Текст книги "Затмение"
Автор книги: Джон Бэнвилл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Второе, что я помню: он сказал, будто меня раздавили – именно так и выразился. Я подумал, что мысль чудная, даже несколько пафосная, и так ему и сказал. Он настаивал – нет, не спорил, а только молча сидел, ощупывая меня холодным напряженным взглядом, и после минутного раздумья пришлось согласиться и сказать: да, я раздавлен, именно так себя и чувствую.
– Но вот вопрос: что же раздавило меня? – спросил я скорее с нетерпением, чем жалуясь.
Понятно, что ответа не последовало. После этого я к нему не ходил, и не потому, что был разочарован или обозлен за то, что он не сумел помочь, а просто больше нечего было сказать. Полагаю, он думал так же, потому что, прощаясь, пожал мне руку крепче обычного, и в его улыбке была какая-то тоскливая печаль; так улыбается отец, глядя, как непутевый сын выходит в большой мир. Я вспоминаю о нем с ностальгией, чувствую почти утрату. Может быть, он помог мне, хотя я этого и не понял. Тишина его кабинета проливалась бальзамом на душу. Я написал о нем Касс. Это напоминало исповедь, грубо прикрытую игривым юмором, и, кроме того, признание своей неправоты, словно я стыдливо занял свое место в нижнем ряду консистории, членом которой она была уже давно. Касс не ответила. Я подписался: «Раздавленный».
Что мне делать с этой девочкой, с этой Лили? Она изводит меня, ведь мне больше нечем занять ум. Я чувствую себя сатрапом-импотентом, которому слуги навязывают очередную ненужную жену. Когда она в доме, кажется, будто здесь толпы людей. Она перевернула все с ног на голову. Мне хватало призрачной женщины с ее совсем призрачным чадом, чтобы еще эта материальная девчонка лезла в мои дела. Я обхожу ее стороной, будто взрывчатку. В свой первый рабочий день Лили выскребла пол на кухне, вытащила все из холодильника и положила обратно, а также сотворила что-то с туалетом внизу, так что до сих пор плохо работает слив. После этих трудов ее задор угас. Я бы мог избавиться от нее, просто сказать Квирку, что она мне не нужна, что сам обойдусь, но что-то меня останавливает. Быть может, я подсознательно жажду общения? Не то чтобы Лили разговорчива. Она все время дуется, будто находится здесь под домашним арестом. Тогда почему не уходит, если так недовольна? Я плачу ей жалкие гроши, только на карманные расходы, то есть никакой выгоды ни для нее, ни для Квирка. И все же, почему он мне ее навязал? Возможно, чувствует вину за то, что многие годы дом оставался без присмотра, хотя подозреваю: Квирк не из тех, кому сильно досаждает чувство вины. Лили остается допоздна, читает глянцевые журналы, развалившись в кресле в гостиной, или у окна подпирает кулаком щеку и равнодушно следит за редкими прохожими на площади. Уже темнеет, когда Квирк, виляя, прикатывает на велосипеде, чтобы забрать ее, неловко мнется в холле, как бедный родственник. Вижу, как он кладет тяжелую руку на плечо Лили, и она притворно пытается вывернуться из его хватки. Я не знаю, куда они уходят на закате дня – бесцельно уплывают в темноту в неопределенном направлении. Я смотрю вслед яркому огоньку велосипеда Квирка, он постепенно тает в сумерках вечера. Что за жизнь они ведут вне этого дома? Как-то раз я спросил Лили о матери, и лицо ее окаменело.
– Умерла, – глухо произнесла она и отвернулась.
Ей всегда скучно: скука – ее образ жизни и среда обитания. Она почти чувственно отдается безделью. Она жаждет лености. Посреди обычной работы – подметая пол, протирая подоконник – она постепенно замедяется, руки падают, челюсть отвисает, губы расслабляются и припухают. В эти минуты неподвижности и самозабвения от нее исходит нечто инопланетное, отрицательное излучение, темный свет. И конечно, Лили напоминает Касс; в каждой дочери я вижу свою собственную. Нельзя найти двух более несхожих девочек: эта тоскующая неряха и моя егоза, и все же есть в них что-то глубоко общее. Что же это? Тот же застывший бессмысленный взгляд, медленно моргающие глаза и тяжкая попытка сосредоточиться; именно так моя Касс, будучи в возрасте Лили, оглядывалась на меня, если я пытался выманить ее из меланхолии. Но есть что-то еще, больше, чем взгляд, что заставляет терпеть вторжение в мое одиночество.
Не понимаю, как Лили проводит день. Я напряженно слежу за ней. Замираю и подслушиваю, затаив дыхание, в тревожном ожидании, как ждал своих призраков, только приехав сюда. Она может часами не производить ни звука, но стоит моей бдительности чуть ослабнуть, из ее транзистора – она с ним не расстается, как с талисманом, – рванет музыка; или же хлопнет дверь в спальне, и по ступенькам простучат ее каблуки, с таким звуком, будто мойщик окон сорвался со стремянки. Случалось видеть, как она репетирует свои танцы, подпрыгивает и покачивается в такт грохоту в наушниках, и подпевает своим гнусавым фальцетом. Заметив меня, она сбрасывает наушники, отворачивается и смотрит мне куда-то в ноги, будто я сделал с ней что-то непотребное. Она рыщет по дому, как я в детстве. Побывала на чердаке – надеюсь, не встретила моего папу – и, конечно же, в моей комнате. Интересно, что за тайны ей откроются? Заспиртованных лягушек там больше нет. Нет и моей коллекции порнографии, я выбросил ее однажды в порыве отвращения к себе – кажется, я наконец излечился от секса, его симптомы исчезают.
Лили изобретательна. Завела альбомчик в старой расчетной книжке моей матери и поверх колонок с карандашными расчетами приклеивает фотографии поп-кумиров клейстером, который приготовила сама; после чего я просил Квирка прочистить раковину на кухне. По-моему, за это он ее ударил, потому что на следующий день она явилась с большим зеленовато-желтым синяком на скуле. Не знаю, сказать ли ему об этом. Конечно же, ябедничать больше не буду. Пару дней она вела себя тихо, и вдруг вчера сотряслись стены, будто грохнулся шкаф. Я вскочил с кресла и вприпрыжку понесся наверх, ожидая худшего. Она стояла посреди комнаты моей матери, заложив руки за спину, и ковыряла носком сандалии воображаемую щель в линолеуме.
– Какой такой шум? – удивилась она, бросив на меня взгляд, полный оскорбленной невинности.
Вот уж действительно. В комнате ничего не изменилось, хотя остался сильный запах застарелой деревянной пыли, а в лучах солнца мельтешили пылинки. Если так и дальше пойдут дела, она весь дом разнесет.
Создается впечатление, что она ест одни картофельные чипсы и шоколадные батончики. Ассортимент последних поражает разнообразием вкусов и начинок. Я нахожу обертки по всему дому, разорванные и скрученные, будто осколки снарядов, читаю надписи и удивляюсь изобретательности кондитеров. Получается, что шоколад – это вовсе не шоколад, а смесь непроизносимых химикатов. Как это все прошло мимо меня: дикарская музыка, синтетическая пища, грубая обувь, куцые юбки кислотных расцветок, прически, макияж в стиле вамп, синяя помада и лак для ногтей, блестящий и густой, как свернувшаяся кровь? Неужели Касс не была такой? Я не помню ее отрочества. Скорее всего, из буйного ребенка она сразу превратилась в таинственную молодую женщину. Второй акт я подавил сам, с его полным набором консультантов, психотерапевтов, экстрасенсов – все шарлатаны, скажу я вам. Она прошла сквозь их опеку, словно лунатик по крышам и карнизам, не обращая внимания на протянутые с чердаков руки помощи. Несмотря на все мои подозрения, разочарования, даже ярость – как она может не быть нормальной? – я всегда втайне восхищался ее энергией, неугомонностью, жизнью на пределе. У меня самого во время спектаклей, к сожалению редко, бывали минуты, когда я всеми нервами ощущал нечто похожее на ее непреодолимую манию ходить по грани.
Позже я заметил, как утомленное безразличие, с которым встретила меня Лили, потихоньку тает. Она даже предприняла робкую попытку того, что при других обстоятельствах можно было бы назвать общением. А именно, задает короткие вопросы и ждет длинных ответов. Что мне ей сказать? Я не владею языком ее маленькой страны, ее Лиляндии. Похоже, она прочитала обо мне в справочнике в городской библиотеке. Я польщен: девочки со вкусами и пристрастиями Лили просто так по книжным полкам не шарят. Когда она призналась мне в своих изысканиях, то покраснела – Лили покраснела, надо же! – а затем разозлилась, нахмурилась, закусила губу и сильно дернула себя за волосы, как будто хотела ударить. Ее удивляет количество постановок, в которых я участвовал; я отвечаю, что очень стар, что начал очень рано, и от этих милых банальностей у нее кривятся губы. Она спросила, подразумевают ли призы, которые, согласно книге «Кто есть кто», я получил, денежное поощрение, и была разочарована, когда я с грустью сказал: нет, только никчемные статуэтки. Тем не менее, очевидно, я немного вырос в ее глазах. Ее энтузиазм по поводу знакомства со знаменитостью заметно угас, поскольку никто мало-мальски известный не приехал бы жить в эту дыру, как она неизменно называет свой родной городок, да и мой тоже. Я спросил, бывала ли она в театре, и ее глаза сузились.
– Я хожу в кино, – сказала она.
– Я тоже, Лили, – отозвался я. – Я тоже. Она любит триллеры и фильмы ужасов.
А мелодрамы? Хмыкнула в ответ и сделала жест, будто засовывает два пальца в рот, чтобы ее стошнило. Лили – кровожадная девочка. Во всех утомительных подробностях пересказала мне содержание любимого фильма «Кровные узы». Хотя я, скорее всего, видел его сквозь слезы во время одной из вылазок в кино – за те три-четыре месяца я, наверное, пересмотрел все фильмы до единого, – так и не понял, о чем она говорит, сюжет оказался в духе трагедий эпохи Якова I, со сложными взаимосвязями героев, но с гораздо большим количеством трупов. В конце героиня тонет.
Лили глубоко разочарована, что я никогда не снимался в кино. Я рассказал ей о своих победах, о гастролях, о Гамлете в Эльсиноре, о Макбете в Бухаресте, о нашумевшем Эдипе в Сагесте… О да, я мог бы стать великой звездой, если бы в глубине души не боялся огромного мира за пределами наших тихих берегов. Но что это все для нее по сравнению с главной ролью на киноэкране? Я показал ей, как хромал мой Ричард Третий в Онтарио; я этим так гордился, а ей стало смешно. Сказала, что больше похоже на Квазимодо из «Собора Парижской Богоматери». Думаю, что в общем Лили находит меня забавным: мои позы, актерская картавость, ужимки и гримасы нужны, чтобы посмеяться. Я ловлю взгляд ее широко раскрытых глаз, она ждет, что я сотворю какое-нибудь новое потешное чудо. Касс так же смотрела на меня, когда была маленькой. Может быть, стоило играть больше комедийных ролей? Я мог бы стать…
* * *
Так. Я сделал важнейшее открытие. Не знаю, что об этом думать или как поступить. Надо бы злиться, но я не могу и должен признаться, что чувствую себя по-дурацки. Я мог еще очень долго оставаться в неведении, если бы не вздумал проследить за Квирком, когда сегодня увидел его в городе. Я всегда любил выслеживать людей. Выбираю человека наугад прямо на улице и становлюсь его тенью, или так бывало раньше, до того, как газеты потеряли ко мне интерес и стали называть отшельником. Это невинный порок, легкая забава – у людей слабо развито чувство того, что за ними наблюдают из внешнего мира, они редко замечают чей-то интерес к себе. Сам не знаю, что я надеялся обнаружить, жадно вглядываясь в чужие жизни. Обычно я говорил себе, что коплю образы – походку, позу, особую манеру держать газету или носить шляпу, – что-то из реальной жизни, что я мог бы перенести на сцену и придать достоверность моим персонажам. Но дело не в этом, точнее, не только в этом. Кроме того, нет такого понятия, как достоверность. Поймите меня правильно, я не из тех, кто алчно припадает к замочной скважине, обливаясь потом. Мне приносит удовольствие другое. Когда мы с Лидией поженились, то жили в похожей на пещеру квартирке на третьем этаже ветхого дома в георгианском стиле, где ванная находилась наверху, через несколько ступенек; там было маленькое окошко, и если изогнуться, то можно увидеть спальню соседней квартиры, и по утрам при ясной погоде я часто подсматривал за обнаженной девушкой, что совершала утренний туалет. Всю весну и лето я каждое утро смотрел на нее, упершись в унитаз дрожащим коленом и по-черепашьи вытянув шею. Я был античным пастушком, а она – облачающейся нимфой. Не то чтобы она была красавица: рыжая, как я помню, грузноватая и болезненно бледная. Все же я восхищался ею. Она не знала, что за ней подсматривают, и поэтому – как бы лучше выразиться? – вела себя естественно. До того я никогда не видел такой чистоты движений. Все ее действия – расчесывание волос, натягивание трусиков, застегивание лифчика – отличались такой выверенностью, что их уже не назовешь обычной ловкостью. Это было искусство, одновременно примитивное и изощренное. Ничего лишнего: ни единого движения руки или плеча, ничего напоказ. Сама того не зная, занятая только собой, она в своей убогой комнатке достигала апофеоза грациозности. Природная степенная красота ее движений была – и это ранило мое актерское самолюбие – недосягаема. Проведи я всю жизнь на репетиции, то и тогда бы не достиг бессознательного изящества простейших жестов этой девушки. Конечно же, дело в том, что она не задумывалась о своих действиях. Заметь девушка мой жадный взгляд из ванной, она бы схлопнула свою наготу с изяществом раскладушки или, того хуже, превратила бы все в пародию на стриптиз. Не подозревая, что на нее смотрят, она была обнаженной, но, зная, что я подглядываю, она бы стала просто голой. Что меня особенно поразило, так это отсутствие эмоций. Лицо ее не выражало ничего, почти безжизненная маска, и если бы я встретил ее на улице – а я уверен, что так бывало, – то не узнал бы ее.
Может, меня привлекает именно эта небрежность, отстраненность. Если наблюдать за кем-то, кто этого не сознает, то на миг оказываешься за пределами того состояния, что считается человеческим; это все равно, что увидеть (но не познать) самого себя без маски. Те, за кем я следил, не были ни уродами, ни калеками, ни карликами, ни инвалидами, ни хромыми, ни окосевшими; а уж если я и выбирал такого, то меня притягивало не уродство, а то общее и обычное, что есть у нас всех. Для меня красота не является преимуществом, а уродство не считается недостатком. В любом случае уродство или красота – неприменимые здесь категории, мой испытующий взгляд не направлен на эстетику. Я бесстрастен, словно хирург, которому пышная девичья грудь и дряблые соски старика одинаково интересны и одинаково безразличны. Также я не стал бы следить за слепцом, как можно было бы ожидать от столь чуткого и осторожного преследователя. Несмотря на пустой или потупленный взгляд, слепец всегда более начеку, чем зрячий, – более бдителен, я бы сказал, постоянно осознает себя, прокладывая путь сквозь полный опасностей многогранный мир.
Любимыми жертвами были бездомные бродяги и пьянчужки, неизбежные спутники любого процветающего общества. Я знал их всех: толстого парня в вязаной трехцветной шапочке, типа со страдальческим видом аскета и постоянно вытянутой, словно за подаянием, левой рукой, бездельников с босыми, покрытыми коростой ногами, сварливых теток, алкашей, изрыгающих брань вперемешку с латинскими изречениями. Настоящий уличный театр, а они – бродячие актеры. Меня поражало, как они, теперешние, отличаются от тех, кем были когда-то. Я пытался представить их младенцами на руках матери либо карапузами, ковыляющими по шумным коридорам дома или по тихой усадьбе, под надзором любящих глаз. Были же они когда-то маленькими, в том прошлом, что теперь для них недостижимо далеко, сияет где-то в начале времен.
Отбросы общества мне были интересны не только как вид, я предпочитал их потому, что, будучи изгоями, они не смогли бы ускользнуть от меня, скрывшись, например, в модном бутике, или остановиться у ворот роскошного коттеджа, хмуро нащупывая в кармане ключ. Мы были вольными уличными птицами: и я, и они. Часами я следовал за ними – актер, особенно в ранние годы, имеет массу свободного времени – вдоль сонных мостовых, по зловеще аккуратным аллеям парков, а день уже заполнялся криками выпущенных на свободу школьников, и полосы неба над нами становились перламутрово-синими, и начинались вечерние пробки, машины сбивались в пыльное стадо и мычали. Помимо особого удовольствия, в моем тайном хобби есть и некая печаль, она вызвана тем, что я называю «принципом неуверенности». Видите ли, пока я наблюдаю за людьми, и они этого не замечают, я чувствую некую близость с ними, они в некотором роде принадлежат мне;но если бы эти люди заметили, что я за ними слежу, тогда все, что мне в них интересно, – неведение, неосознанность, замечательная непосредственность, – все это растворилось бы в тот же миг. Лучше любоваться, не дотрагиваясь.
Как-то один из них оказался со мной лицом к лицу. Меня это потрясло. Он был пьяницей, грубым, сильным типом примерно моего возраста с рыжей щетиной и скорбным взглядом святого, взыскующего мучений. Стоял сырой мартовский день, но я все шел и шел за ним. Его тянуло к причалам, не знаю уж почему, тем более что там с реки дует ледяной ветер. Я крался, подняв воротник, а он шел с бравым видом, вразвалку, фалды пиджака вздымались, ворот грязной рубахи распахнут – может, эти люди каким-то образом стали нечувствительны к холоду? Из кармана пиджака торчала пузатая бутылка, по горлышко завернутая в коричневый пакет. Примерно через каждую дюжину шагов он останавливался, театральным жестом извлекал бутылку в пакете и, покачиваясь на каблуках, присасывался к ней длинным глотком, его горло содрогалось в коитальных конвульсиях. Эти мощные возлияния с виду никак на него не действовали, разве что шаг временами сбивался. Наш променад длился, наверное, добрых полчаса, от одного причала к другому – похоже, он шел в каком-то своем ритме, – и я собирался уже оставить его, поскольку, как я понял, он никуда конкретно не стремился, как вдруг с одного моста он вильнул вбок на тротуар, я же в это время нагонял его и вдруг столкнулся лицом к лицу. Он повернулся, остановился, упираясь рукою в парапет, приподнял голову, сурово сжал губы и вызывающе уставился на меня. Я дернулся в страхе, будто школьник, которого застукали на шалости, и поспешно огляделся в поисках пути отступления. Дорога была достаточно широкой, я мог просто обойти его, но не стал. Он продолжал разглядывать меня своим высокомерно вопрошающим взором мученика. Не знаю, чего он ожидал от меня. Я был буквально опозорен, другого слова не подобрать, вот так нарвавшись на собственную жертву, и в то же время отчасти взволнован и – как ни странно – польщен, будто исследователь, привлекший к себе внимание какого-нибудь опасного зверя. Пола пиджака бродяги хлопнула на ветру, словно флаг, и он зябко поежился. Прохожие поглядывали на нас с любопытством и неодобрением, не представляя себе, что может у нас быть общего. Я неловко полез в карман и протянул ему банкноту. Он взглянул на купюру с удивлением и, как мне показалось, даже с некоторой обидой. Я настаивал, даже насильно вложил деньги в его горячую пятнистую ладонь. Теперь его настороженность сменилась снисхождением: он смотрел с великодушной полуулыбкой, с легким недоумением, словно враг, в руки которого я по собственной глупости попал. Я мог бы заговорить с ним, но о чем? Я быстро обошел его и поспешил дальше по мосту, не смея обернуться. Кажется, он что-то произнес мне вслед, но это меня не остановило. Сердце бешено колотилось. За мостом я сбавил шаг. Признаюсь, я тогда испытал сильное потрясение. Несмотря на дикарскую внешность этого типа, в нашей встрече было что-то навязчиво интимное, от чего мой мысленный взор упорно отворачивался. Были нарушены правила, преодолен барьер и разрушена стена. Меня вынудили испытать что-то человеческое. Теперь я пребывал в смущении и не знал, что думать. Странные яркие образы потерянных возможностей вспыхивали в голове. Я пожалел, что не спросил имени того типа и не представился сам. С болью, которая меня удивила, я вопрошал себя, встречусь ли с ним еще. Но что, интересно, я бы стал делать, окажись он на моем пути в какой-то другой день, на каком-то другом мосту, лицом к лицу?
Как бы там ни было, но сегодня, когда я звонил Лидии из телефонной будки, то заметил Квирка, тот выходил из конторы, где работал, хотя «работа» слишком громко сказано по отношению к его способу добывания денег. С суровым видом человека, исполняющего долг, он нес подмышкой несколько больших коричневых конвертов.
– А вот и Квирк, – произнес я в трубку. Эта моя привычка делать неуместные отступления всегда раздражала Лидию. С тех пор как я отключил домашний телефон, мы разговаривали с ней впервые, и ощущение было странное. Мы находились так далеко друг от друга, что она с тем же успехом могла бы общаться со мной с обратной стороны Луны, но еще сильнее было чувство, будто на том конце провода говорит не Лидия, а записанный на пленку ее голос или даже его механическая имитация. Неужели я настолько глубоко ушел в себя, что все живое мне кажется неестественным? В будке разило мочой и растоптанными окурками, а солнце немилосердно жарило сквозь стекло. Я звонил справиться, где находится в данный момент Касс. Хотя о Касс я должен думать, как о взрослой женщине – ведь ей уже двадцать два или двадцать три? – отсюда календарные даты плохо различимы для меня, – но до сих пор часть моего душевного спокойствия зависит от того, знаю ли я наверняка, где она сейчас. Душевное спокойствие, ничего не скажешь, когда я последний раз справлялся о ней, она занималась каким-то неопределенным, темным, если не сказать, безрассудным проектом в некоем труднопроизносимом местечке где-то в Нидерландах, а теперь, похоже, перебралась в Италию.
– От нее был какой-то странный звонок, – сказала Лидия. Можно подумать, от Касс бывают не странные звонки. Я спросил, как там она. Именно так мы всегда спрашивали друг у друга, с пронизывающей тревогой. Как там она?Короткое молчание Лидии походило на пожатие плечами. Мы помолчали еще секунду, и я взялся описывать необычную походку Квирка, как изящно для такого верзилы он двигается своими мелкими шагами. Лидия рассердилась, и голос ее стал хриплым:
– За что ты так со мной? – чуть не взревела она.
– Как именно? – отозвался я, и в тот же момент она повесила трубку. Я бросил в автомат монетки и принялся было снова набирать номер, но задумался: а что еще ей сказать? О чем я вообще мог ей сказать? Квирк не заметил меня за грязным будочным стеклом, где я скрючился с трубкой, словно человек, баюкающий больной зуб, и я решил последовать за ним. Нет, не то, чтобы решил. Сознательно я никогда никого не начинал преследовать. Просто рассеянно ловил себя уже в пути, думая о чем-то постороннем, а передо мной идет… чуть было не сказал «моя жертва», с которой я не спускаю глаз. Стояло утро, дул теплый ветер, припекало солнце. Квирк шел по тенистой стороне улицы, и я едва не потерял его, когда он нырнул в здание почты, но сложно не узнать эту широкую сутулую спину и ноги в серых нечищеных ботинках и грязных белых носках. Некоторое время я слонялся у витрины аптеки напротив, поджидая его. Из долгого опыта преследователя я знал, как тяжело бывает сосредоточиться на отражении в витрине, не позволяя себе отвлечься на созерцание товара, который кажется еще менее материальным, чем зыбкий мир в стекле перед ним. Отвлекшись на плакаты с красотками в купальниках, рекламирующими кремы для загара, и сверкающую россыпь хирургических инструментов, предназначенных, скорее всего, для кастрации телят, я чуть было не прозевал Квирка. С пустыми руками он прибавил шагу и вскоре свернул к причалам. Я бросился через улицу, мальчик-рассыльный на велосипеде вильнул в сторону и ругнулся мне вслед, но за углом Квирка уже не было. Я остановился, сощурился и принялся осматриваться, пытаясь обнаружить Квирка среди кружащихся чаек, трех ржавых траулеров и бронзовой статуи, с неубедительным вдохновением простирающей руку к морю. Когда объект преследования вот так неожиданно исчезает, самые простые предметы становятся зловещими. В мироздании образуется щель, словно полоска синего вечернего неба, которую по преданию один китаец заметил между волшебным городом и холмом, где тот стоял. И тогда я обнаружил паб, вклинившийся между рыбной лавкой и воротами авторемонтной мастерской.
Это было здание в старом стиле, с коричневой лакированной дверью, с подоконниками, обработанными под древесную фактуру, окна изнутри замазаны матовой сепией, только верхние шесть дюймов причудливо выделаны. Каким-то образом это место отдавало Квирком. Я вошел, запнувшись об истертый порог. Внутри пусто, за стойкой бара – никого. У кассы стояла пепельница, где в тайной спешке сама себя курила забытая сигарета, посылая вверх быстрые голубые струйки дыма. На полке невнятно бормотал старомодный радиоприемник. К обычным запахам паба примешивался дух машинного масла и селедочного рассола, видимо, от соседей с обеих сторон. Где-то в сортире спустили воду, со скрипом отворилась хлипкая дверь, и появился Квирк, на ходу застегивая ремень и проверяя пальцем ширинку. Я торопливо отвернулся, но он даже не взглянул в мою сторону, а сразу с отрешенным видом вышел на улицу, жмурясь на свету.
Для меня так и осталось тайной, кто же из хозяев этого мира оставил на стойке дымящую сигарету.
За ту минуту, что я провел в баре, утро нахмурилось. Огромное стадо серых облаков в серебристой кайме двигалось с моря на сушу, не суля ничего хорошего. Квирк миновал дощатый причал и шел неуверенной походкой, словно человек, ослепший от слез. Или он навеселе? Хотя в баре он пробыл не настолько долго, чтобы успеть набраться. И все же я не мог отделаться от впечатления, будто он выбит из колеи, будто у него случилась беда. И тут на меня обрушилось воспоминание о недавнем сне, о котором я успел забыть. В том сне я был опытным профессиональным палачом, владевшим искусством причинения боли; меня нанимали разные люди – тираны, ловцы шпионов, главари разбойников, когда их собственные усилия и старания самых рьяных приспешников ни к чему не приводили. Моей новой жертвой оказался видный мужчина: решительный, уверенный, статный бородач вроде тех благородных героев, которых я играл в последние годы, когда посчитали, что я достиг седой величественности образа. Не знаю, кем он был и чем занимался. Наверное, одно из условий моего профессионализма – ничего не знать о преступлениях человека, на котором мне предстояло показать свое убедительное искусство. Методы свои я помню смутно; я не пользовался инструментами вроде клещей, игл, каленого железа, поскольку сам являлся орудием пытки. Я особым способом хватал жертву и сжимал ее до тех пор, пока кости не начинали выгибаться, а внутренности – деформироваться. Моей силе невозможно было противостоять; рано или поздно сдавались все. Все, кроме того бородача, который победил меня, просто не обратил на меня внимания, не признал моего существования. Да, он страдал, я подверг его самой жестокой пытке, настоящему шедевру боли, от которой он извивался, дрожал и скрежетал зубами, однако получалось, что его страдания были собственными, внутренними: ему приходилось бороться с собой, а не со мной, со своей безжалостной силой, волей и энергией. Я словно бы и не участвовал. Я ощущал жар его плоти и зловоние страданий. Он рванулся от меня, подняв лицо к закопченным сводам подземелья, освещенным неверным, мерцающим светом; он кричал, он стонал, пот капал с бороды, из глаз текла кровь. Никогда еще во сне я не испытывал такой острой эротической близости палача с жертвой и в то же время никогда так не отстранялся от ее боли. Меня там не было – для негоменя не было, и потому, невзирая на силу, на страстность, если так можно выразиться, моего присутствия в эпицентре его мук, я каким-то образом отсутствовал для себя, ушел от себя.
Увлекшись воспоминаниями об этом сне, со всей его жестокостью и таинственным великолепием, я чуть было опять не упустил Квирка: когда мы оказались на окраине города, он неожиданно нырнул в узкий проулок между высокими белыми стенами, заросшими поверху зеленью и кустами буддлеи. Я знал, куда ведет этот путь. Я отпустил Квирка настолько, что, если бы он обернулся, а мне негде было бы укрыться, он с такого расстояния все равно бы не узнал меня. Он ускорил шаг, продолжая поглядывать на небо, которое становилось все более грозным. Собака, сидящая у задней калитки сада, залаяла на него, и он безуспешно попытался ее пнуть. Переулок вилял до тех пор, пока не вывел к некоему подобию беседки, притаившейся под сенью двух буков, с поилкой для лошадей, покрытой лишайником и снабженной древним зеленым насосом. Здесь Квирк остановился, несколько раз качнул рукояткой насоса, нагнулся, набрал пригоршню воды и утолил жажду. Я тоже остановился, смотрел на него, слушал плеск льющейся на камень воды и шепот бриза в листве деревьев. Стало безразлично, увидит он меня или нет; даже если бы он обернулся и узнал меня, это уже не имело значения: мы бы так и шли – он впереди, я за ним, с неослабевающей страстью, но зачем и для чего – не знаю. Однако Квирк не оглянулся, постоял немного под деревьями и возобновил свой путь. Я последовал за ним и остановился там, где останавливался он, нагнулся там, где нагибался он, так же поработал рукояткой насоса, так же набрал пригоршню и сделал глубокий глоток сверхъестественной субстанции с привкусом земли и ржавчины. Надо мной зловеще перешептывались деревья. Я словно был странствующим богомольцем, что остановился у священной рощи. Тут неожиданно полил дождь, я услышал, как он хлещет за спиной, обернулся и увидел, что он несется ко мне стеной по переулку, словно вздымающийся занавес, и вот уже неистовый холодный прозрачный водопад бросился мне в лицо. Квирк перешел в легкий галоп, поднимая воротник куртки. Я услышал, как он выругался. Поспешил за ним. Ничего не имею против дождя: в ливне есть нечто торжествующее. Тяжелые капли колотили по листьям буков и плясали на дороге. Раздался треск, а следом ударил гром, словно в небесах рухнуло нечто гигантское. Квирк пригнул голову с прилипшими редкими волосами и припустил со всех ног из переулка, прыжками лавируя между лужами, словно большая неуклюжая птица. Мы выскочили на площадь. Теперь нас разделяло не более дюжины шагов. Квирк двигался вплотную к монастырской стене, придерживая куртку у горла. Он остановился у моего дома, открыл ключом дверь, прошмыгнул в холл и был таков.
Я не удивился. С самого начала что-то подсказывало мне, куда именно лежит наш путь. Казалось таким естественным, что Квирк привел меня прямо домой. Я стоял, дрожа от холода, и думал, что же дальше. Дождь стучал по листве вишневых деревьев; насколько же они терпеливы и стойки. На какой-то миг я представил, что мир сейчас безропотно терпит страшные муки. Я нагнул голову, и дождь принялся хлестать меня по спине. Затем сзади начал приближаться глухой стук копыт: подняв голову и обернувшись, я увидел парнишку верхом на черно-белой неоседланной лошадке. Он ехал через площадь в мою сторону. Поначалу мне удалось различить лишь неясный контур лошади и наездника, настолько плотной была завеса дождя. С тем же успехом незнакомец мог оказаться и фавном, и кентавром, но все же это был мальчик на лошади, в грязной фуфайке, коротких штанах и босиком. Средством передвижения служила унылая кляча с провисшей спиной и раздутым животом. Лошадь доцокала до меня и настороженно покосилась. Несмотря на ливень, паренек мне казался совершенно сухим, словно его защищал от дождя невидимый стеклянный щит. Поравнявшись со мной, наездник натянул веревочные поводья, и лошадь перешла на неровный шаг. Я хотел было заговорить с ним, но не смог, потому что не представлял, о чем. Мальчик то ли улыбнулся, то ли состроил гримасу, значения которой я не понял. У него были изможденное бледное лицо и рыжие волосы. Я обратил внимание на старомодный ремень: в его возрасте я сам носил такой же пояс из красных и белых эластичных полосок с серебряной пряжкой в виде змеи. Я думал, что он заговорит со мной, но он молчал, продолжая то ли улыбаться, то ли гримасничать. Затем щелкнул языком, тронул пятками бока лошади, и они направились в тот переулок, откуда я недавно вышел. Я последовал за ними. Дождь мало-помалу стихал. Я вдыхал лошадиный запах, напоминавший дух мокрой мешковины. Возле боковой калитки сада кляча остановилась, паренек оглянулся, спокойно и безучастно поглядел на меня, опираясь рукой о круп лошади. Что за безмолвное сообщение передали мы тогда друг другу? Я жаждал какого-то знамения. Через мгновение он отвернулся, дернул веревочные поводья, и лошадка двинулась дальше, словно заводная. Так они и ехали по кривому переулку, пока не скрылись из виду. Я навсегда запомнил этого мальчика и его пеструю кобылку, растаявших в пелене летнего дождя.