355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Бэнвилл » Затмение » Текст книги (страница 11)
Затмение
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:07

Текст книги "Затмение"


Автор книги: Джон Бэнвилл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

И снова на сцене объявился Добряк, на сей раз без цилиндра, в украшенном блестками жилете. Я пристально изучат его, силясь понять, что в его облике так странно насторожило меня. Его лицо стало пустым и восковым, словно кожа исчезла, а на обнажившемся черепе видны лишь движущийся рот и два пронзительных глаза. Он раскачивался перед нами и высоким голосом монотонно декламировал скороговорку, которую, очевидно, повторял так часто, что слова звучали в своем ритме, независимо от смысла. Добряк призывал выйти на арену добровольца, – храбреца, самодовольно ухмыльнулся он, – у которого хватит отваги посостязаться с ним в силе воли. Зрители притихли. Он победно оглядел нас мрачным надменным взором. Лили судорожно сжала кулаки, переплела ноги, с благоговейной торжественностью обратив к арене лицо, словно женщина у распятия. Я чувствовал, как девочка подрагивает от возбуждения. Неожиданно она вскочила, бросилась вперед, стремительная, как менада, запрыгнула на арену и замерла, чуть покачиваясь, приоткрыв рот в беззвучном изумлении и запоздалом страхе.

Поначалу Добряк вообще не смотрел на нее, сделал вид, что не заметил. Затем, не отрывая взгляда от зрителей, стал медленно двигаться вокруг нее странной крадущейся походкой, высоко поднимая ноги и сужая круги, пока не подошел настолько близко, что смог коснуться рукой ее плеча. Но продолжал двигаться, увлекая ее за собой, так что девочка стала осью, вокруг которой он оборачивался. Лицо ее становилось все более неуверенным, а на губах то вспыхивала, то угасала тревожная улыбка, словно мерцала перегорающая лампочка. Лили не отрывала взгляда от лица Добряка, хотя он на нее до сих пор не посмотрел. Наконец он обратился к ней, произнося слова так же монотонно, как только что вызывал добровольца, но с мягкой, почти нежной, вкрадчивой интонацией. Странный голос, сладкозвучный, но неприятный – льстивый усыпляющий голос сводника. Все медленней и медленней двигался он, ни на секунду не замолкая, все медленней поворачивалась Лили; наконец оба замерли, и что-то прокатилось по зрителям, какая-то волна, прокатилась и тут же утихла. В наступившей тишине Добряк продолжил изучать нас со своей хитрой лисьей улыбкой, не отражающейся в глазах. Взгляд Лили стал совершенно пустым, а руки безвольно повисли, будто лишились костей. И тут наконец Добряк посмотрел на нее. Осторожно, словно она была хрупкой статуей, которую он только что вылепил, убрал руку с плеча и несколько раз повел ладонью перед ее лицом. Лили не моргнула, не шевельнулась. И снова по зрителям вздохом прокатилась волна. Добряк повернулся, прищурился, окинул нас пронзительным взглядом. Какие они тонкие, эти улыбающиеся губы, какие красные, словно свежий рубец. Он взял Лили за руку и повел ее, безвольную, на край арены.

– Ну? – обратился он к нам тихим, еле слышным голосом. – Что мы заставим ее делать?

Как-то раз, давным-давно, я увидел свое отражение в зеркале в комнате матери. Я в одиночку бесцельно исследовал дом, как всегда. Дверь в спальню была приоткрыта, и когда я проходил мимо, краем глаза уловил быстрое движение, мгновенную вспышку, сверкнувшую, как нож, словно я застал убийцу за работой. Я замер с глухо бьющимся сердцем, боязливо шагнул назад, мое отражение в зеркале на туалетном столике тоже отступило, я вдруг представил себя тем, другим, незнакомцем, затаившимся в темноте с непостижимой, зловещей целью, и почти с наслаждением ощутил, как по спине пробежал холодок ужаса. То же самое я испытал и сейчас, когда встал и решительно двинулся вперед, легкой походкой, словно сам Меркурий, проворно забрался на арену и встал, подняв голову, чуть покачивая руками, в позе атлета, завершившего свой сложный грациозный номер. Какое странное ощущение – вновь ступить на подмостки. Сцена везде остается сценой, где бы ни шло представление. Для меня она словно трамплин, так же пружинит под ногами, так же замирает сердце; иногда она покачивается и провисает, иногда становится тугой, словно кожа барабана, и такой же тонкой, а под ней – бесконечная пустота. Нет страха сильнее того, что познаешь на сцене. Я говорю вовсе не о боязни перепутать слова или уронить парик – эти казусы значат для нас много меньше, чем воображает публика. Нет, я говорю об ужасе перед своим «я», перед опасностью дать ему слишком большую свободу, так что однажды оно вырвется на волю, полностью отделится и станет кем-то другим, а на сцене останется лишь говорящая оболочка, перепуганный пустой костюм, из которого торчит безглазая маска.

Я взял руку Лили, ту, которой не завладел Добряк, и сжал в ладони.

– Меня зовут Александр Клив, – произнес я громко и решительно. – А это моя дочь.

Когда я вставал с места, то не знал, что мне сказать или сделать, и сейчас, конечно, тоже не очень это понимал, но прикосновение холодной, мягкой, безвольной ладошки Лили вызвало у меня такую исступленную, необъяснимую горечь, что я споткнулся и едва не упал; в мое распахнутое сердце словно капнули чистой, концентрированной кислоты. Добряка, кажется, совсем не удивило мое неожиданное появление. Он не дрогнул, не шелохнулся, просто стоял с задумчивым видом, чуть склонив голову набок, опустив глаза, изогнув красный рот в своей знающейулыбке, будто лакей, который узнан переодетого государя и держит секрет при себе, но не из преданности, а по своим соображениям. Понял ли он, кто я? Не хотелось бы. Лили вздохнула; на лице застыло сосредоточенное, отрешенное выражение лунатика. Я позвал ее, и по телу девочки пробежала слабая дрожь, она судорожно вздохнула и снова замерла. Добряк качнул головой, прищелкнул языком, словно мягко предостерегая. Пусть теперь попробует посмотреть в глаза мне. Я уловил его запах, слабый тухлый скрытый запашок. Кусок брезента у входа за его спиной не опустили до конца, и в длинном узком прорезе виднелась залитая солнцем площадь. Здесь, внутри, воздух цвета хаки был плотным, слегка помятым. Публика в недоумении ждала развязки. Раздались покашливания, несколько сдавленных смешков, кто-то, кажется, задал тихий вопрос, кто-то неразборчиво ответил. Лили стала покачиваться между нами на вытянутых руках. Теперь Добряк взглянул на меня. Да, да, он наверняка знал, кем я был и остаюсь. Я видел свое отражение в его зрачках. Затем, едва заметно пожав плечами, он выпустил руку Лили. Она снова покачнулась, на сей раз вбок, и я обнял ее за плечи, чтобы девочка не упала. Пока я уводил ее со сцены, кто-то свистнул мне в спину и хохотнул, женщина-трубач наклонилась к нам и выдула резкий звук, но без должного энтузиазма. На улице Лили очнулась, щурясь от резкого света. Я вдохнул запах привязанных лошадей и вспомнил мальчика на площади под дождем, верхом на пони. Лили, закрыв лицо рукой, тихо плакала.

– Ну все, – сказал я, – все, все, все…

* * *

Лето не перестает изумлять своим избыточным изобилием. Сейчас вечер, я сижу у своего окошка, подперев кулаком подбородок, смотрю на последние цветы герани, вдыхаю их цитрусовый аромат; в воздухе роится мошкара; на западе огромное солнце погрузилось в нежно-розовое, салатно-зеленое, синее, словно море, небо. Наступили дни собаки, Сириус всходит и заходит вместе с солнцем. В детстве я хорошо знал звезды, мне нравилось повторять их названия звездным речитативом: Венера, Бетельгейзе, Альдебаран, Большая и Малая Медведицы. Как я любил холодный блеск тех огней, их чистоту, отдаленность от нас, наших деяний и всего, что делает с нами жизнь. Там живут умершие. Я верил в это, когда был маленьким. Чайки устроили большой переполох. Что тревожит их? Быть может, они ангелы, сосланные сюда, в наш Ад. В доме тоже суматоха. Слышу что-то похожее на женский вопль. Против воли я узнаю этот крик. Он шел ко мне очень долго, через всю необъятность космоса, словно свет далекой звезды, свет погасшего солнца.

V

С легким шуршанием занавес поднимается, начинается последний акт. Место действия: там же. Время: несколько недель спустя. Я, как и прежде, сижу за своим столом. Впрочем, нет, все уже не как прежде. Герань иссякла, осталось лишь несколько поникших побегов. Солнце теперь освещает сад под другим углом и больше не заглядывает в мое окно. Воздух посвежел, начались ветра, небеса стали синее, целый день в них высятся плотные громады облаков цвета меди и хрома. Но я избегаю смотреть на все это. Просто не могу. Мир стал зияющей раной, я не в силах взглянуть на нее. Воспринимаю все очень медленно, очень осторожно, избегаю резких движений, чтобы внутри себя не потревожить, не разбить запечатанную бутыль, в которой бьется неистовый демон. В доме царит глубокая тишина, тишина больничной палаты. Надолго я здесь не останусь.

Великие трагики ошибаются, в горе нет величия. Горе – серого цвета, с серым запахом и серым вкусом, серый пепел на ощупь. Лидия непроизвольно стала бороться, слепо уклонялась и парировала, словно сцепилась с врагом или пыталась выбить чуму из воздуха. Из нас двоих мне повезло больше; я, если так можно сказать, репетировал заранее и встретил горе со смирением, с неким подобием смирения. Когда я наконец покинул свое убежище тем вечером, после похода в цирк, то застал сцену, почти повторявшую ту, что разыгралась днем раньше – когда приехала Лидия, я увидел ее в холле, и она накричала на меня за то, что не вышел встречать раньше. И вот она снова здесь, в своих лосинах и блузе, рядом босая Лили, все как вчера, и я, кажется, даже держу в пальцах ручку. Волосы Лидии все еще повязаны платком, а блуза на сей раз белая, не красная. Ее лицо… нет, не хочу даже пытаться его описать. Увидев ее, я сразу вспомнил о том, что случилось однажды, когда я гулял с маленькой Касс. Стояло лето, дочь надела белое платье, сшитое из нескольких слоев тонкого воздушного полупрозрачного материала. Мы только вышли на улицу, чтобы куда-то сходить, уже забыл, куда именно, в общем, собирались где-то провести время. День выдался солнечный, дул порывистый ветер, я хорошо помню это, пронзительно кричали чайки, и оснастка лодок в гавани позвякивала, словно яванские колокольчики. По улице шла шумная компания подвыпивших парней, все в жилетах, с пряжками на ремнях, с грозными прическами. Когда они, спотыкаясь, проходили мимо нас, один из них, голубоглазый здоровяк, который сжимал свое запястье, неожиданно обернулся, выбросил ладонь с глубоким порезом от ножа или осколка бутылки, и кровь косой чертой брызнула на платье Касс. Он визгливо заржал, остальные тоже загоготали и отправились дальше, пошатываясь и толкаясь, словно шайка смутьянов-якобинцев. Касс ничего не сказала, только отвела руки в стороны, не спуская глаз с кровавой отметины на белоснежном лифе. И мы молча вернулись домой, она сбегала к себе, быстро переоделась, а потом мы провели день, как и планировали, словно ничего не произошло. Не знаю, что она сделала с белым платьем. Оно исчезло. На вопросы Лидии Касс отказалась отвечать. Я тоже ничего не сказал. Теперь мне кажется, что все это случилось вне времени, то есть не так, как происходят обычные события, с их причинно-следственной связью, но по-иному, в ином измерении, измерении снов или воспоминаний, и случилось это с единственной целью: возникнуть в моей памяти здесь и сейчас, в холле дома моей матери, летним вечером, последним вечером того, что я называл своей жизнью.

Три быстрых шага на негнущихся ногах – и Лидия набросилась на меня, забарабанила кулаками по груди, вплотную приблизив лицо:

– Ты знал! Ныл в кинотеатрах, вернулся в старый дом, видел привидения – ты все знал!

Она уже пыталась царапаться. Я держал ее запястья, вдыхал запах ее слез и соплей и чувствовал кожей лица страшный, обжигающий жар ее горя. До меня донесся низкий звериный вой, я посмотрел через плечо Лидии и увидел, что Лили стоит у входной двери и нечеловечески голосит – должно быть, не Лидию, а крик девочки, крик пораженного горем ребенка, я услышал из комнаты. Лили согнулась, уперлась кулаками в колени, лицо словно помятая маска, она старалась не смотреть на то, как мы с Лидией сцепились. Я с легким раздражением подумал: что это она так страдает, ведь мы с женой, мы, а не эта девочка должны сейчас кричать от боли и горя; может, Лидия напугала ее или, может, ударила? Дверь за спиной Лили раздражающе приоткрыта на фут. Через фрамугу заглядывает вечернее солнце, древний свет, золотой, густой, с пылинками. В дверях кухни появился Квирк со стаканом воды, он поставил его на ладонь и придерживал другой рукой. Без малейшего удивления, почти устало взглянул он на нас с Лидией; мы все еще боролись. Завидев его. Лили мгновенно прекратила выть, и у Лидии заметно поубавилось ярости. Я отпустил ее запястья, и тогда Квирк выступил вперед, аки святой отец, и не просто дал жене стакан – вверил его. словно священный потир. Церковный дух сцены усилила бумажная подставка, на которую Квирк водрузил стакан, белая и хрупкая, словно Гостия. Все это я лихорадочно отмечал про себя, будто на меня возложили задачу вести подробную запись происходящего для занесения в протокол. Им обоим казалось очень важным непременно удержать подставку при вручении стакана, и потребовалась серия сложных па-де-де в исполнении больших пальцев, остальные же четыре изящно стояли на пуантах. Лидия, запрокинув голову, сделала большой глоток, при этом в горле, бледной полноты которого я раньше не замечал, словно ходил вверх-вниз кулак. Утолив жажду, она вернула стакан Квирку, и снова они исполнили танец с подставкой. Лили возле двери принялась всхлипывать, явно готовясь снова завыть, но Квирк резко прикрикнул на нее, словно пастух на собаку, и она торопливо зажала рот ладонью, отчего глаза ее выпучились, и ужаса в них только прибавилось. Боевой запал Лидии иссяк, она стащила с волос платок и подавленно стояла передо мной, опустив голову и прижав растопыренные пальцы ко лбу, у нее был вид человека, который только что избежал катастрофы, хотя мог попасть в самое пекло. Приоткрытая входная дверь по-прежнему раздражала, в ней чувствовалось нечто оскорбительное, будто что-то или кто-то притаился снаружи, дожидаясь момента, чтобы незаметно проскользнуть внутрь.

– Чай готов, – объявил Квирк мрачным, странно безжизненным голосом, будто фарсовый злодей.

Я не понимал, что он говорит, будто слова стояли не на своих местах, и сначала я решил, что он пьян, или это какая-то чудовищно глупая шутка. Силясь сообразить, о чем он, я пережил такую же панику, которая бывает за границей, когда повторяешь вопрос горничной или продавцу на трех языках, а те в ответ лишь опускают глаза или недоуменно пожимают плечами. Потом из кухни долетели обыденные звуки расставляемой посуды и выдвигаемых стульев. Я заглянул туда и увидел женщину, которая показалась знакомой, хотя я, кажется, никогда ее раньше не встречал. Пожилая седовласая дама, на носу покосившиеся очки в розовой оправе. На ней был мамин передник, тот самый, который надевала Лидия. Дама распоряжалась здесь, как дома, и на мгновение я решил, что это еще один тайный жилец, которого я не замечал до сих пор. Увидав меня, она закивала, тепло улыбнулась и вытерла руки о свой – то есть мамин – передник. Я посмотрел на Квирка, но тот лишь завел глаза и склонил голову к плечу.

– Чай, – произнес он подчеркнуто, как будто это слово все объясняет. – Вы наверняка есть хотите, хотя сами того не замечаете.

Его невыразительный самодовольный голос начал вдруг сильно раздражать меня.

Вести для нас принес Квирк. Роль вестника всегда играют Квирки. Кто-то позвонил ему в кабинет, объяснил он и сам растерялся от столь громкого слова – кабинет.Он не знает, кто звонил, забыл спросить, – и принял виноватый вид, как будто такие детали сейчас важны. Ему показалось, что женщина, но даже в этом он не уверен. Иностранный акцент, плохая связь. Я так и не узнал, кто нам звонил. У трагедии всегда есть анонимные глашатаи, в мантиях и сандалиях они выскакивают из-за кулис и падают на одно колено перед троном владыки, склонив голову и опираясь на кадуцей. Или не кадуцей? Слова, слова… Неважно, у меня сейчас нет сил заглянуть в словарь, и, если подумать, вполне сойдет и кадуцей.

Я почти иссяк.

Странная пожилая дама выступила вперед, все так же улыбаясь, так же сочувственно кивая, словно добрая бабушка из пряничного домика в дремучем лесу. Назовем ее… как же назвать ее… – впрочем, какая разница, пусть будет мисс Кеттл. [5]5
  Kettle (англ.) – чайник.


[Закрыть]
Думаю, она и в самом деле «мисс», я чувствую в ней старую деву, хотя обосновать не могу. Я обнаружил, почему очки у нее сидят криво – с одной стороны нет дужки. Она взяла меня за руку; ладонь у нее теплая и сухая, кожа гладкая, как у белоручки, мягкая подушечка плоти, самая настоящая из всего, к чему я прикасался с тех пор, как услышал крик Лили и вышел из комнаты.

– Мне очень жаль, – сказала она, и я машинально отозвался, вежливо и чуть ли не беззаботно:

– Что вы, все в порядке.

Она приготовила типичный ужин из моего детства. Салат-латук с помидорами и патиссонами, нарезанные яйца вкрутую, черный и белый пресный хлеб, два больших чайника, у каждого из носика вьется дымок, и прессованная ветчина – не думал, что такую до сих пор производят, – бледные, крапчатые, недобро поблескивающие квадратные ломтики. Мы неловко постояли вокруг стола, созерцая пищу, словно группа разношерстных гостей на званом обеде (Интересно, о чем эта актриска сможет поговорить с епископом?),затем Квирк галантно отодвинул стул для Лидии, она присела, а за ней и все мы, нервно откашливаясь и шаркая подошвами, а мисс Кеттл принялась разливать чай по чашкам.

Это была первая из череды невеселых трапез, которые нам с Лидией пришлось пережить за последующие дни. Я обнаружил, что перед лицом чьей-то тяжелой утраты к людям возвращается примитивная доброта, которая проявляется в форме подношения еды. Нам приносили полные тарелки сандвичей, термосы с куриным бульоном, яблочные пироги и пузатые горшки с тушеным мясом, заботливо завернутые в кухонные полотенца, которые Лидия стирала, гладила, аккуратно складывала и возвращала владельцам в их выскобленных горшках, каждый из них я перед этим опрокинул в мусорный бак. Мы казались себе жрецами, что проводят обряды в святилище, принимают жертвоприношения верующих, каждое сопровождается печальным кивком и улыбкой, похлопыванием по руке или по плечу, неловкими словами сочувствия. В те первые дни я совсем, ни разу, не плакал – я уже выплакался много месяцев назад, в светящейся людной темноте вечернего кинозала, – но если не выдержу, то как раз в тот момент, когда в руку мне заботливо вложат блюдо с пирогом или кастрюлю супа. И все это слишком поздно, шепот заклинаний, обещанные молитвы, погребальное запеченное мясо, ибо дева уже принесена в жертву.

Горе убивает вкус. Не просто притупляет, мешает воспринимать оттенки, смаковать хороший кусок стейка или чувствовать остроту соуса, а полностью уничтожает сам вкус – мяса, овощей, вина, амброзии, птичьего молока, так что кусок на вилке кажется обрывком картона, крепкий напиток в бокале – мертвой водой. Я садился и механически ел, размеренно жевал и глотал; пища поступала в рот, челюсти начинали двигаться восьмеркой, продукт направлялся в желудок, и, если бы он тут же вышел с другого конца, меня такое бы не удивило и не смутило. Здравомыслящая мисс Кеттл поддерживала разговор, или скорее монолог, что не слишком развлекало, но и не отвращало. Она, очевидно, наша соседка или родственница Квирка, к которой он воззвал о помощи, когда пробил час испытаний, хотя, по-моему, он ей совсем не нравится, ведь каждый раз, когда Квирк попадается ей на глаза, она неодобрительно поджимает и кривит губы. Мисс Кеттл – наследница и современный образец профессиональной плакальщицы, которых в старину нанимали в наших краях родственники, чтобы они проводили ритуал скорби, надлежащим образом причитая и вскрикивая. В своих беседах мисс Кеттл касается вопросов смерти с умением и тактом, достойными владельца похоронного бюро. Единственная фальшивая нотка в ее образе – очки с одной дужкой, что придает ей сходство с диккенсовскими чудаками. Она несколько раз упомянула о том, что у нее умерла сестра, хотя, как и когда это случилось, я прослушал; она говорила о покойной и ее уходе так, словно моя осведомленность подразумевалась. Подобная беседа – если это можно назвать беседой – при других обстоятельствах могла бы стать причиной большого недоразумения, но сейчас от меня не требовалось соблюдения правил хорошего тона; я чувствовал себя большим безобидным зверем, которого подобрали раненным в лесу и привели сюда, чтобы ухаживать за ним и втайне изучать. Лидия сидела напротив, так же, как я, механически жевала, молча глядя в тарелку. Квирк восседал во главе стола и выглядел настоящим хозяином, спокойным и заботливым, не оставляющим без внимания ни единой мелочи. Есть люди, которые ладят со смертью, просто расцветают под ее ледяным дыханием, и я, к своему удивлению и смутному неудовольствию, видел, что Квирк именно таков. Стоило встретиться с ним взглядом, а я очень старался такого не допускать, и он слегка улыбался мне с коротким ободряющим кивком, близким родственником того, что подарила мне мисс Кеттл, когда мы впервые увиделись, и в моем измученном мозгу мелькнула мысль: возможно, все это – сочувствие, отвлекающие разговоры, плотный ужин с чаем, – все это на самом деле их профессиональные услуги, и вскоре наступит неприятный момент: покашливание, неловкое пожатие плечами, вручение счета и расплата по нему. Я представил себе Квирка, как он осторожно протягивает мне документ (наверняка в конверте, перевязанном черной шелковой лентой), жестом, противоположным тому, как прячут карту в руке; его благодарную гримасу, с которой он примет небрежно протянутый мною мешочек с позвякивающими гинеями. Да, в Квирке определенно есть нечто викторианское: развязное нахальство слуги, который прислуживал хозяйской семье так долго, что вообразил, будто имеет право считать себя ее членом.

А вот Лили сбивает меня с толку. После первой истерики в холле девочка угрюмо замкнулась в себе. Она сидит рядом со мной, уткнувшись в тарелку, свисающие пряди волос закрывают лицо. Мне отлично известно, как смерть досаждает молодым, словно мрачный пришелец, что явился окончательно испортить и без того скучную вечеринку, но даже через свое горе я чувствовал, что жар ее молчаливой ярости направлен только на меня. Но чем я мог ее обидеть? Как правило, я не понимаю обычных людей, о чем наверняка не раз уже сообщал, но молодежь для меня сейчас, как и всегда, непостижимая тайна. Позже, в холле, когда мы с Лидией, отупевшие от скорби, собрались уезжать и шли к выходу, эта девочка откуда-то выскочила, бросилась ко мне и на мгновение прижалась мокрым лицом, неловко, отчаянно обхватив меня руками, и снова унеслась, сверкая голыми, грязными пятками. Наверное, она и правда хотела сделать меня своим папой.

Скоро ночь, но нам трудно уйти, трудно придумать, какими словами завершить наше пребывание здесь. Мисс Кеттл снова кивала и улыбалась, Квирк молчал, но был серьезен, задумчив и кроток. Мы с Лидией будто бы их родственники, усталые и сонные после визита в деревню к добрым дяде и тете. Вечер для меня прошел в странном, расплывчатом унылом полумраке, будто бы освещенном тусклыми замедленными вспышками фотокамеры. Отдельные снимки сохранились: вот Квирк и Лидия, оба сидят возле стола, друг напротив друга, жена безудержно рыдает, а Квирк, расставив ноги, наклонился к ней, взял ее руки в свои и тихонько покачивает вверх-вниз, словно едет в кабриолете и сжимает поводья; вот мисс Кеттл засмеялась, затем опомнилась, захлопнула рот и виновато поправляет покосившиеся очки; вот голая рука Лили рядом с моей, каждый крохотный волосок поблескивает; вот вечернее солнце золотит сушилку для посуды, играет на ободке бокала; вот моя тарелка с увядшим кружком помидора, помятым листиком салата, размазанным яичным желтком. Вот что запоминается.

Когда нам наконец удалось уехать, наш отъезд положил начало гротескной пародии на семейный отдых, которую мы с Лидией обречены будем исполнять следующие несколько дней. Все собрались у входа, мы с нашими пожитками, Квирк, мисс Кеттл, даже Лили вышла из своего укрытия и тут же отступила в тень холла, угрюмая и надутая, словно избалованная юная актриса, которую поставили на место; так оно и есть, я думаю. Закатное солнце приглушило свет фонарей за нашей спиной. Стекла очков мисс Кеттл на мгновение блеснули, словно монетки на глазах. Квирк в одной рубахе застыл в дверях в позе Пьеро Воблена, не зная, куда девать руки.

– У вас была только одна? – вдруг спросил он меня.

– Кто – одна?

– Дочь.

Передо глазами возник Добряк, он растянул в улыбке тонкие губы, подмигнул мне и пропал.

– Одна, – отозвался я. – Да, одна.

* * *

Порой помощь предлагалась в довольно необычной форме. Может показаться странным, но как раз самые необычные жесты трогали меня сильнее всего, прорываясь сквозь непроницаемые для всего остального покровы горя, словно электрические разряды. Одна из тетушек Лидии, толстокожая усатая старая мегера, которая, как я полагал, всегда меня презирала, вдруг сжала меня в нафталиновых объятиях и сунула в руку кипу банкнот, хрипло проквакав в ухо, что ведь всякое теперь понадобится.Садовник Лидии – я теперь считаю дом у моря и все, что там есть, чужим, – вызвался приготовить цветы на похороны. К нему присоединился хозяин лавки; Лидии пришлось целыми днями составлять благодарственные письма. Ее аптекарь передал нам под прилавком мечту неврастеника, снотворное, такое сильное, что, если брать его обычным порядком, потребуются подписи целой комиссии врачей. Бакалейщик прислал набор консервированных деликатесов. Мы получили массу соболезнующих писем. Пришлось отвечать и на них. Многие пришли от незнакомых людей из мест, о которых мы ничего не слышали, исследовательских институтов, научных фондов, библиотек. Они рисовали портрет человека, в котором я не узнавал свою дочь: «видный исследователь с международной репутацией»; мне следовало серьезнее относиться к тому, что она называла своей работой, я всегда морщился, когда она заговаривала о ней. Всегда считал, что ее изыскания – не более, чем замысловатая забава, вроде составления мозаики из тысячи фрагментов или китайского пасьянса, бестолковое, но увлекательное занятие, успокаивающее ее неистовый разум. Однажды ночью, когда наконец убойным таблеткам мистера Финна удалось свалить нас с ног и мы заснули, кто-то позвонил, но он был совсем пьян, безудержно рыдал, и я лишь понял, что речь идет о Касс, и не успел я до конца проснуться, как неизвестный повесил трубку. Я только сейчас начал сознавать, как плохо знаю свою дочь, то есть знал: теперь придется привыкать к прошедшему времени.

* * *

Во время бесконечного путешествия – в реальности оно длилось лишь с утра до середины дня – горе давило, словно тяжелый рюкзак за спиной. Я представил, будто мы два нищенствующих паломника из Библии, отягченных бременем ноши, прокладываем путь по жаркой и пыльной дороге в бесконечность. Мы оба так вымотались; никогда раньше не уставал настолько, эта усталость жгла нас изнутри, словно осадок ночной пьянки. Я ощущал себя грязным, потным, измученным. Кожа была опухшей и горячей на ощупь, будто не кровь, а кислота бурлила в венах. С оцепеневшим разумом и сердцем я рухнул в узкое самолетное кресло, изнемогая в своей мятой одежде, и желчно смотрел на медленно проплывающий внизу лоскутный ковер земли. Я не находил себе места и без конца коротко судорожно вздыхал и постанывал. Рядом неслышно плакала Лидия, словно по привычке, и тоже вздыхала. Но вот интересно: чувствует ли она тоже, как за этим горем и бесконечными слезами почти неуловимо, но постоянно фонит облегчение? Да, я на самом деле испытывал что-то вроде облегчения. Теперь, когда самое страшное уже случилось, не надо жить в вечном страхе. Так раненый рассудок делает увечные выводы.

Касс выбрала чудесный городок для смерти, мы увидели его за поворотом прибрежного шоссе: неровный амфитеатр из белых, охряных и терракотовых домиков на ступенчатом холме, он мысом рассекал белопенное море густого нездорового синего цвета. Похоже на фотографию в рекламной брошюре, только не так причесано и аккуратно. Считается, что Байрон совершил отсюда один из своих марафонских заплывов и со своей больной ногой добрался до такого же мыса в добрых пяти милях от этого места. В гавани настоящие рыбаки чинили настоящие сети, стояли настоящие бары с шторками из бисера, мужчины в белых рубашках с громким щелканьем и стуком играли в настольные игры, настоящие ragazzi [6]6
  Мальчишки (um.)


[Закрыть]
гоняли мяч под сенью пыльных лип на Пьяцца Кавур. Лидия припарковала возле полицейского участка взятый напрокат автомобиль – в аэропорту я понял, что потерял способность водить машину, просто не мог нажимать на педали, переключать передачи, – и мы несколько секунд сидели неподвижно и тупо смотрели на порванный рекламный плакат, где неестественно идеальная юная особа, надув губы, выпячивала полуголую грудь.

– Не могу, – произнесла Лидия мертвым голосом.

Я положил ей руку на запястье, но она устало стряхнула ее. Мы вылезли из машины, распрямляясь осторожно и с трудом, словно единственные выжившие в катастрофе. Площадь выглядела поразительно знакомо – искривленное дерево, белоснежная стена, – и я ощутил, что так уже было. Как водится, пахло рыбой, бензином, пылью и неисправной канализацией. На крыльце полицейского участка нас встретил опрятный человечек в опрятном дорогом костюме. Он был весь миниатюрный. Маленькие усики, удивительно маленькие ножки в сверкающих лакированных туфлях; жгучие черные напомаженные волосы со строгим пробором зачесаны набок. Сочувственно кривя губы, он пожал нам руки и провел внутрь. Здание оказалось нелепо огромным – гулкий прямоугольный храм с колоннами из пористого камня и мраморным, в черно-белую клетку полом. Головы за письменными столами поднялись, темные глаза холодно изучили нас. Человечек спешил впереди, подзывая нас прищелкиванием языка, словно пару скаковых лошадей. Я так никогда и не узнаю, кем он был: начальником полиции, коронером или даже самой Смертью. Он не мог угомониться ни на секунду и даже в морге, когда мы беспомощно стояли у носилок, постоянно двигал шеей, тянулся то к руке Лидии, то к моему локтю, потом быстро отступал, деликатно покашливал в маленький коричневый кулак, согнув указательный палец. Это он отвел меня в сторону, так, чтобы не услышала Лидия, и быстрым шепотом, сипя от смущения, сообщил, что моя дочь была беременна. Больше трех месяцев. Он напыщенным жестом прижал руку к груди: «Ah, signore, mi displace…» [7]7
  «Ах, синьор, мне так жаль…» (um.)


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю