Текст книги "Затмение"
Автор книги: Джон Бэнвилл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
IV
Наступило утро, и в доме царит оживление. В город приехал цирк – только его здесь не хватало. Я провел беспокойную ночь, проснулся рано из-за шума за окном, осторожно заглянул в щель между занавесками и обнаружил не меньше дюжины повозок, беспорядочно заполонивших площадь. Выпрягали лошадей; мускулистые кривоногие мужчины в полосатых фуфайках сновали взад-вперед, прилаживали канаты, выгружали вещи, громко и отрывисто перекликались; все это выглядело так, словно представление уже началось и они выступают первым номером. Я видел, как установили шесты, выгрузили и быстро развернули широкое брезентовое полотно. Во всех окнах спален, выходящих на площадь, отдернули занавески; вдалеке осторожно приоткрывались входные двери, и оттуда в полусонном недоумении выглядывало намыленное лицо или голова в бигуди.
– Что там? – сонно спросила Лидия из-за моей спины, приподнявшись на локте и прикрыв ладонью глаза.
– Цирк. – У меня вырвался смешок, правда, он больше походил на кашель.
На самом деле, как я йотом выяснил, это был даже не цирк, а нечто вроде передвижного парка аттракционов, с тиром, палаткой для метания кокосов и колец, клеткой на колесах, где ютилось семейство неухоженных краснозадых обезьян, которые ухали, тараторили и с комичным негодованием пялились на прохожих. Имелась даже зеркальная комната; мы с Лили смотрели, как ее устанавливают. Здоровенные стекла с волнистой поверхностью вытаскивали из мешковины, выгружали из повозки, и на мгновение в этих бездонных шкатулках света мелькнуло дрожащее, мерцающее отражение труппы гуттаперчевых гномов и чахлых великанов. Лили напускает на себя скучающий вид, но сквозь эту маску безнадежно просвечивает детский восторг. Мы выбрались из дома совершить обход, пока Лидия готовит завтрак. Я ощущал неестественную бодрость, какая бывает после недосыпа и недоедания, и в лучах утреннего солнца все казалось невероятно ярким и четким, словно кусочки разбитого калейдоскопа. На задних ступеньках повозки, выкрашенной алым и темно-голубым, сидел мужчина и наблюдал за нами. Он был щуплым, убогим на вид человечком с рыжими волосами и худым, лисьим лицом, в типичном клоунском наряде – просторной красной рубахе, слишком больших для него мешковатых штанах, в ухе висела золотая серьга. Что-то в нем было знакомое, хотя я уверен, что никогда его раньше не видел. Напомнил мне человека, с которым я постоянно сталкивался на улице прошлой зимой, в самом начале своего кризиса; тогда тоже казалось, что я его знаю, а уж он точно знаком со мной или знает обо мне – ведь каждый раз, как мы встречались, что происходило подозрительно часто, он прятал мерзкую, самодовольную улыбку, демонстративно прикрываясь ладонью, проскальзывал мимо, упорно глядя под ноги, словно боялся, что я его схвачу, загорожу ему дорогу или огрею по уху. Как и нынешний незнакомец, он был рыжим, насмешливо блестел на меня очками, носил толстое шерстяное пальто, стоптанные башмаки и широкие штаны. Возможно, тоже принадлежит к нашей гильдии, подумал я, какой-нибудь статист, возомнивший себя Кином и возненавидевший меня за доброе имя и славу. После каждой встречи я долго переживал. Несколько раз собирался остановить его и потребовать объяснить, что во мне такого забавного, какую тайну он узнал обо мне, но стоило набраться решимости, как этот тип исчезал, поспешно скрывался в толпе, опустив голову и трясясь от злорадного хихиканья (так мне казалось). У сегодняшнего циркача был такой же самодовольный осведомленный вид, даже более самоуверенный, и его нимало не заботит, что я скажу или сделаю. Тем не менее, когда мы подошли ближе, он встал, держа в руке самокрутку, похлопал себя по тощему бедру, словно искал спички, и залез в повозку. Я заметил, что Лили тоже обратила внимание на него.
Мы посетили обезьян, одна из которых так закатала верхнюю губу, что казалось, вывернет наизнанку; дряхлого льва, возлежавшего неподвижно, как сфинкс, и взиравшего на суетливый мир с выражением беспредельной скуки; надменного и вонючего одногорбого верблюда, привязанного к вишне, нижние листья которой он срывал резиновыми губами и пренебрежительно выплевывал на землю. Лили замерла, благоговейно созерцая мышастую кобылу, которая обильно орошала землю. Несмотря на голод, идти домой не хотелось. Не знаю, что труднее выносить – гнев Лидии или ее сдержанную веселость, неизбежное последствие. Вчера после ссоры она дулась весь остаток вечера, но, в конце концов, как я и предвидел, смягчилась. Я потащил ее в паб, чтобы, надо признаться, дать возможность семейству Квирк устроиться на ночь без ее ведома, ведь я так и не набрался храбрости сообщить, что мы обитаем с ними под одной крышей. Мы выпили слишком много джина и воспылали друг к другу нежными чувствами – да, боюсь, со мной случился приступ сексуальности, а я-то считал, что избавился от подобного бреда. Но мы были друг к другу очень нежны и великодушны; несколько призрачных часов я лежал в родных объятиях, словно детеныш кенгуру в материнской сумке, и чувствовал себя почти нормальным, не помню, когда такое было в последний раз. Увы, утро принесло неизбежные сомнения. Есть что-то не совсем здоровое, даже уродливое в том, с какой легкостью ярость моей жены трансформируется в совершенно иной вид страсти. Возможно, я упрямый и бессердечный, но, когда говорят гадости, я считаю их пусть преувеличенным, но все же реальным выражением подлинных чувств и убеждений. Например, когда Лидия швыряется обвинениями: плохой супруг, нерадивый отец, воплощение эгоцентризма, на сцене играть не может, но зато в жизни не перестает лицедействовать, – они производят впечатление на меня, я содрогаюсь, несмотря на мой бесстрастный вид. Более того, я и в пылу битвы копаюсь в себе, пытаюсь понять, права ли она, и если да, то как мне избавиться от недостатков и пороков. Моя жена, напротив, судя по быстроте и полноте, с которой меняется ее настроение, считает подобную бомбардировку, превращающую меня в решето, через которое свищет ледяной ветер самопознания, легким подшучиванием, любовным подначиванием или даже, как прошлым вечером, любовной прелюдией. Никакой ответственности – ведь нужно думать, что говоришь, и отвечать за свои слова.
Я еще немного последил за цирком через щель в занавеске – удостовериться, что это не сон, – лег и пробудился снова под бодрое посвистывание Лидии. Да, да, посвистывание. Я не говорил, что ее не берет похмелье? В моей голове бушуют голубые шторма джина, а она как ни в чем не бывало сидит голая на стуле у окна, красится перед карманным зеркальцем и, сама того не замечая, как она уверяет, фальшиво насвистывает – привычка, из-за которой наш брак едва не распался еще до окончания медового месяца. Я еще немного полежал, притворяясь спящим, – боялся, что от меня сейчас потребуется действие, и страдал от специфической неловкости, почти стыда, который всегда приходит после таких феерий войны и мира; надеюсь, они не станут снова главными спутниками нашей совместной жизни, если она вообще предвидится. В подобные минуты подавленности и неуверенности я почти перестаю себя понимать и вижу только мешанину иллюзий, фальшивых страстей и фантастических заблуждений, смягченных и кое-как приспособленных к жизни при помощи некоего природного анестетика, эндорфина, который усмиряет не нервы, а чувства. Неужели я прожил в таком состоянии целую жизнь? Можно ли испытывать боль и не страдать от нее? Наверное, каждый, кто меня видит, замечает странности в манере, как бросаются в глаза онемевшая челюсть и отяжелевшие веки того, кто недавно побывал у дантиста. Чей же я пациент? Очевидно, сердечник. Возможно, у моей болезни есть официальное название. «Мистер Клив, кхе-кхе… Боюсь, вы страдаете тем, что мы, доктора, называем anaestesia cordis,и прогноз неблагоприятный…»
Продолжая притворяться, я сквозь радужный занавес ресниц увидел, что Лидия с кисточкой в руке насмешливо рассматривает мое отражение в зеркальце, прекрасно понимая, что я уже проснулся. Мне ни разу не удалось обмануть ее; жертвой моих ухищрений мог стать кто угодно, только не Лидия. Я открыл глаза, сел, и она улыбнулась. Эта улыбка мне совсем не понравилась: заговорщицкая, кошачья, рожденная примитивным сговором плоти, в который мы снова вступили этой ночью. Повторюсь: как она могла так легко забыть те мерзости, что мы орали друг другу, – она сказала, что я сломал ее дух необъезженной кобылицы, а я ответил, что такую лошадь надо бы пристрелить, и так далее, в том же духе, – пока, вдрызг пьяные, не свалились в постель, а позже в объятия друг другу?
– Ты ужасно выглядишь, – хрипловато, снисходительным тоном произнесла она.
Я не ответил. У Лидии есть удивительная особенность – годы практически не изменили ее тело. Конечно, моя жена немного располнела, земное притяжение делает свое дело, но в целом она по-прежнему серебристо-бледная, слегка сутулая и пленительно округлая избалованная принцесса, которую я когда-то выслеживал целое лето, бродя по набережной возле гостиницы «Счастливый приют». Ее мягкая, немного рыхлая плоть будит во мне пашу, рождает мысли о гареме и парандже. Лидия почти не загорает: за месяц, проведенный в самом жарком климате, ее кожа приобретает едва различимый медовый оттенок, который исчезает уже через наделю после возвращения на блеклый север. Но даже под раскаленным солнцем на ее теле можно отыскать места – бока, внутренняя сторона рук, нежная полоска на горле, – которые хранят прохладу фарфора; я любил обнимать ее, влажную и расслабленную после страсти, прижиматься, чувствовать все ее тело от лба до пяток, прохладное, плотное, покрытое мурашками. Сейчас я смотрел на нее у окна под лучами утреннего солнца, голую, большую, одна нога закинута на другую, веснушчатые плечи и груди с голубоватыми прожилками, три глубокие складки на боках, которые мне нравилось щипать, пока она не содрогалась от томной боли, и ощутил, как старый пес внутри меня встрепенулся, поднял морду, принюхиваясь, – да, да, я мастер занимать принципиальную позицию на словах. Но не настолько я был одурманен, чтобы не заметить небольшой, но основательно упакованный чемоданчик, который она предусмотрительно захватила с собой. Боюсь, моя жена планирует остаться надолго.
Сегодня ни одного привидения, ни единого следа. Неужели приезд Лидии заставил моих призраков исчезнуть навсегда? Без них мне как-то не по себе. Их место может занять нечто более страшное.
Когда мы с Лидией спустились на кухню, Лили уже сидела за столом, подперев голову и приклеившись к комиксу; с точностью робота она ложкой отправляла в рот хлопья. Лидия опешила, увидев ее, но настоящий сюрприз преподнес ей Квирк, явившийся из прихожей в домашней одежде, с хлебом и бутылкой молока в сетке. Увидев хозяйку дома, он замер, глаза его забегали. Немая сцена длилась несколько напряженных секунд, даже Лили оторвалась от картинок. Мне хотелось смеяться.
– Вот это, дорогая, – объявил я, – это мистер Квирк.
Квирк торопливо вытер ладонь о штанину, выступил вперед и протянул руку, тошнотворно улыбаясь. Густая рыжая шерсть лезла из расстегнутой на груди рубашки, я поразился – будто из него торчала набивка – и чуть в самом деле не рассмеялся. Лидия позволила пожать себе руку и немедленно отдернула ее.
– Завтракать будем? – бодро предложил Квирк, демонстрируя сетку со скудной провизией. Лидия метнула в меня мрачный вопрошающий взгляд, но я притворился, что не заметил. Однако моя супруга – особа практичная, она молча взяла молоко с хлебом, отнесла к буфету, наполнила чайник водой, поставила его кипятиться, а Квирк за ее спиной смотрел на меня, подняв брови и опустив уголки рта, словно нас, двух сорванцов, поймала на какой-то шалости взрослая тетя.
Ничего не мог поделать с собой – я наслаждался восхитительно забавным бытовым казусом. Однако радость длилась недолго. Квирк, без сомнения почуяв угрозу своему квартирантству, немедленно пустился очаровывать Лидию. Отвратительное зрелище. Это сработало – она всегда служила легкой добычей для сладкоголосых мошенников, могу это подтвердить. Пока она готовила завтрак, Квирк ходил за ней по пятам по всей кухне, спеша услужить при малейшей возможности, и не переставал изливать поток идиотской болтовни. Она привезла замечательную погоду; он пришел сегодня и не мог взять в толк, чья это чудесная спортивная машина стоит у входа (должно быть, заметил ее вчера вечером и затаился, пока все не уснут); поделился городскими сплетнями и даже принялся пересказывать краткую историю дома. Это было последней каплей. Со смутным отвращением я направился к выходу, пробормотав напоследок, что хочу прогуляться, будто всегда так и делал. Лили сразу вскочила, вытерла рот рукой и сообщила, что пойдет со мной. Раннее солнце сияло ярким лимонным светом, а утро сверкало и переливалось стеклянными осколками, что только усилило мою головную боль и дурное настроение. Лили остановилась, поболтала с цирковым помощником, парнем латинского типа с сальными кудрями и золотым гвоздиком в ноздре, она сомкнула руки на талии и покачивала тощими бедрами (вот потаскушка), потом прибежала ко мне с радостной вестью, что первое представление состоится сегодня вечером. Подозреваю, она хочет, чтобы я повел ее туда. Почему бы и нет; мы можем совершить торжественный семейный выход: Лидия, Квирк, девочка и я, почтенный глава семьи.
К тому времени, как мы вернулись в дом, Лидия приготовила яичницу с беконом, поджаренный хлеб, помидоры и кровяную колбасу. Я и не думал, что у нас здесь столько еды, – возможно, она привезла припасы в своем безразмерном чемоданчике, – от этого зрелища меня чуть не вывернуло, а запах был еще хуже; я уже отвык этим питаться. Квирк, повязав на шею вместо салфетки широкий и не очень чистый платок, уже вовсю набивал рот, а Лидия, нацепив старый мамин передник, стояла у плиты и энергично раскладывала еду по тарелкам. Я схватил ее за руку, вытащил в коридор и сквозь зубы яростным шепотом потребовал объяснить, что за нелепую пародию на семейный завтрак она затеяла. Но жена лишь ласково улыбнулась – она не сознает, насколько иногда близка к тому, чтобы оказаться с подбитым глазом, – коснулась моей щеки и чудовищным игривым тоном ответила: она решила, что сегодня утром я наверняка проснусь голодным и захочу чего-нибудь горяченького, чтобы восстановить силы. Я чувствовал, что вот-вот сорвусь; что какая-то увесистая штука, которую я сжимал так долго, что перестал замечать, неожиданно стала скользкой и может в любой момент с громким стуком выпасть из рук.
– Ты привел их в дом. – Она кивком указала на кухню, где сидело семейство Квирк.
– Я никого не приводил. Они были здесь до того, как я приехал.
– Но ты им позволил остаться. – Стало быть, Квирк сознался во всем. На ее губах расцвела торжествующая улыбка, в мягкий центр которой я мысленно впечатал кулак. – Именно тебе, кажется, нужна семья.
Естественно, я не нашелся, что ответить, надулся, поднялся в свою комнатенку, по-детски утешаясь тем, что наотрез отказался хотя бы попробовать ее завтрак, скверный дух которого преследовал меня как насмешка до трех ступенек, до порога зеленой двери и слабо чувствуется до сих пор. Я навалился на бамбуковый столик, игнорируя его жалобные скрипы и треск, схватил ручку, набросал развернутое обвинение против супруги и сразу же все зачеркнул. Чудовищные фразы, такое не произносят вслух; я краснел, еще не дописав их. Не знаю, что находит на меня в подобные моменты, пугающая багровая ярость, от которой я способен на все. На что я так разозлился? Ведь задумка Лидии не так уж плоха. Она прекрасно умеет обернуть в свою пользу самую худшую ситуацию. Выяснила, как обстоят дела, точнее, сделала свои выводы: я сухопутный Робинзон с бородой и диким взглядом, рядом Пятница-Квирк да еще Лили вместо дочери (в самом деле так? Написал это, не успев подумать), – и сразу принялась создавать имитацию, пусть даже нелепую, нашего семейного гнезда, по которому я, как она считает, здесь истосковался. Моя Лидия – истинная хранительница домашнего очага. Ну что ж; чтобы превратить этот дом в семейный очаг, нужно гораздо больше, чем поджаристый бекон и кровяная колбаса.
Конечно, невозможно точно определить что-либо, но важная перемена в моем отношении к Лидии случилась несколько лет назад, когда я вдруг осознал, что она простая смертная. Попытаюсь объяснить или, по крайней мере, описать, как это произошло. Очень странное переживание, точнее, ощущение. Однажды, во время упорных, но непоследовательных попыток совершенствоваться, я старался одолеть витиеватый пассаж в книге некоего философа – уже не помню, кого, – где рассматривалась теоретическая возможность существования единорогов, и вдруг, без видимой причины, я представил жену. Очень четкая, детальная, хотя и уменьшенная копия, облаченная (что самое невероятное) в неподходящее длинное платье из какой-то жесткой, похожей на парчу ткани, которого у нее в реальном – как бы назвать его? – эмпирически познаваемом мире никогда не было; волосы уложены застывшими завитками морской пены, как любила Елизавета Вторая в зрелые годы, но Лидия, живая Лидия, никогда бы не подумала такое сделать; я упоминаю детали только научной добросовестности ради, поскольку никак не могу их объяснить; в этом странном образе она (моя жена, а не королева, конечно) зависла в бездонном черном пространстве, бесконечной пустоте, где была единственным четким объектом и куда медленно, но неуклонно отступала, торжественно воздев руки, будто сжимала невидимую державу или скипетр, – снова королевская нотка, – на лице удивление и страх, который постепенно превращается в ужас, и тут я с чудовищной, головокружительной ясностью осознал, что когда-нибудь она умрет. Разумеется, это не значит, что раньше я считал ее бессмертной. Несмотря на абсурдность видения, я понял поразительно простую вещь – что Лидия совершенно чужда не только для меня, но и для всего, что есть в мире, для самого мира. До того момента и большую часть времени после – ведь мозг ленив – я представлял ее, как и многих других, частью себя или своего ближайшего окружения, спутником на орбите планеты, красного гиганта, моего «я». Но если моя жена умрет (теперь стало ясно, что это действительно случится), если мне суждено однажды потерять ее, пусть даже в том ужасном наряде и с уродливым перманентом, отдать непознаваемым глубинам вечности; если ее заберут, заставят отскочить от меня в никуда, словно мячик, оторвавшийся от резинки, тогда как можно утверждать, что она сейчас здесь, целиком, всем телом и душой? Я даже наблюдал обстоятельства ее смерти, если «наблюдал» – верный глагол для столь туманного видения. Комната в большой квартире, обычная комната, с низким потолком, зато просторная, хорошо обставленная. Ночь или поздний вечер, и, хотя вокруг множество ламп на столах, книжных полках и даже на полу стоят светильники с широким массивным основанием, ни одну лампу не зажгли; свет идет только с потолка, мутноватый, измученный, но безжалостный, не дающий теней. Тяжелая, душная, безжизненная атмосфера, однако в ней не чувствуется угрозы или страдания. В глубоком кресле отдыхает человек, я не вижу его, но уверен, что не Лидия; еще кто-то проходит мимо, незнакомая женщина, невыразительная, просто одетая; она остановилась, повернулась, чтобы спросить, подождала, но никто не ответил, и стало ясно, что ждать бесполезно, что ответа нет, и каким-то образом это означало смерть, смерть Лидии, хотя ее самой в комнате не было, вообще не было. Понимаете, это не сон, по крайней мере, я тогда бодрствовал. Все так же сидел с открытой книгой в руках, опустив глаза на страницу, и пересматривал все это: комната, усталый свет, женщина, невидимая фигура в кресле, а до этого – сама Лидия, с нелепой прической и поднятыми руками, до сих пор висящая в пустоте, но все уже стало безжизненным, безжизненным и плоским, неподвижным, как серии неумелых фотографий, снятых кем-то другим в местах, где я никогда не был. Не спрашивайте, откуда пришел этот образ, иллюзия, галлюцинация, называйте как хотите; я пережил то, что пережил, и откуда-то знаю, что оно означает.
Только что из дома донесся звук, который я поначалу не смог определить. Смех. Они смеются, моя жена и Квирк. Когда я в последний раз видел моих привидений? Сегодня, как я уже отмечал, они не явились, ну а вчера или хотя бы позавчера? Возможно, они действительно исчезли навсегда. Но я почему-то так не думаю. Оставленные ими следы полны нетерпения, обиды, даже зависти. Призраки настолько эфемерны и неясны, что эмоции кажутся плотнее их самих.
Прошлой ночью Лидия обвинила меня в том, что я всегда питал прискорбную слабость к бродягам. Тут явно имелись в виду Квирки, хотя я не совсем понимаю, почему она считает эту мою особенность таким уж прискорбным недостатком. В конце концов, вопросил я самым рассудительным тоном, разве гостеприимство не добродетель, которую благословил даже неуступчивый Бог кочевых племен? Лидия расхохоталась, громко и презрительно. «Гостеприимный? – вскричала она, откинув голову. – Гостеприимный? Ты?» Она считает, что я вожусь с бездомными не из христианского милосердия, что во мне говорит антрополог или даже вивисектор. «Тебе нравится их изучать, – сказала жена, – разбирать на части, как часы, чтобы увидеть, как они работают». Ее глаза светились злобой, в уголке рта закипела слюна, на рукав упал пепел. Мы уже перешли в мою спальню, где не горел свет, и зернистое сумеречное свечение из окна превращало комнату в коробку, полную беспокойных тусклых пылинок. Мальчик с часами: меня постоянно укоряли этой истрепанной фразой лишившиеся иллюзий возлюбленные, и каждая воображала, что первая сочинила ее. Хотя в детстве я действительно однажды разобрал часы. Это было после смерти отца. Он подарил их мне на день рождения, в коробочке, обвязанной лентой с бантиком, который соорудила продавщица. Дешевая модель, кажется, «Омега». Надпись хвастливо сообщала о семи рубинах, но я так и не нашел их, хотя исковырял весь механизм своей маленькой отверткой.
Лидия уже вела разговор о том пареньке, который когда-то постоянно ходил к нам, и как ее бесило, когда я пытался с ним побеседовать. Сначала я не понял, о ком речь, объявил, что она, очевидно, бредит, – и едва не получил по физиономии, – но потом вспомнил его. Рослый крепыш с гривой соломенных волос и удивительно крупными белыми зубами, зачерненными через равные промежутки кариесом, так что, когда он улыбался – а он часто пугал нас этим, – казалось, что в рот ему вставили миниатюрную клавиатуру пианино. Он страдал аутизмом, хотя сначала мы не знали об этом. Впервые парень пришел к нам одним дремотным жарким днем в конце лета, просто проник через дверь вместе с осами и мазутным зловонием моря. В то время мы жили в доме над гаванью, где еще властвовал дух моего покойного тестя, чьи глаза-бусины следили главным образом за мной. Думаю, мальчику исполнилось шестнадцать или семнадцать, столько же тогда было Касс. Я увидел его из холла, когда он вошел через светящийся дверной проем и целеустремленно прошаркал вперед, согнув богатырские плечи. Я принял его за рассыльного или служащего, пришедшего снять показания газового счетчика, и посторонился, а он молча прошел мимо, даже не взглянув на меня. Я обратил внимание на его жесткие голубые глаза, которые словно смеялись одному ему известной шутке. Он направился прямиком в гостиную, будто знал, куда идет, и я услышал, что он остановился. Мне стало любопытно, и я пошел вслед за ним. Он стоял в середине комнаты, вытянув большую гривастую голову на шее с толстыми венами, и медленно оглядывался, изучая помещение, все с той же смешинкой в глазах, но теперь уже скептически, словно знал, что все здесь не так, как следует, словно был здесь вчера, а сегодня все уже изменилось. Я спросил с порога, кто он и что ему надо. Я видел, что парень услышал мои слова, но они остались непонятыми, будто далекий шум. Он осмотрел меня, на мгновение встретился со мной взглядом, но явно не понял, кто или даже что стоит перед ним, потом переключил внимание на то, что я держал в руке, газету или бокал, не помню точно, улыбнулся и печально качнул головой, словно говорил: нет, нет, это совсем не то, что надо;после чего протиснулся мимо меня, быстро подошел к входной двери и был таков. Я постоял в легком недоумении, пытаясь понять, был ли он вообще, или я его выдумал; так, наверное, чувствовала себя Мария, когда ангел-вестник распахнул золотые крылья и умчался на Небеса. Я отправился к Лидии и рассказал ей о странном визите, а она, разумеется, сразу определила, кто нас посетил – слабоумный парнишка из рыбацкой семьи, живущей рядом с пристанью. Время от времени он ускользал от бдительного ока своих многочисленных братьев и шатался по деревне, не причиняя никому вреда, пока в конце концов его не находили. Тем летом стража, очевидно, была особенно беспечна, потому что мальчик дважды или трижды снова посетил нас, так же внезапно появился и исчез, ни с кем не заговорив. Разумеется, я заинтересовался, испробовал все мыслимые способы заставить его откликнуться, но безуспешно. Для меня оставалось загадкой, почему мои попытки наладить общение с парнишкой, как говорят, достучаться до него, настолько раздражали Лидию. Так случилось, что именно тогда я готовился сыграть роль сумасшедшего гения в растянутой, теперь уже давно забытой драме, действие которой происходит в душной американской глубинке на Юге, у излучины реки, и тут прямо в дом приходит живой прототип, словно посланный самой Мельпоменой, – как же можно, горячо доказывал я Лидии, как можно упустить такую возможность и даже не попытаться заставить его пробормотать несколько слов, чтобы перенять манеру говорить? Все это во имя искусства, а ему не причинит никакого вреда, ведь так? Но она лишь посмотрела на меня, покачала головой и спросила, есть ли у меня сердце, разве я не вижу, что бедный мальчик не способен общаться. Но я видел, что она чего-то не договаривает, в чем-то ей неудобно признаться – так мне показалось. Ну а я действительно испытывал к нему не только профессиональный интерес. Должен сознаться, меня всегда завораживали отклонения от нормы. Но мной движет вовсе не жадная страсть толпы, глазеющей на шоу уродов и, снова заверяю вас, не бесстрастное любопытство антрополога или кровожадность безжалостного анатома; скорее, это безобидное увлечение натуралиста с сетью и шприцем. Убежден, мне есть чему поучиться у душевнобольных; я уверен, что они получают вести из неведомых краев, иного мира с неземными небесами, неземными обитателями, неземными законами, мира, который я сразу узнаю, как только увижу. Но еще удивительней, чем реакция жены на мои попытки расшевелить слабоумного, была ярость Касс из-за того, что я с ним занимаюсь, не запираю перед ним дверь, не вызываю попечителей. Он опасен, заявила она, судорожно обкусывая ногти, может кинуться и разорвать горло. Однажды она даже сама напала на него, когда он, неуклонно следуя своей логике сумасшедшего, шел к задней двери, и стала молотить его кулаками. Как они смотрелись вместе, два безжалостных зверя одной породы, каждый стремится протолкнуться мимо другого на узкой лесной тропе. Должно быть, она выследила его из окна своей комнаты. Как обычно, сердце предупреждающе екнуло: когда Касс рядом, мой старый сигнал тревоги всегда включен – прежде, чем я услышал на лестнице дробный глухой топот ее босых ног, а когда добрался до сада, она уже сцепилась с пришельцем. Столкнулись они под нависшей над дорожкой глицинией, которой Лидия так гордилась; странно, я помню, что кусты цвели, хотя в конце лета такое невозможно. Солнце светило вовсю, белоснежная бабочка неровно порхала над сияющей лужайкой, и я, несмотря на свой ужас, не мог не отметить потрясающе точную, почти классически правильную композицию сцены: два юных тела – руки выставлены вперед в жреческом экстазе, пальцы юноши сплелись вокруг девичьих запястий – среди зелени сада, в голубом и золотистом сиянии лета два вольных лесных создания, нимфа и фавн, борются на фоне укрощенной природы, словно иллюстрация в старом стиле к Овидию. Касс охватило настоящее бешенство, и, наверное, бедный паренек прежде всего опешил от столь яростной атаки, иначе мог сделать с ней бог знает что, он казался сильным, как горилла. Я еще мчался по дорожке, из-под ног пулями вылетал гравий, и тут он одним могучим усилием приподнял ее, поставил на землю у себя за спиной, словно не очень тяжелый мешок, и упорно продолжил путь к дому. Только тогда оба заметили меня. У Касс вырвался странный судорожный смешок, похожий на кашель. Парнишка замедлил шаги и остановился, а когда мы поравнялись, почтительно отступил на траву, уступая дорогу. Проходя мимо, я поймал его взгляд. Касс дрожала, губы ее перекосились и двигались в той ужасной жующей манере, которая означала крайнюю степень возбуждения. Подумав, что сейчас начнется припадок, я обнял ее, сопротивляющуюся, и прижал к себе; меня как всегда поразила эта смесь напряжения, бешенства и хрупкости, в руках словно билась хищная птица. Парень оглядывал сад, но избегал смотреть на нас, у любого другого такой вид означал бы крайнее смущение. Я заговорил с ним, произнес какие-то глупые банальности, слыша собственный запинающийся голос. Он никак не отреагировал, неожиданно повернулся и побежал прочь, молчаливый, быстрый, перемахнул через невысокую стену у дороги на пристань и исчез. Я повел Касс к дому. Кризис миновал. Она ослабла так, что приходилось поддерживать, почти нести ее. Бормотала вполголоса, как всегда обвиняла меня, ругалась и плакала в бессильной ярости. Я почти не слушал ее. Мои мысли занимал тот парень. С жалостью и подступающим ужасом я вспоминал выражение его глаз, когда он посторонился, чтобы дать мне пройти. Так, наверное, смотрит из глубоководного шлема водолаз, у которого перекрыло подачу кислорода. Там, в цепенящей пучине угрюмого моря, из которого ему не выбраться никогда, мальчик все понимал; все понимал.
Мне кажется, именно в тот день Касс обрезала себе волосы большими портновскими ножницами матери, стоя перед зеркалом в ванной. Рассыпанные по кафелю локоны обнаружил я; окажись там брызги крови, и то я был бы шокирован меньше. В поисках дочери отправился к ней в спальню, но дверь была заперта. На этой ранней стадии созревания Касс открыла для себя науки и проводила большую часть дня, запершись в своей комнате, выходящей на сад и гавань, читала исторические исследования, перетряхивала книги в неутомимом поиске фактов: в ушах у меня до сих пор стоит шелест и шорох тяжелых страниц – и лихорадочно выписывала их в толстые тетради. Такие изыскания были для нее одновременно пыткой и успокаивающим средством. Все лето она с маниакально точными подробностями расписывала последние три часа жизни Генриха фон Клейста, потом в один прекрасный день все забросила и переключилась на составление биографий пяти отпрысков Жан Жака Руссо и Терезы, которых, ради их собственного блага, отец отдал в приют. Мы с ней провели приятную неделю в Париже, я прогуливался по бульварам и отдыхал в кафе, а она сутками просиживала в Национальной библиотеке, пытаясь по документам и книгам того времени проследить, как сложились судьбы сирот. Как спокойно мне было в этом осеннем городе с Касс, погруженной в безопасные и бесцельные занятия; я чувствовал себя умудренной жизнью дуэньей из романа эдвардианского периода о нравах разных народов. По вечерам Касс возвращалась в наш номер с чернилами на пальцах и книжной пылью в волосах, мы переодевались, освежались стаканчиком аперитива и шли в ресторан, всегда один и тот же, хозяином которого был наигранно раздражительный баск – как он пожимал плечами, старый плут, – и там обедали в приятном молчании, составляя, не сомневаюсь, красивую пару: я со своим благородным профилем и она, прямая, как настороженный сфинкс, с изящной белой шеей и тонким овальным лицом. После мы ходили в кино или театр, «Комеди Франсез», где она сценическим шепотом переводила мне реплики актеров, из-за чего нас однажды едва не выставили. В итоге, разумеется, исследование жизни несчастных детей философа ничем не кончилось; потомки великих почти не оставляют следов на страницах истории. У меня и сейчас хранится пачка листов, испещренных ее прыгающим, жирным, острым почерком. Края бумаги совсем истрепались.