Текст книги "Фальконер"
Автор книги: Джон Чивер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Джон Чивер
Фальконер
Над главным и единственным входом в Фальконер, которым пользовались и осужденные, и посетители, и охрана, был барельеф с фигурами, олицетворявшими Свободу и Справедливость; между ними парил орел – суверенная власть правительства. Свобода была в чепце и с пикой в руке. Орел сжимал в одной лапе оливковую ветвь, в другой – пучок стрел. Справедливость изображалась вполне традиционно: глаза завязаны, в облегающей тунике легкий намек на эротику, в руках – меч палача. Бронзовый барельеф почернел от времени и теперь казался сделанным из антрацита или оникса. Сколько осужденных проходило под этим барельефом, отражающим безмолвное стремление человечества постичь тайну тюремного заключения посредством символов? Думаете, сотни? Тысячи? Миллионы. Над барельефом перечислялись все названия, которые носило это место за годы своего существования: Тюрьма Фальконер 1871, Государственная тюрьма Фальконер, Федеральная исправительная колония Фальконер, Исправительное заведение Фальконер, Исправительное учреждение Фальконер и, наконец, так и неприжившееся – «Дом Рассвета». Теперь арестанты именовались заключенными, надзиратели – охранниками, начальник тюрьмы – директором. Видит Бог, сложно сказать, от чего зависит слава, но Фальконер, где содержалось лишь две тысячи преступников, снискал не меньшую известность, чем Ньюгейтская тюрьма. Исчезли пытки водой, полосатые робы, прогулки по кругу, ядра на цепи, на месте виселицы появилось поле для софтбола, но в то время, о котором я пишу, заключенные Обернской тюрьмы по-прежнему носили кандалы на ногах. Их можно было сразу узнать по грохоту железа.
В конце лета в этот каменный мешок привезли Фаррагата (братоубийство, 10 лет, № 73450832). Его не заковали в кандалы, но пристегнули наручниками к другому осужденному, а того к следующему – так девять человек, в том числе четверо негров, все моложе Фаррагата. Сквозь грязные и маленькие окошки фургона ему не удавалось разглядеть неба; он даже не различал очертаний предметов и красок того мира, который покидал. Три часа назад ему вкололи сорок миллиграммов метадона, и теперь, оцепеневший, точно в тяжелом полусне, он мечтал увидеть дневной свет. Он чувствовал, как водитель останавливается на светофорах, сигналит, как фургон с трудом преодолевает крутые подъемы – но это было единственное, что связывало его со свободными людьми. Удивительная робость овладела всеми, кроме его соседа справа – худого рыжего мужчины с лицом, испещренным прыщами и фурункулами.
– Говорят, у них там команда по софтболу. Если хорошо играешь – все будет о’кей. Сможешь забить пару очков – будешь жить. Мне бы только разрешили поиграть. Я, правда, в подсчете очков ни черта не понимаю. Всегда так играл. В позапрошлом году команда «Норт Эдмонстон» благодаря мне выиграла всухую, а я даже не понял, пока не услышал, как орут болельщики. И ни разу не поимел бабу бесплатно. Всегда платил – где пятнадцать центов, где пятьдесят баксов, но ни разу за просто так. Я так думаю, это потому, что и в бабах ничего не понимаю, как в подсчете очков. Ни одна не дала по своей воле. Я знаю сотни парней и пострашнее меня, которые всегда их имеют за бесплатно. А я – ни разу, ни разу. Вот если бы хоть раз за просто так.
Фургон остановился. Сосед слева – высокий тип, – вылезая из машины, случайно толкнул Фаррагата, и тот упал на колени. Потом поднялся. И увидел барельеф – в первый и последний раз, как он тогда подумал. Здесь он умрет. Он увидел синее небо и впечатал в него свой образ – так же, как впечатал его в строки четырех уже начатых писем: жене, адвокату, губернатору и епископу. Любопытные собрались посмотреть на новых заключенных. Фаррагат отчетливо услышал:
– Они выглядят так безобидно!
Это сказал один из прохожих, ни в чем не виновный человек.
– Ага, только повернетесь спиной – они тут же воткнут в нее нож, – ответил охранник.
Но прохожий был прав. Синий кусок неба между фургоном и тюрьмой для многих из них был первым клочком синевы, который они увидели за много месяцев. Каким необыкновенным он показался и какими по-детски чистыми казались они сами! Никогда больше они не будут такими. Небесный свет озарял лица приговоренных и делал их серьезными и искренними.
– Это убийцы, – продолжал охранник, – насильники. Они могут бросить живого младенца в печь и задушить родную мать за пластинку жвачки. – Он повернулся к заключенным и начал орать: – Вы будете хорошо себя вести. Вы будете хорошо себя вести. Хорошо-хорошо себя вести…
Его крик звучал как свисток паровоза, как собачий вой, как чья-то одинокая ночная песня, как плач.
Осужденные втащили друг друга по лестнице в обшарпанную комнатенку. Фальконер весь казался обшарпанным, и эта обшарпанность (на что ни посмотри, к чему ни прикоснись – на всем следы запустения) наводила на мысль о ненужности и бессмысленности судебного наказания, хотя в корпусе смертников в северном углу находилось немало приговоренных. Много лет назад решетки выкрасили в белый цвет, но постепенно краска стерлась, и на высоте метра от пола прутья приобрели стальной оттенок – там, где все эти годы заключенные инстинктивно в них вцеплялись. В одном из дальних помещений охранник, убеждавший осужденных хорошо себя вести, снял с них наручники, и Фаррагат, подобно остальным, с огромным удовольствием расправил плечи, помахал руками и принялся растирать запястья.
– Что там со временем? – спросил человек с фурункулами.
– Десять пятнадцать, – ответил Фаррагат.
– Да нет, я про время года. У тебя же часы с календарем. Вот я и спрашиваю, какое сейчас время года. Ладно, дай я сам посмотрю.
Фаррагат снял свои дорогие часы и передал их этому незнакомому человеку. Тот положил их в карман.
– Он украл мои часы, – пожаловался Фаррагат охраннику. – Украл!
– Да ну? Правда, что ли? Сколько был на свободе? – спросил охранник у вора.
– Девяносто три дня.
– Так долго еще не гулял?
– В позапрошлый раз я провел на свободе полтора года.
– Чудеса! – заметил охранник.
Фаррагат ничего не понял из их диалога. Он вообще ничего не понимал, кроме того, что был бессилен перед этим ужасом.
Их усадили на деревянные скамьи в старом грузовике и повезли по дороге между тюремными корпусами. На повороте Фаррагат увидел человека в серой робе, крошившего хлеб голубям. Эта картина потрясла его своей подлинностью – она как будто обещала избавление от кошмара. Хлеб и голуби были в тюрьме неуместны, однако от вида человека, разделяющего свой хлеб с птицами, на Фаррагата вдруг повеяло глубокой древностью. Он встал, не отрывая глаз от человека и голубей. Подобное чувство охватило его потом, когда он перешагнул порог барака и заметил поблекшую серебристую гирлянду, которая обвивала трубу под потолком. Как и в случае с голубями, злая ирония была очевидна, но Фаррагату и здесь померещилось нечто здравое. Их провели под гирляндой в комнату, уставленную партами: ножки поломаны, лак на крышках облупился, на столешницах нацарапаны чьи-то инициалы и ругательства – столы словно притащили со свалки. Прежде чем распределить заключенных по корпусам, им раздали психологические тесты. Фаррагат уже три раза проходил такие в разных наркологических клиниках. «Вы боитесь микробов на дверных ручках?» – читал Фаррагат. «Вы бы хотели поехать в джунгли поохотиться на тигров?» В этих вопросах тоже скрывалась злая ирония, но менее очевидная. Фаррагат не испытал того волнения, какое ощутил при виде человека, кормящего голубей, и серебряной гирлянды, которая напоминала о Рождестве. Полдня они отвечали на пятьсот вопросов, а потом их отвели в столовую.
Она была больше и грязнее, чем в следственном изоляторе. Балки под потолком. На подоконнике восковые цветы в оловянном кувшине – такие яркие в этом мрачном зале. Жестяной ложкой он съел подкисший суп и бросил пустую миску в грязную воду. Разговаривать запрещалось, но заключенным, по-видимому, хотелось еще больше отгородиться друг от друга: негры сидели у северной стены, белые – у южной, а мексиканцы – в центре зала. После обеда проверили религиозность Фаррагата, а также его физические и профессиональные данные. Потом, после длительного ожидания, его ввели в комнату, где за старым столом сидели трое инспекторов в дешевых костюмах. По краям стола стояли флаги в чехлах. Слева было окно – Фаррагат увидел синее небо, под которым, как ему подумалось, тот заключенный, быть может, все еще кормит голубей. Плечи, шея и голова у него болели, и, представ перед этим трибуналом, он чувствовал себя совсем маленьким человеком, карликом, который ни разу не испытал и даже вообразить не мог, как сладко выходить за рамки дозволенного.
– Вы же профессор, – по-видимому, от лица всех заговорил сидящий слева. Фаррагат не взглянул на него, продолжая смотреть в пол. – Вы профессор, и ваше призвание – учить молодое поколение, давать знания тем, кто в них нуждается. А знания мы получаем благодаря опыту, так? Вы как профессор обязаны были не только нести свет знания, но и подавать пример окружающим, и что же? Вы совершили ужасное преступление. Под действием сильнейшего наркотика убили собственного брата. Вы понимаете, какой страшный поступок совершили?
– Мне нужен метадон.
– У вас совсем нет совести? Мы хотим вам помочь. Помочь. Но пока вы не раскаетесь, вам не будет места в цивилизованном мире.
Фаррагат промолчал.
– Следующий, – сказал человек в костюме и указал Фаррагату на дверь у дальней стены.
– Я Тайни, – бросил охранник. – Пошевеливайся. Я не собираюсь торчать тут целый день.
Тайни был внушительных размеров. Невысокий, но такой толстый, что, похоже, одежду ему шили на заказ. Он велел Фаррагату поторапливаться, хотя сам шел еле-еле, с трудом переставляя свои жирные ноги. Его седые волосы были коротко острижены, под ними просвечивала кожа.
– Ты попал в блок Д. Д значит дураки, дурики, дубы, дуболомы, дармоеды, дерьмоеды, дефекты, дебилы, дауны, дегенераты, долботроны. Там еще было, но я не помню. Чувак, который это придумал, уже умер.
Тоннель плавно поднимался вверх. Тут и там стояли люди и разговаривали, словно на обычной улице.
– Но ты уж точно в Д временно. С такой манерой говорить тебя переведут в А. Там у нас вице-губернатор, министр торговли и всякие миллионеры.
Тайни свернул направо, Фаррагат прошел за ним в коридор с камерами. Вонь, запустение и беспорядок – как и везде в Фальконере. Но в его камере было окно и, подойдя к нему, Фаррагат увидел клочок неба, две высокие водонапорные башни, стену, тюремные корпуса и то место, где он рухнул на колени, как только ступил во двор Фальконера. Его появление не вызвало большого интереса. Пока он стелил постель, кто-то спросил:
– Богатый?
– Нет, – ответил Фаррагат.
– Наркоман?
– Да.
– Педик?
– Нет.
– Не виновен?
Фаррагат промолчал. Кто-то в дальнем конце коридора заиграл на гитаре и фальшиво запел в стиле кантри:
Я в серой тюряге сижу столько лет,
В душе моей кошки скребут…
Но голос перекрывался шумом радиоприемников, из которых доносились обрывки разговоров, пение и музыка, напоминая Фаррагату о вечернем шуме городских улиц.
С Фаррагатом никто не заговаривал, и только вечером, перед тем как погасили свет, какой-то заключенный подошел к решетке – судя по голосу, это именно он пел под гитару. Он был старый и очень худой, с высоким неприятным голосом. «Я – Петух Номер Два, – сказал он. – Не ищи Петуха Номер Один. Он уже умер. Ты наверняка читал обо мне в газетах. Я – тот самый мужик в наколках, домушник, который потратил все свое состояние на татуировки. Как-нибудь покажу их тебе, когда мы познакомимся поближе. – Он ухмыльнулся. – А сейчас я просто хочу сказать, что это все ошибка, большая ошибка, ну, то, что ты здесь оказался. Конечно, они поймут это не завтра, а через недельку-другую, но зато когда поймут – начнут извиняться, им станет ужасно стыдно, они будут чувствовать себя такими виноватыми перед тобой, что сам губернатор поцелует тебя в зад на Пятой авеню накануне Рождества. Да, уж поверь, они начнут извиняться. Знаешь, ведь в конце пути нас всегда ждет что-нибудь хорошее – всех, даже полных придурков, – вроде горшочка с золотом, источника молодости, океана или реки, которых никогда никто не видел до тебя, ну или хотя бы огромного сочного бифштекса с печеной картошкой. Нет, браток, в конце любого пути должно быть что-то хорошее, поэтому я хочу, чтобы ты знал: это большая ошибка. А пока будешь ждать, когда они наконец поймут, какого сваляли дурака, к тебе будут приходить посетители. Да-да, я-то вижу, что у тебя полным-полно друзей и любовниц, а еще наверняка есть жена. Она обязательно придет тебя повидать. Да она и не может не прийти. Ведь ей не удастся получить развод, если ты не подпишешь всех бумаг, так что ей придется их самой сюда принести. В общем, я только хотел сказать то, что ты и без меня отлично знаешь: все это – большая ошибка, ужасная ошибка».
Первой Фаррагата пришла навестить жена. Он сгребал в кучу опавшие листья во дворе «И», когда по громкоговорителю сообщили, что к заключенному № 73450832 пришел посетитель. Фаррагат пробежал по дороге мимо пожарной станции и свернул в туннель. Ему пришлось преодолеть четыре лестничных марша, чтобы добраться до блока Д. «Посетитель», – просто сказал он Уолтону, и тот пропустил его в камеру. На случай, если к нему придут, у Фаррагата была припасена белая рубашка. Правда, она немного запылилась. Он умылся и быстро расчесал волосы мокрой расческой. «С собой можешь взять только платок», – сообщил охранник. «Знаю, знаю, знаю…» Фаррагат помчался вниз по лестнице в комнату для свиданий. Там его обыскали. Через стеклянную перегородку он увидел Марсию.
На окнах не было решеток, они были затянуты мелкой сеткой и открывались только сверху – в такую щель даже котенок не проскочит. Через эти окна в комнату залетал ветерок, а вместе с ним – шум и гам тюрьмы. Фаррагат знал, что по пути сюда перед его женой открывали три решетчатые двери – клац, клац, клац, – а потом она ждала в приемной, где стояли длинные скамейки и автоматы с напитками. Еще в приемной была целая выставка картин, написанных заключенными, и к каждой раме прикреплена цена. Никто из осужденных не умел рисовать, однако всегда найдется какой-нибудь идиот, который с радостью купит вазу с розами или морской закат, если ему сказать, что картину нарисовал приговоренный к пожизненному заключению. В комнате для свиданий картин не было, зато на стенах красовались четыре таблички с надписями: «Не курить», «Не писать», «Ничего друг другу не передавать» и «Посетителям разрешен один поцелуй». И точно такие же надписи на испанском, только «Не курить» стерто. Фаррагату сказали, что комната для свиданий в Фальконере – одна из самых лучших на всем востоке США. Между заключенным и посетителем никаких преград, кроме небольшой стойки шириной в три фута. Пока Фаррагата обыскивали, он разглядывал посетителей – не из любопытства, но ради того, чтобы удостовериться, что Марсии здесь ничто не угрожает. Какой-то заключенный держал на руках ребенка. Пожилая женщина, плача, разговаривала с молодым парнем. Рядом с Марсией расположилась мексиканская парочка. Девушка была удивительно красива, мексиканец гладил ее голые руки.
Фаррагат быстро шагнул вперед и почему-то остановился – как будто его забросили сюда, на встречу с женой, совершенно случайно.
– Привет, милая, – сказал он так же, как говорил на вокзалах, на пристанях, в аэропортах, на пороге их дома, когда возвращался из очередной поездки. Только раньше он заранее продумывал, что нужно еще сказать, чтобы все как можно быстрее закончилось сексом.
– Привет, – откликнулась она. – Ты неплохо выглядишь.
– Спасибо. А ты просто замечательно.
– Я не предупредила тебя, что приду, – это было совсем необязательно. Когда я позвонила сюда, чтобы договориться о встрече, мне сообщили, что к тебе можно прийти в любое время.
– Это верно.
– Я не приходила раньше, потому что была на Ямайке с Гасси.
– Здорово. Как Гасси?
– Растолстела. Жутко растолстела.
– Ты уже занялась разводом?
– Нет еще. После всего, что случилось, я пока не в состоянии беседовать с адвокатами.
– Что ж, это ты хочешь развода.
– Да, верно. – Она глянула на мексиканскую парочку. Парень уже добрался до волос в подмышках у девушки. Глаза у обоих были закрыты.
– О чем ты только разговариваешь с этими людьми? – спросила Марсия.
– Я редко с ними общаюсь, – ответил Фаррагат, – только в столовой, но там не особо поговоришь. Знаешь, меня посадили в блок Д. Богом забытое место. Как на гравюрах Пиранези. В прошлый вторник нас даже забыли позвать на ужин.
– А что у тебя за камера?
– Двенадцать футов на семь, – сказал он. – Из моих вещей там только репродукция Миро, портрет Декарта и цветная фотография – на ней ты с Питером. Старая. Я сделал ее еще в те времена, когда мы жили на острове Вайнъярд. Как там Питер?
– Нормально.
– Он не придет меня навестить?
– Не знаю, право же. Он вроде бы о тебе не спрашивает. Психолог считает, что Питеру, ради его же блага, лучше пока не навещать отца, отбывающего срок за убийство.
– Ты не могла бы принести мне его фотографию?
– Могла бы, только у меня ни одной нет.
– Может, сделаешь?
– Ты же знаешь, я не очень умею фотографировать.
– Ладно, спасибо за новые часы, милая.
– Пожалуйста.
Тут какой-то заключенный из блока Б заиграл на пятиструнном банджо и начал петь: «Я в серой тюряге сижу много лет, / В душе моей серо и кошки скребутся. / Я в серой тюряге сижу много лет, / И мама с братишкой меня не дождутся». У него отлично получалось. Играл и пел он громко, чисто и очень искренне, и Фаррагат вдруг подумал, что за стенами тюрьмы сейчас стоит позднее лето. Глянув в окно, он увидел чье-то белье и робы, которые вывесили сушиться. Они покачивались на ветру, словно обладали внутренним ориентиром и подчинялись притяжению земных полюсов, подобно муравьям, пчелам и гусям. На мгновение ему показалось, что он властелин мира и готов совершать удивительные, абсурдные поступки. Марсия открыла сумочку и принялась что-то искать.
– Должно быть, опыт службы в армии тебе здесь пригодился, – сказала она.
– Да уж, – отозвался Фаррагат.
– Я никогда не могла понять, за что ты так любишь армию.
До него донесся крик охранника с площадки перед главным входом: «Вы ведь будете хорошо себя вести? Да, вы будете хорошо себя вести. Вы будете очень хорошо себя вести». Услышав бряцанье металла, он догадался, что из Обернской тюрьмы прибыли новые заключенные.
– Вот черт, – воскликнула Марсия. На лице застыло раздражение. – Черт бы их побрал, – возмущенно повторила она.
– В чем дело? – спросил Фаррагат.
– Никак не могу найти бумажные платочки. – Она снова стала рыться в сумочке.
– Жаль, – сказал он.
– Сегодня все против меня, – сказала она, – абсолютно все! – Она вытряхнула содержимое сумочки на стойку.
– Женщина! Женщина! – раздался крик охранника, взобравшегося на высокий стул, на каких сидят спасатели на пляже. – Женщина! На стойку разрешено ставить только безалкогольные напитки и пепельницу.
– Я налогоплательщик. На мои средства существует ваше заведение. Между прочим, содержание мужа в тюрьме обходится мне дороже, чем учеба сына в хорошей школе.
– Пожалуйста, уберите все это добро со стойки, иначе мне придется выставить вас за дверь.
Марсия отыскала коробочку с бумажными платочками и сгребла свои вещи обратно в сумку. Эти жесты пробудили в Фаррагате воспоминания – настолько живые и пронзительные, что он накрыл ее ладонь своей. Она отдернула руку. Почему? Если бы она позволила хоть минуту подержать себя за руку, то этого тепла, этой радости хватило бы Фаррагату на много недель.
– Ну вот, – сказала Марсия, и он снова увидел перед собой спокойную, невозмутимую красавицу.
Даже среди серых мрачных стен она казалась прекрасной. Марсия обладала естественным, непреодолимым очарованием. Фотографы не раз просили ее позировать, хотя ее груди – идеальные для вскармливания детей и любовных утех – были великоваты для фотомодели. «Ах нет, я слишком стеснительна и слишком ленива», – отвечала она. Но комплимент принимала с благодарностью: ее красота получала официальное подтверждение. «Не могу разговаривать с мамой, если в комнате есть зеркало, – однажды признался его сын. – Она совсем помешалась на своей внешности». Нарцисс был мужчиной и не мог себе такого позволить; она же раз двенадцать или четырнадцать подходила к большому зеркалу в спальне и спрашивала: «Есть ли в нашем округе хоть одна женщина моего возраста красивее меня?» Она стояла голая и была настолько соблазнительна, что он, воспринимая это как приглашение, пытался ее коснуться. Но она не позволяла: «Хватит тискать мою грудь. Я же прекрасна!» И это было правдой. Он знал, что после ухода Марсии все, кто ее видел, хотя бы этот охранник, скажут: «Ну тебе повезло с женой! Я только в кино видел таких красоток».
Но если она Нарцисса, значит, к ней относится то, что говорил о нарциссизме Фрейд? Он никогда всерьез не задавался этим вопросом. Марсия провела три недели в Риме со своей бывшей соседкой по комнате Марией Липпинкот Гастингс Гульельми. Невразумительные сексуальные пристрастия, три брака, от каждого досталось приличное состояние. У них тогда не было горничной, и Фаррагат с Питером в честь ее возвращения из Италии сами убрались в доме, разожгли в камине огонь, купили цветы. Он встретил Марсию в аэропорту Кеннеди. Самолет задержали. Она прилетела уже за полночь. Он хотел ее поцеловать, но она отстранилась и надвинула на глаза шляпку, купленную в Риме. Он взял ее чемоданы, отнес их в машину, и они поехали домой.
– Хорошо отдохнула? – спросил он.
– Это было самое счастливое время в моей жизни, – ответила она.
Он решил не думать о том, что это значит. В камине горит огонь, кругом цветы. За окном лежит грязный снег.
– В Риме шел снег? – спросил он.
– На виа Кассиа было немного снега. Я сама не видела. В газетах писали. Какая гадость!
Он внес чемоданы в гостиную. Там их ждал Питер – уже в пижаме. Она обняла его и всплакнула. Огонь в камине и цветы она даже не заметила. Можно было бы снова попытаться ее поцеловать, но он знал, что рискует получить пощечину.
– Хочешь чего-нибудь выпить? – предложил он с надеждой.
– Пожалуй, – ответила она. Ее голос вдруг стал на целую октаву ниже. – Кампари.
– Limone?
– Si, si, un spritz.
Он кинул лед, пристроил на краешек лимонную корочку, протянул ей стакан.
– Поставь на стол. Кампари напоминает мне об утраченном счастье.
Она пошла на кухню, взяла губку и принялась оттирать дверцу холодильника.
– Мы все перемыли, – грустно заметил он. – Мы с Питером убрались во всем доме. И пол на кухне вытерли.
– А про дверцу холодильника, видимо, забыли.
– Если на небесах есть ангелы, – сказал он, – и если это женщины, не сомневаюсь, что они время от времени откладывают в сторону арфы, чтобы начистить до блеска раковину или дверцу холодильника. У женщин это вторая натура.
– Ты с ума сошел? Не понимаю, что ты несешь.
Его член, совсем недавно готовый к бою, ретировался из Ватерлоо в Париж, а из Парижа на Эльбу.
– Почти все, кого я любил, называли меня сумасшедшим. А мне хотелось говорить о любви.
– В самом деле? Ну валяй, – заткнув уши большими пальцами, она помахала раскрытыми ладонями, скосила глаза к носу, высунула язык и издала противный пердящий звук.
– Мне не нравится, когда ты корчишь рожи.
– А мне не нравится твой вид. Слава Богу, ты не видишь, как ты выглядишь.
Он промолчал, потому что знал, что Питер подслушивает.
На этот раз она пришла в себя только через десять дней. Это случилось между коктейлем и ужином. Они прилегли отдохнуть, и она заснула в его объятиях. Фаррагат подумал о том, что сейчас они одно целое. У него на щеке лежала прядь ее ароматных волос. Она тяжело дышала. Проснувшись, она погладила его лицо и спросила:
– Я храпела?
– Ужасно. Рев был, как от бензопилы.
– Я так хорошо поспала. Люблю, когда ты меня обнимаешь во сне.
И они занялись любовью. Во время пронзительного оргазма мелькнул ряд образов: парусные гонки, Ренессанс, пики гор.
– Боже, как хорошо, – сказала она. – Который час?
– Семь.
– Во сколько нас ждут?
– В восемь.
– Ты уже купался, теперь я пойду.
Он вытер ее бумажной салфеткой, прикурил для нее сигарету. Затем пошел за ней в ванную и сел на крышку унитаза. Она принялась тереть спину мочалкой.
– Забыл сказать: Лайза прислала нам сыр бри.
– Хорошо. Правда, у меня от него всегда понос.
Приподняв свои гениталии, он положил ногу на ногу.
– Странно. У меня от него запор.
Вот он их брак: не бог весть какой возвышенный, не шум итальянских фонтанов, не шелест чужедальней оливковой рощи, а разговор двух голых людей о проблемах пищеварения.
Потом было еще раз. Они тогда разводили собак. Сука Ханна принесла восемь щенков. Семеро остались в конуре на улице. А одного, чахлого бедолагу, который все равно подохнет, пустили в дом. Часа в три Фаррагат, спавший не очень крепко, проснулся от странного звука: как будто щенка рвет или у него понос. Он вылез из постели, стараясь не разбудить Марсию, и, не одеваясь, голым спустился в гостиную. Под роялем была лужица. Щенок дрожал.
– Ничего-ничего, Гордо, – сказал он.
Питер назвал щенка Гордоном Купером. Давно это было.
Фаррагат взял тряпку, ведро и бумажные полотенца, заполз на четвереньках под рояль и стал вытирать пол. Марсия проснулась – он услышал, как она спускается по лестнице. Пеньюар на ней был совсем прозрачный.
– Прости, что разбудил. У Гордо понос.
– Давай помогу, – предложила она.
– Не надо. Я почти закончил.
– Но я хочу помочь, – сказала она и, опустившись на колени, тоже забралась под рояль.
Они все убрали, Марсия стала вылезать из-под рояля и ударилась головой о выступ клавиатуры.
– О-о….
– Очень больно?
– Не очень. Надеюсь, шишка не вскочит.
– Бедная моя.
Он встал, обнял ее, поцеловал, и они занялись сексом на диване. Потом он прикурил ей сигарету, и они вернулись в спальню. Но вскоре после этого случая он вошел на кухню – хотел взять лед – и застал жену в объятиях Салли Мидланд из кружка по вышиванию, в который она ходила. Они целовались. Совсем не платонически. Он терпеть не мог Салли.
– Извините, – сказал он.
– За что? – спросила она.
– Я пукнул.
Он понимал, как это омерзительно. Он взял контейнер со льдом и унес его в кладовую. За обедом она не произнесла ни слова и после обеда тоже. На следующее утро – это была суббота – он сказал:
– Доброе утро, любимая.
– Пошел ты.
Она надела халат и спустилась на кухню. Он услышал, как она двинула ногой по холодильнику, потом по посудомоечной машине.
– Ненавижу эту допотопную второсортную технику! – кричала она. – Ненавижу! Ненавижу эту грязную вонючую кухню с доисторической мебелью. Я мечтала жить в мраморных залах!
Такое начало не предвещало ничего хорошего. По крайней мере, это значило, что он останется без завтрака. Когда она была не в духе, она относилась к яйцам так, будто сама снесла их и собирается высиживать цыплят. Яйцо на завтрак?! Яйца были чем-то вроде севиллы в аттической драме.
– Ты мне не сваришь яйцо на завтрак? – как-то попросил он много-много лет назад.
– Думаешь, я стану готовить тебе завтрак в этом доме Ашеров?
– Тогда можно я сам сварю?
– Нельзя. Ты устроишь такой свинарник, что я сто лет буду все оттирать.
Он знал, что в такое утро самое большее, на что он может рассчитывать, это чашка кофе. Он оделся и спустился вниз. Она была по-прежнему мрачнее тучи, и ему стало так грустно, что даже есть расхотелось. Как же сделать так, чтоб она не сердилась? Он посмотрел в окно: ночью были первые заморозки. Солнце встало, но в тени дома и на ветках деревьев – с Евклидовой непреложностью – лежал иней. После первого мороза собирают лисий виноград, из которого она любит делать желе. Черный, мелкий, не крупнее изюма, ароматный. Он подумал, что, если соберет для нее винограда, она, скорее всего, перестанет злиться. Он трепетно относился к сексуальной магии инструментов. Быть может, из-за своей щепетильности, быть может, оттого, что одно лето они провели на юго-западе Ирландии, где у инструментов был грамматический род. С корзиной и ножницами он бы чувствовал себя трансвеститом. Поэтому взял мешок и охотничий нож. Он пошел в лес в полумиле от дома, туда, где лисий виноград с восточной стороны оплетал сосны. Ягоды были спелые, иссиня-черные, в тени покрытые инеем. Охотничьим ножом – мужским орудием – он срез а л гроздья и кидал их в грубый мешок из дерюги. Он резал эти гроздья ради нее. Но кто она? Любовница Салли Мидланд? Да, да, да! Надо смотреть правде в глаза. И вот он смотрит в глаза то ли величайшей иллюзии, то ли величайшей истине. Но здравомыслие, мягко окутав его, не подвело. Что с того, что она любит Салли Мидланд? Разве он сам не любит Чаки Дрю? Ему нравится проводить с ним время, но, когда он смотрит на него в душе, Дрю напоминает ему больного цыпленка с дряблыми мышцами на руках – такими же, как у тех женщин, которые приходили к его матери играть в бридж. «Пожалуй, я не любил мужчину, – подумал он, – с тех пор как был скаутом». Он вернулся домой с мешком лисьего винограда, на брюках репейник, все лицо изжалено последними осами. Она лежала в постели, уткнувшись лицом в подушку.
– Я принес винограда, – сказал он. – Ночью был мороз. Я собрал лисьего винограда для желе.
– Спасибо, – выдохнула она в подушку.
– Я положу его на кухне.
Весь день он готовил дом и сад к зиме: убрал ставни и поставил зимние рамы, сгреб пожухлые дубовые листья и укрыл ими рододендроны, проверил уровень масла в котле и наточил коньки. Он работал, а рядом бились под крышей сотни шершней, ища, как и он, где бы укрыться от надвигающихся холодов…
– Все потому, что мы перестали все делать вместе, – сказал он. – Раньше мы столько всего делали вместе. Вместе спали, вместе путешествовали, вместе катались на лыжах, на коньках и на лодках, ходили на концерты – мы все делали вместе. Даже смотрели чемпионат по бейсболу и пили пиво, хотя ни ты, ни я никогда не любили пиво – по крайней мере, то, которое можно здесь купить. Помнишь тот год, когда Ломберг – не помню, как его по имени, – пол-иннинга не дотянул до ничьей. Ты плакала. Я тоже. Мы плакали вместе.
– Ты был наркоманом, и кололись мы не вместе (твою страсть к наркотикам мы не делили), – заметила она.
– Но я полгода не кололся, – возразил он. – И ничего не изменилось. А ведь я резко бросил, чуть не умер из-за этого.
– Что такое полгода? – сказала она. – К тому же это было сто лет назад.
– Точно.
– Как ты сейчас?
– Урезал с сорока миллиграммов до десяти. Мне дают метадон каждое утро в девять. Его достает один педик. Он носит шиньон.