Текст книги "Фальконер"
Автор книги: Джон Чивер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
– Клеился к тебе?
– Не знаю. Спросил, люблю ли я оперу.
– Не любишь.
– Так я ему и сказал.
– Ну и хорошо. Хватит с меня того, что я замужем за убийцей-наркоманом. Не хочу, чтобы выяснилось, что мой муж еще и гомосексуалист.
– Я не убивал брата.
– Ты ударил его кочергой, и он умер.
– Я ударил его кочергой. Он был пьян, упал и ударился головой о камин.
– Пенологи говорят, что все осужденные считают себя невиновными.
– А Конфуций говорит…
– Фаррагат, ты смешон. И всегда был ничтожеством.
– Я не убивал брата.
– Давай поговорим о чем-нибудь другом.
– Хорошо.
– Когда ты перестанешь употреблять наркотики?
– Не знаю. Я не могу себе представить жизнь без наркотиков. Мог бы сказать, что могу, но это неправда. Точно так же я не могу вспомнить себя в юности, до того, как впервые попробовал наркотик.
– Вот я и говорю, ничтожество.
– Да.
Он не хотел с ней ссориться. Только не здесь, только не с ней. За последние годы их брака он заметил, что каждая ссора развивается по таким же законам ритуала, как обряд венчания, а слова ссоры так же священны и неизменны, как слова клятвы.
– Не хочу больше слышать этот бред! – закричала она.
Он замер. Его потряс не истеричный тон, а то, что она высказала его реплику.
– Ты разрушил мою жизнь! Всю жизнь мне испортил! Нет ничего ужаснее, чем неудавшийся брак.
Да, все это хотел сказать он сам. Он ждал, когда она угадает его следующую мысль, но ее голос вдруг смягчился, стал глубоким, в нем звучала истинная боль. Так началась новая вариация их ссоры. И здесь он уже не знал, что отвечать.
– Ты моя самая большая ошибка, – печально проговорила она. – Жизнь не удалась. Я всегда была в этом уверена на сто процентов. Но когда ты убил брата, я поняла, что раньше были только цветочки.
Говоря порой, что жизнь не удалась, она имела в виду свою карьеру художницы, которая началась и закончилась в тот день, когда она заняла второе место на конкурсе изобразительного творчества. Это было в колледже двадцать пять лет назад. Женщина, которую он любил, назвала его сволочью, и с тех пор он всегда помнил, что она, возможно, права. Она назвала его сволочью, когда они лежали голые в номере на самом верхнем этаже роскошного отеля. Потом она его поцеловала и сказала: «Давай обольемся виски и будем слизывать его друг с друга». Так они и сделали. Он решил, что такой женщине невозможно не поверить. Итак, как последняя сволочь, он лишил ее карьеры. Когда они познакомились, она жила в студии и занималась в основном рисованием. Когда они поженились, в «Таймс» писали о ней как о художнице, и в каждой квартире, в каждом доме, где они жили, обязательно была студия. Она рисовала и рисовала. Показывала гостям свои картины. Приглашала фотографов, те фотографировали ее работы, она рассылала снимки по галереям. Она выставляла картины в парках, на улицах и на блошиных рынках. Она стояла со своими работами на Пятьдесят седьмой улице, на Шестьдесят третьей и Семьдесят второй. Составляла прошения о дотациях, премиях и грантах, мечтала войти в спонсируемое общество художников. Она рисовала, рисовала, рисовала, но картины принимались холодно. Какой бы сволочью он ни был, он ее понимал, старался ее понять. Живопись была ее призванием – столь же мощным, казалось ему, как любовь к Богу. Но ее усилия оказались тщетны, подобно молитвам рожденного под несчастливой звездой священника. Сладка горечь призвания.
Желание Марсии быть независимой заставило ее мухлевать с их общим банковским счетом. Фаррагата совсем не удивляло стремление женщины к независимости. Его познания в этом вопросе были обширными, если не сказать исключительными. Его прапрабабушка дважды огибала мыс Горн под парусами. Разумеется, как жена капитана. Но ведь это не спасало ее от штормов и одиночества, а в случае мятежа ее, как и всех, ждала смерть, если не что похуже. Бабушка Фаррагата мечтала стать пожарным. Она жила в дофрейдовские времена и к своим стремлениям относилась не без юмора. «Мне нравится пожарный колокол, – говорила она, – нравятся лестницы, насосы, рев воды. Так почему я не могу стать пожарным? Мне и жалованья не нужно». Его мать – неудачливая бизнес-леди – работала управляющей в кафе, ресторанах и магазинах одежды, а одно время даже владела фабрикой по производству сумок, расписных портсигаров и дверных пружин. Фаррагат знал, что Марсия стремится к независимости не потому, что хочет освободиться от него, а потому, что хочет освободиться от груза прошлого.
Ее махинации со счетом он обнаружил почти сразу. У нее было немного денег, но их едва хватало на платья. Она зависела от него и решила, что раз уж она не знает, как стать самостоятельной, можно хотя бы скрыть свое зависимое положение. Она просила рабочих обналичивать чеки, а потом говорила, что деньги пошли на хозяйство. Водопроводчики, электрики, плотники и маляры не совсем понимали, зачем ей это нужно, но ее чеки в банке принимали, и они соглашались выдать за них наличные. Когда Фаррагат это обнаружил, он понял: ей просто хочется чувствовать себя независимой. Скорее всего, и она знала, что он знает. А раз они оба знали, то не было смысла уличать ее. В результате были бы только слезы, а Фаррагат совсем не хотел ее огорчать.
– Как дом? – спросил он. – Как там Индиан-Хилл?
Он нарочно опустил местоимение. Не сказал «мой дом», «твой дом» или «наш дом». Пока нет развода, это по-прежнему его дом. Она помолчала. Не стала медленно натягивать перчатки – палец за пальцем, не поправила прическу – не сделала ни одного из тех жестов, которые в мелодрамах выражают презрение. Получилось гораздо хуже:
– Что ж… – сказала она, – такое счастье, когда сиденье унитаза всегда сухое.
Он выбежал из комнаты для встреч с посетителями и бросился к лестнице, ведущей в блок Д. В камере он повесил свою белую рубашку на вешалку и подошел к окну. Стоя у решетки, можно было увидеть две ступеньки у выхода и часть дорожки, которая уводит посетителей из тюрьмы туда, где их ждут машины, такси и поезда. Он ждал, когда они начнут выходить – как официант в отеле ждет, когда распахнутся двери в столовую, как ждет любовник свою возлюбленную, как фермер, чьи поля измучены засухой, ждет дождя, – он ждал так же, не осознавая лишь смысла ожидания.
Они начали выходить – один, три, четыре, два – всего двадцать семь человек. День был будний. Мексиканцы, черные, белые, его жена – светская дама с прической, похожей на колокол, очевидно модной в этом сезоне. Прежде чем прийти к нему в тюрьму, она зашла к парикмахеру. Наверное, так ему и сказала: «Нет, я не на вечеринку. Я еду в тюрьму проведать мужа». Ему вспомнилось, как женщины плавали до Энн-Экбатан – высоко подняв голову, чтобы не замочить прическу. В руках у некоторых посетителей были бумажные пакеты, в которых им вернули то, что они пытались незаконно передать своим близким. Они были свободны. Могли бегать, прыгать, трахаться, пить, покупать билеты на самолет в Токио. Они свободны, но по их обыденному поведению было ясно, что они этого не понимают. По их жестам было сразу видно, что они не ценят своей свободы. Мужчина нагнулся и подтянул носки. Женщина принялась копаться в сумочке – на месте ли ключи? Девушка с сомнением посмотрела в хмурое небо и раскрыла зеленый зонтик. Безобразная старуха промокнула глаза бумажным платочком. Их скованность свидетельствовала о том, что они тоже несвободны, но их несвобода была, в некотором роде, естественной: они не сознавали ее, а наблюдавший за ними сквозь прутья Фаррагат сознавал.
Это была не боль. Боль проста и чиста. Он же чувствовал какое-то жжение в слезных протоках – слепое, неосознанное желание выплакаться. Слезы – это просто, как десять минут онанизма. Ему хотелось плакать, хотелось выть. Он оказался среди живых мертвецов. Нет таких слов, нет живых слов, чтобы выразить это горе, этот разрыв. Он был первобытным человеком, столкнувшимся с романтической любовью. Его глаза наполнились слезами, когда последний человек исчез из поля зрения. Он сел на койку и взял в руку самый интересный, самый отзывчивый, самый ностальгический предмет в этой камере.
– Поторапливайся, – бросил Петух Номер Два. – У тебя восемь минут.
В блоке Д было мало заключенных. В большинстве камер на верхнем ярусе туалеты и замки не работали – эти камеры пустовали. В камере Фаррагата единственное, что работало нормально, это замок, а вот туалет спускал воду самопроизвольно и с диким ревом. Чувствовался дух запустения, говоривший о том, что настали последние дни пенитенциарной системы. Из двадцати заключенных блока Д Фаррагат к концу второй недели сошелся с Петухом Номер Два, Бампо, Скалой, Рогоносцем, Рэнсомом и Теннисом. Это была странная группа. Рэнсом, высокий и красивый, сидел, как говорили, за отцеубийство. Фаррагат быстро понял, что в Фальконере не принято спрашивать заключенного, за что он сидит. Такой вопрос нарушает законы, по которым здесь живут, и к тому же совершенно бесполезен: правду не откроют. Рэнсом был лаконичен. Говорил он только со Скалой – самым беспомощным. О Скале рассказывали все. Типы из какой-то банды проткнули ему барабанные перепонки ножом для колки льда. Потом состряпали обвинение, заплатили судье, чтобы приговор был пожестче, и подарили Скале слуховой аппарат за двести долларов. Он лежал в холщовом мешке, висевшем у него на груди. Аппарат состоял из приемника телесного цвета, трубки, подводившейся к правому уху, и четырех батареек. Рэнсом водил Скалу в столовую, заставлял его носить слуховой аппарат и менял батарейки по мере надобности. Больше он почти ни с кем не разговаривал.
Теннис начал доставать Фаррагата на второй же день его пребывания в тюрьме. Он пришел рано утром, когда заключенные ждали завтрака.
– Я Ллойд Хавершэм-младший, – сказал он. – Слышал обо мне? Нет? Меня тут называют Теннисом. Ты похож на человека, который играет в теннис, поэтому я и подумал, что ты должен был обо мне слышать. Я два раза подряд выигрывал на турнире «Спартанберг». Я второй в истории тенниса, кому это удалось! Учился я, разумеется, на частных кортах. Да-да, я никогда не играл на общественных. Моя фамилия есть в спортивной энциклопедии и в словаре великих спортсменов, я член теннисной академии и моя спортивная карьера была темой номера в мартовском выпуске «Ракетки». «Ракетка» – крупнейший журнал, посвященный теннису.
Теннис говорил так, будто старался навязать ему ненужный товар: и руки, и плечи, и бедра – все было в непрерывном движении.
– Я здесь по ошибке. Бюрократическая ошибка, ошибка банка. Я здесь временно, считай что гость. Через пару дней я поговорю с советом по досрочному освобождению, и меня выпустят. Утром девятого числа я положил тринадцать тысяч долларов во Взаимно-сберегательный банк и выписал два чека на сто долларов каждый, прежде чем те тринадцать тысяч зачислили на счет. Совершенно случайно я воспользовался чековой книжкой моего соседа по комнате, он тоже участвовал в турнире «Спартанберг», но я его обошел, и он мне этого не забыл. И вот пожалуйста: зависть плюс бюрократическая ошибка – чистое невезение! – и человек уже сидит в тюрьме. Но я выберусь. Не пройдет и двух недель. Так что, считай, я скорее прощаюсь с тобой, чем здороваюсь. Но все равно, здравствуй!
Как и многие другие, Теннис разговаривал во сне. Фаррагат слышал, как он спрашивал: «О тебе хорошо заботятся? О тебе хорошо заботятся?»
Бампо объяснил Фаррагату, как было на самом деле. Спортивная карьера Тенниса закончилась тридцать лет назад, а замели его за подделку чека. В то время он работал продавцом в продуктовом магазине. Да, так сказал Бампо про Тенниса, а вот про себя он ничего не сказал, хотя и считался здесь знаменитостью: он был вторым, кому удалось угнать самолет. Он заставил пилота полететь из Миннеаполиса на Кубу. Ему дали восемнадцать лет за похищение людей. Сам Бампо никогда об этом не говорил и вообще ничего про себя не рассказывал. Зато показывал всем крупное кольцо с бриллиантом, а может, и стеклом.
– Двадцать тысяч стоит, – говорил он. Раз от раза цена менялась. – Я бы его продал, я бы продал его хоть завтра, если б знал, что это спасет чью-то жизнь. Попадись мне несчастный, одинокий и голодный старик, чью жизнь спасли бы эти деньги, я бы их ему отдал. Но конечно, сначала убедился бы, что они ему правда нужны, проверил бы документы. Или вот еще, если бы, отдав это кольцо, я мог спасти жизнь какой-нибудь девочки – беззащитной и совсем-совсем одинокой, – я бы его отдал без раздумий. Но обязательно бы удостоверился, что ей в самом деле без моих денег не прожить. Я бы проверил фотографии, свидетельство о рождении и всякие документы. И, убедившись, что мое кольцо – единственное, что избавит ее от могилы, подарил бы его ей через десять минут.
Петух Номер Два рассказывал, что воровал драгоценности в Нью-Йорке, Чикаго и Лос-Анджелесе и был настоящим асом своего дела. Он разговаривал во сне больше других, рефреном звучало: «Не проси ее сбить цену». Он выкрикивал эту фразу с яростью. «Я же сказал, не проси ее сбить цену. Она все равно не уступит, даже не проси». Говорил он чаще не о своих достижениях, а о своем очаровании.
– Знаешь, почему я достиг таких высот? Потому что у меня есть шарм. Потому что я никогда не любил пошлость и глупость. И всегда был готов помочь. Такое я произвожу впечатление. Если меня о чем-то просят, я даю понять, что постараюсь сделать все возможное. Скажут: «Достань мне Ниагарский водопад. Достань мне Эмпайр-стейт-билдинг». – «Хорошо, сэр». Я всегда говорю: «Хорошо, сэр, я постараюсь». Да, я знаю, как себя вести.
Рогоносец, как и Теннис, тоже донимал Фаррагата. Прошло около недели с тех пор как Фаррагат примкнул к этой группе заключенных, когда Рогоносец наконец зашел к нему в камеру: толстый, краснолицый, с редкими волосами и корявой неестественной улыбкой. Самое удивительное, что он наладил в тюрьме бизнес. За две ложки, стащенные из столовой, он давал пачку сигарет с ментолом и в мастерской делал из ложек браслеты. Капрал Уолтон выносил их в своем белье и сдавал в магазин сувениров в ближайшем городе, где их продавали как творение рук приговоренного к смерти, по двадцать пять долларов каждый. Благодаря таким доходам у него никогда не переводились куриные консервы, ветчина, сардины, арахисовое масло, макароны и крекеры. Эти запасы он использовал в качестве приманки для своих товарищей, не соглашавшихся просто так слушать его рассказы о жене.
– Хочешь ветчины? – спросил он Фаррагата. – Садись, садись. Я принес тебе кусок вкусной ветчины, но сначала послушай, что я тебе расскажу. Я случайно прикончил свою жену. Я убил ее в тот вечер, когда она сказала, что все трое наших детей не от меня. И два аборта, за которые я заплатил, и выкидыш – тоже все не мои. Вот тут я ее и убил. Но даже в самые лучшие времена ей нельзя было доверять. Как-то раз неделю или даже две мы только и делали, что трахались. Я работал коммивояжером, но был не сезон, поэтому я сидел дома. Все это время мы только ели, пили и трахались. А потом она сказала, что нам нужно отдохнуть, я был с ней согласен: нельзя же все время трахаться. Я тогда так ее любил. Она сказала: будет так чудесно, если мы воссоединимся после пары недель разлуки. А что? Я согласился. Поехал работать и однажды в Южной Дакоте напился и переспал с какой-то незнакомой бабой. Мне было так стыдно, что когда я вернулся домой и снял штаны, то почувствовал себя подлецом и решил во всем сознаться. Так и сделал. Она поцеловала меня и сказала, что это пустяки – она рада, что я сознался, потому что и она хочет кое в чем сознаться. В день моего отъезда она решила поехать на другой конец города к сестре, села в такси, а у таксиста были такие сверкающие черные глаза – их взгляд точно пронизывал насквозь, и она переспала с ним, когда тот в десять закончил работу. На следующий день она отправилась в «Мелчерс», чтобы купить корм для кошек, и прямо у нее на глазах произошла авария. Когда красавец патрульный записывал ее показания, он спросил: не продолжить ли беседу у него дома, и она переспала с ним. А вечером – в тот же вечер – эта шлюха встретила своего школьного приятеля и переспала с ним тоже. На следующее утро – прямо на следующее – она поехала на бензоколонку и влюбилась в заправщика, а потом он заскочил к ней в обеденный перерыв. Вот тут, кажется, я уже не выдержал: надел штаны и ушел из дома. Просидел два часа в ближайшем баре, а потом вернулся к ней в постель.
– Ты собирался угостить меня ветчиной, – напомнил Фаррагат.
– Да-да.
Рогоносец был жаден и сам любил поесть, поэтому Фаррагату достался только тоненький кусочек. Петух заранее торговался с Рогоносцем и не соглашался входить к нему в камеру до тех пор, пока они не договорятся о размерах порции.
В очереди на ужин Фаррагат оказался между Бампо и Теннисом. Им дали рис с сосисками, хлеб с маргарином и половинку консервированного персика. Прихватив три куска хлеба для кота, он побежал в блок Д. Бег давал иллюзию свободы. За столом в конце блока сидел Тайни и собирался съесть ужин, купленный за стенами тюрьмы. Перед ним стояла тарелка с бифштексом по-лондонски и тремя печеными картофелинами, банка горошка и блюдо с целым тортом. Почуяв запах мяса, Фаррагат глубоко вздохнул. Недавно он понял значение еды в жизни человека. Он понял, что даже церковными облатками можно насытиться, если съесть их достаточно много. Были времена, когда хлеб – горячий, ароматный, хрустящий – пекли прямо в церкви за алтарем. Приими во славу мою. С едой было связано его рождение как человека и христианина. Он где-то читал, что младенец испытывает шок, если грудное вскармливание прекращается резко, и, зная свою мать, легко мог представить, как она спешно отрывает его от груди, чтобы не опоздать на партию бриджа. Но тут он останавливался, потому что старался исключить из своего эмоционального спектра жалость к самому себе. Еда – это еда, а голод – это голод. Запах жареного мяса и его голод слились воедино – это был такой прочный союз, что самому дьяволу его не разрушить.
– Приятного аппетита, – бросил он Тайни.
За стеной звонил телефон. Телевизор работал. В результате не совсем справедливого голосования было решено смотреть шоу. Ирония телешоу на фоне жизни и смерти кажется искусственной и натужной.
Ты умираешь, смотришь в забранное решеткой окно на пустую площадь и слышишь голос человека, получеловека – такого, с которым ты бы не стал разговаривать ни в школе, ни в колледже, – жертвы скверного парикмахера, скверного портного и скверного визажиста. И он говорит: «С превеликой радостью представляем вам миссис Чарльз Элкорн, проживающую на 275-м бульваре, в доме 11235. Она выиграла гигантский четырехдверный холодильник, двести фунтов говядины и множество других продуктов. Этого хватит, чтобы два месяца кормить всю семью, включая кошку. Не плачьте, миссис Элкорн, не плачьте, милая моя, не плачьте… Остальные участники получают полный набор продукции от нашего спонсора».
Время банальной иронии и голоса за кадром давно прошло, думал он. Дайте мне музыку, полноводные реки, неизменную глубину ностальгии, любви и смерти. Тайни бешено заорал. Обычно он был довольно спокойным, но сейчас его голос, срывавшийся на визг, дрожал от безумной ярости.
– Ах ты, блохастая сучара! Подлая вонючая тварь! Гребаная мразь!
Эта ругань напомнила Фаррагату о войне между Германией и Японией. «Наряду с гребаными винтовками, – мог бы сказать он или любой другой, кто там был, – бывают гребаные ни хрена не работающие карабины Ml, гребаные трехлинейки, заменившие гребаные карабины, гребаные винтовки Браунинга и гребаные шестидесятимиллиметровые минометы, к которым надо приделывать гребаный прицел, чтобы найти гребаную цель».
Ругательства придавали речи живость, силу, ритмизировали ее. Даже столько лет спустя слово «гребаный» вызывало в памяти Фаррагата карабины Ml, вещмешки в шестьдесят фунтов, маскировочные сети, вонючие тихоокеанские острова и Tokyo Roseпо радио. Искренние вопли Тайни приоткрыли для него завесу времени, и он увидел – четко, хоть не слишком ярко, потому что не было в этих воспоминаниях ничего приятного, – важные четыре года своей жизни. Мимо прошел Рогоносец.
– Что там с Тайни? – спросил его Фаррагат.
– А ты не знаешь? Он только сел поесть, как его вызвал замдиректора проверить отчеты о нарядах. Когда Тайни вернулся, то увидел, что две здоровенные кошки сожрали его мясо и картошку, насрали ему в тарелку и наполовину слопали торт. Одной он оторвал башку, вторая сбежала. Причем первая его еще и укусила. Кровищи море. Наверное, пошел в госпиталь.
Если тюрьмы способны сделать кого-то счастливым, то разве что кошек. Впрочем, Фаррагата тут же передернуло от сентенциозности этого замечания. Правда состояла в том, что люди, которые получили образование и склонялись над чертежными досками, рабочие, подносившие камень, бетонный и известковый раствор – трудились для того, чтобы лишить свободы себе подобных. Больше всего от этого выиграли кошки. Даже самые толстые – шестидесятифунтовые – с легкостью пролезали между прутьями в камеры, где можно было охотиться на крыс и мышей, водившихся в изобилии, играть со стосковавшимися по любви мужчинами, ластиться к ним, где можно было есть сосиски, тефтели и черствый хлеб с маргарином.
Фаррагат видел кошек Луксора, Каира и Рима, но сейчас, когда все стали путешествовать и описывать увиденное на обратной стороне открыток или даже в книгах, нет смысла сравнивать призрачных тюремных кошек с призрачными кошками древнего мира. Раньше он любил собак, а не кошек, но теперь переменил свое мнение. В Фальконере кошек было вдвое больше, чем заключенных. Значит, на две тысячи заключенных приходилось как минимум четыре тысячи кошек. Кошачья вонь перекрывала все прочие запахи, но кошки не позволяли расплодиться мышам и крысам. У Фаррагата был любимый кот. Как и у всех остальных – у кого-то даже по шесть. Жены некоторых заключенных приносили им кошачий корм. Даже самых жестокосердых одиночество научило любить кошек, ведь одиночество может научить чему угодно. Они были теплыми, пушистыми, живыми, демонстрировали свободолюбие, ум, индивидуальность, а иногда красоту и грациозность. Своего кота – черно-белого – Фаррагат звал Бандитом, потому что у него на морде была маска, как у театрального разбойника или енота.
– Здравствуй, киса, – сказал он, положив на пол три куска хлеба с маргарином.
Бандит первым делом слизал маргарин, потом – с кошачьим изяществом – обгрыз корочки, полакал воды из унитаза, доел мякиш и вспрыгнул Фаррагату на колени. Сквозь робу его когти впивались в тело, как шипы розы.
– Бандит, мой хороший, мой славный котик. Знаешь, Бандит, сегодня приходила моя жена, моя единственная жена, и я даже не знаю, что об этом думать. Уже сейчас вспоминается только, как она уходит из тюрьмы. Черт, знаешь, Бандит, я люблю ее.
Большим и средним пальцами он почесал Бандита за ухом. Бандит громко заурчал и зажмурился. Фаррагат так и не выяснил, кот он или кошка. Ему вспомнилась мексиканская парочка из комнаты для свиданий.
– Хорошо, что ты меня не возбуждаешь, Бандит. А то у меня уже были неприятности из-за моего члена. Однажды я был в Абруцци и залез на гору. Шесть тысяч футов высотой. Говорили, что в лесах водятся медведи. Вот поэтому я туда и полез: на медведей посмотреть. На вершине был домик, я успел туда как раз до темноты. Зашел, развел огонь, съел бутерброды, которые брал с собой, выпил вина, забрался в спальный мешок и думал поспать, но мой член – будь он проклят! – спать не собирался. Он пульсировал, требовал действий, спрашивал, какого черта мы залезли на эту гору, в чем был смысл, где вознаграждение и тому подобное. И тут кто-то – какой-то зверь – стал царапаться в дверь. Должно быть, волк или медведь. Людей в горах не было. Поэтому я сказал своему члену: если это волчица или медведиха, может быть, мне удастся тебя успокоить. Он призадумался, и я заснул, но…
Раздался сигнал общей тревоги. Фаррагат никогда прежде его не слышал и не знал, что он так называется, но понял, что такой вой должен означать пожар, бунт, кульминацию, конец света. Рев не стихал, хотя давным-давно выполнил свою функцию предупреждения и оповещения об опасности. Это напоминало сумасшествие – бесконтрольное и в то же время контролируемое, как одержимость. Потом кто-то нажал на выключатель, и наступило короткое, сладкое удовольствие, какое приходит, когда прекращается боль. Большинство кошек попряталось, самые умные сбежали. Бандит притаился за унитазом. Железная дверь с грохотом отворилась, вошли несколько охранников под предводительством Тайни. На них были желтые резиновые плащи, предназначенные для пожарных учений, и у каждого в руках бита.
– У кого в камере кошки – вышвыривайте их наружу, – рявкнул Тайни.
В конце блока две кошки, решив, видимо, что их сейчас покормят, подошли к Тайни. Одна была большая, вторая маленькая. Тайни размахнулся, бита описала дугу и опустилась на кошку, перешибив ее пополам. И тут же один из охранников ударил большую кошку по голове. На желтые резиновые плащи полетели брызги крови, куски мозгов, внутренностей. От вида этой бойни у Фаррагата заныли зубы: острая боль пронзила пломбы, коронки, каналы. Он резко обернулся: где Бандит? – и увидел, что тот бросился к закрытой двери. Фаррагат обрадовался, что кот проявил такую сообразительность и избавил его от спора с Тайни – такого же, какой шел сейчас между охранником и Петухом Номер Два.
– Давай ее сюда, – сказал Тайни.
– Я не дам вам убить мою киску.
– Хочешь шесть дней в карцере?
– Я не дам вам убить мою киску.
– Восемь дней в карцере.
Петух промолчал и крепче сжал кошку.
– Хочешь в карцер? Хочешь целый месяц просидеть в карцере?
– Я потом ее заберу, – сказал другой охранник.
Пятьдесят на пятьдесят. Половина кошек сообразила, чем пахнет, и сгрудилась у запертой двери. Остальные растерянно бродили, нюхали кровь себе подобных, слизывали с пола внутренности. Двух охранников стошнило. Полдюжины кошек перебили, когда они кинулись жрать блевотину. Возле запертой двери кошек было убивать легче всего. Когда стошнило третьего охранника, Тайни сказал:
– Ладно, хватит на сегодня. Бифштекса все равно не вернешь. Вызовите пожарную команду, пусть здесь все уберут.
Он приказал открыть дверь, и с десяток кошек выскользнуло наружу, напомнив Фаррагату о том, что кое-кому удается избежать злой судьбы.
Пожарные пришли с мусорными ведрами, совками и длинным шлангом. Они смыли грязь, закопали трупы и обдали водой камеры. Фаррагат забрался на койку, встал на колени и произнес:
– Блаженны кроткие…
Дальше он не помнил.
Фаррагат считал, что сознание человека, употребляющего опиум, гораздо шире, объемнее и ярче, чем у того, кто никогда в жизни не пробовал наркотиков. Наркотик, столь необходимый Фаррагату, сотворен из земли, воздуха, воды и огня. Он, Фаррагат, – простой смертный, и наркотик как нельзя лучше демонстрирует это его неотъемлемое качество. Его приучили к наркотикам во время войны на каком-то Богом забытом острове, где было жарко и душно, где плоть разлагалась заживо, а противники были изощренными убийцами. Фельдшер заказал несколько галлонов сладкого желтого сиропа, якобы от кашля; каждое утро перед наступлением солдаты пили по стакану сиропа и отправлялись в джунгли. Наркотик помогал им спокойно переносить жару, духоту, разложение и убийство. Потом Фаррагат перешел на бензедрин. Именно благодаря бензедрину и пиву он сумел пройти войну и вернуться на родину, в свой дом, к своей жене. Позже он спокойно, не испытывая ни малейших угрызений совести, сменил бензедрин на героин. Его никто не просил отказаться от наркотиков, наоборот, почти все вокруг считали, что наркотики – это совсем не плохо. Вчера закончилась эпоха сомнений – эпоха алкоголя, и сегодня наступила таинственная и волнующая эпоха иглы. Его поколение превратилось в поколение наркоманов. Наркотик был школой, университетом, флагом, под которым люди шли в бой. Об этом кричали во всех газетах, журналах, по радио. Наркотик стал законом для посвященных. Когда Фаррагат только начал преподавать в университете, он часто встречался с заведующим кафедрой перед серьезной лекцией, и они вместе делали себе укол, охотно признавая, что то, чего от них ожидает мир, нельзя добыть без помощи заветного цветка. Это был вызов и ответ на него. Новые здания университета превосходили человеческий рост, человеческое воображение и самые причудливые человеческие фантазии. Мосты, по которым он пересекал реки, добираясь до работы, являли собой чудо современной инженерии, эдакий механический Святой Дух. Самолеты, на которых он летал из своего университета в другой, элегантно взмывали ввысь, туда, где человека ожидала неминуемая смерть. Нет такой философской школы, которая бы не признавала разрушительности науки, преподаваемой в этих высоченных зданиях, – он видел их из окон кабинетов на факультетах английского языка и философии. И все же попадались глупые люди, которые не замечали этих убийственных противоречий и влачили свое существование, не подозревая о том, что происходит вокруг. Когда Фаррагат вспоминал, какой была его жизнь до наркотиков, перед глазами вставал образ светловолосого мальчика в красивых фланелевых штанишках и без майки – мальчик брел по песчаной полоске берега, между темными водами и гранитными скалами. Попытка выудить из памяти подобные воспоминания казалась Фаррагату чем-то постыдным. Жизнь без наркотиков представлялась ему далеким и жалким прошлым – бинокль, приставленный к телескопу, линзы к линзам, – попытка выискать в навсегда ушедшем летнем дне ничтожную фигурку, с которой он утратил всякую связь.
Однако, ощущая всю необъятность и глубину сознания наркомана, Фаррагат иногда подумывал о том – хотя эта мысль была совсем крохотная, не больше песчинки, – что, если когда-нибудь ему запретят познавать мир с помощью наркотиков, его ожидает жестокая, кошмарная смерть. Время от времени тюрьму посещали конгрессмены и сенаторы. Им редко показывали заключенных, сидевших на метадоне, но все же они дважды видели таких преступников и оба раза заявляли, что не стоит тратить деньги, собранные в виде налогов с честных тружеников, на содержание под стражей негодяев, которые не хотят отказаться от своих пагубных пристрастий. Конечно, их заявления ничего не изменили, но в Фаррагате проснулась ужасная ненависть ко всем сенаторам, посещавшим тюрьму, – ведь такие люди могут его убить. Страх смерти преследует человека повсюду, однако в расширенном сознании опофага этот страх сосредоточен в наркотике. Умереть от голода, сгореть заживо или утонуть в блаженной глубине – все это им не страшно. «Наркотики – неотъемлемая часть любой экзальтации», – думал Фаррагат. Наркотики – часть священнодейства в церкви. «Приими сие и восславь имя мое», – говорит священник, кладя таблетку амфетамина на язык прихожанина, преклонившего перед ним колени. Только наркоман по-настоящему осознает муки смерти. Однажды утром охранник, который обычно давал Фаррагату метадон, чихнул, и Фаррагату этот звук показался грозным и даже зловещим. Охранник может заболеть, а ведь, учитывая всю бюрократическую систему тюрьмы, он, вероятно, единственный, кому разрешено выдавать наркотики. Так что это чихание может означать смерть.