355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Стивенс » Кувшин золота » Текст книги (страница 4)
Кувшин золота
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:47

Текст книги "Кувшин золота"


Автор книги: Джеймс Стивенс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

– Но это же вовсе материализм! – воскликнул Философ.

– Почему вы говорите "но"? – спросил Пан.

– Это же откровенный, неприкрытый материализм! – продолжал его гость.

– Это все, что вам угодно. – отвечал Пан.

– Вы ничего не сможете доказать! – вскричал Философ.

– То, что можно чувствовать, не нуждается в доказательствах.

– Вы уходите еще вот от чего, – сказал Философ. – Вы уходите от ума. Я верю в первенство ума над материей. Мысль превыше эмоции. Дух превыше плоти.

– Конечно, вы в это верите. – сказал Пан и потянулся за своей тростниковой свирелью.

Философ выбежал из пещеры и оттолкнул Кэйтилин.

– Пошла вон! – яростно сказал он ей и бросился прочь.

Поднимаясь по неровной тропе, он услышал флейту Пана, зовущую, плачущую и радующуюся под небесами.

Глава XI

– Она не заслуживает того, чтобы ее спасли, – сказал Философ, – но я спасу ее. Именно, – подумал он через некоторое время, – она не хочет, чтобы ее спасали, и поэтому я спасу ее.

Философ шел по дороге, а красивое тело стояло у него перед глазами, простое и прекрасное, как древняя статуя. Философ сердито помотал головой, но видение не исчезало. Он попытался сосредоточить свой ум на глубокой философической максиме, но будоражащий образ Кэйтилин вторгся между ним и его мыслью, развеивая последнюю так, что, сформулировав свой афоризм, Философ спустя мгновение уже не смог вспомнить, о чем тот был. Такое состояние ума было столь необычно для Философа, что он поразился.

– Так, значит, ум настолько нестоек, – сказал он, – что какое-то тело, одушевленная геометрическая фигура, может напрочь сбить его с толку?

Эта мысль ужаснула его: он увидел, что цивилизация возводит свои храмы на вулкане...

– Пф-ф-ф, – сказал он, – и нет ее! Подо всем лежит хаос и багровая анархия, надо всем – всепоглощающее и непрестанное желание. Наши глаза указывают нам, о чем думать, а наша мудрость – не более, чем каталог чувственных позывов.

Философ остался бы в состоянии глубокой удрученности, если бы от этого потрясения в нем не закипела вдруг такая удивительная радость, какой он не помнил с детства. Годы свалились с плеч. С каждым шагом он сбрасывал по фунту серьезности и солидности. Даже кожа его стала мягкой, нежной, и он обнаружил вдруг, что ему нравится шагать такими широкими шагами, о каких прежде и не думалось. В сущности, мысль была тем единственным, что казалось ему неуместным, и дело было ничуть не в том, что он не мог думать ни о чем, а в том, что ему не хотелось. Вся важность, вся властность его ума словно бы растаяли, и деятельность, ранее исполнявшаяся этим органом, теперь была перенесена на его глаза. Изумленный, он увидел солнечный свет, омывающий горы и долы. Птица на плетне остановила его – клюв; голова; глаза; лапы; и крылья, разворачивавшиеся под углом к ветру. Впервые в своей жизни Философ по-настоящему увидел птицу; и через мгновение после того, как она улетела, он смог воспроизвести ее резкий, скрипучий крик. С каждым шагом по извивавшейся дороге окружавший его пейзаж менялся Философ смотрел и отмечал это почти в экстазе. Островерхая гора наступала на дорогу; затем дорога терялась на лугу по склону, скатывалась в долину, а затем легко и спокойно поднималась в гору опять. На одной стороне дороги деревья в небольшой купе раскланивались друг с другом самым дружеским образом. Напротив них одинокое дерево, разросшееся и ровное, довольствовалось собственным обществом. Куст разостлался по земле, словно готовый в следующий миг по волшебному слову вскочить и с гиканьем и хохотом погнаться за кроликами по лужайке. Повсюду широкими потоками разливался солнечный свет и били глубокие ключи теней; и одни не казались прекраснее других. Этот солнечный свет! О слава его, доброта и сила, как вольно и величественно светил он, без границ, без труда; Философ видел безмерную щедрость его и славил его так, словно сам был частицей этого величия. А разве не был? Разве солнечный свет не струился с его головы и кончиков пальцев? Истинно, благодать, что была в нем, стремилась вырваться, рвалась в работу за пределы вселенной. Мысль – о ничтожная! но движение, чувство! они существовали вправду. Ощущать, действовать, шагать вперед в восторге, распевая пеан торжествующей жизни!

Спустя некоторое время Философ проголодался и, сунув руку в суму, отломил кусок от одной из ковриг и огляделся вокруг в поисках места, где можно было бы спокойно съесть его. Возле дороги он нашел родник попросту маленькую, обложенную камнями ямку, полную воды. Над ней возвышался большой камень, а вокруг, почти полностью скрывая ее от взоров, росли густые кусты. Философ и не заметил бы родника, если бы не тоненький ручеек, шириной в две ладони, ковылявший от него через поле. У этого родника Философ присел и зачерпнул воду ладонями – вода оказалась приятной на вкус.

Он уже почти доел ковригу, когда слуха его достигли далекие шаги, и вскоре на тропе появилась женщина с кувшином в руке. То была крупная, симпатичная женщина, и шла она, как человек, у которого нет ни неприятностей, ни дурных предчувствий.

Увидев Философа, сидящего у родника, она на мгновение приостановилась, а затем пошла к нему с добродушной улыбкой.

– Доброе утро вам, сэр. – сказала она.

– И вам доброе утро, мэм, – отвечал Философ. – Садитесь рядом со мною и отведайте моей ковриги.

– В самом деле, почему бы и нет, – сказала женщина и присела рядом с ним.

Философ отломил от ковриги большой кусок, передал его женщине, и та попробовала его.

– Вкусно, – сказала она. – Кто его испек?

– Моя жена, – ответил он.

– Вот как! – сказала женщина, оглядев Философа. – А знаете, вы совсем не похожи на женатого человека.

– Разве? – удивился Философ.

– Ни капельки. Женатый мужчина выглядит улаженно и устроенно: он выглядит законченным, если вы меня понимаете; а холостой выглядит неустроенным и смешным, и его вечно тянет бродить и высматривать что-то. Женатого от холостого я отличу завсегда.

– Как это? – спросил Философ.

– Очень просто, – ответила она, кивнув. – Все дело в том, как они смотрят на женщину. Женатый смотрит на тебя спокойно, как будто все про тебя знает. Для него в женщине нет вовсе ничего непонятного; а холостой смотрит на тебя очень пристально, и отводит глаза, а потом смотрит снова, так что ты знаешь, что он думает о тебе и не знает, что это ты там думаешь о нем; поэтому они всегда такие загадочные, и поэтому они нравятся женщинам.

– Как, – переспросил Философ, пораженный, – неужели холостые больше нравятся женщинам, чем женатые?

– Ну конечно, больше! – горячо ответила она. – Женщина и смотреть не станет на ту сторону дороги, где стоит женатый мужчина, если на другой стороне будет стоять холостой.

– Это очень интересно. – сказал Философ серьезно.

– А занятно то, – продолжила женщина, – что еще на дороге, как только я увидела вас, я сказала себе: "это холостяк". А как давно вы женаты?

– Не знаю, – сказал Философ. – Может быть, лет десять.

– И сколько у вас детей, мистер?

– Двое, – ответил Философ, и поправился. – Нет, у меня только один.

– Другой умер?

– У меня и был только один.

– Десять лет женаты, и всего один ребенок. – повторила женщина. Ну, дорогой мой, да вы не женатый мужчина. Чем же вы занимались-то? Не стану и рассказывать вам про всех моих детей, живых и мертвых. Но вот что я вам скажу: женаты вы или нет, вы все равно холостяк. Я это поняла, как только вас увидела. А что она за женщина?

– Довольно тощая женщина, – сказал Философ, откусив еще кусок от ковриги.

– Тощая?

– И причина того, что я заговорил с вами, – продолжал Философ, – в том, что вы – женщина толстая.

– Я не толстая! – был ее сердитый ответ.

– Толстая, – настоял Философ, – и поэтому-то вы понравились мне.

– А, ну, если вы в этом смысле... – женщина хихикнула.

– Я думаю, – продолжал Философ, с восторгом глядя на нее, – что женщина должна быть толстой.

– Сказать вам по правде, – подхватила женщина с чувством, – я и сама так думаю. Никогда не встречала тощей женщины без того, чтобы она оказалась бы стервой, и никогда не встречала толстого мужчины, чтобы он не оказался дураком.

Толстая женщина и тощий мужчина; таково естество. – добавила она.

– Именно так, – сказал Философ, наклонился и поцеловал женщину в глаза.

– Ах, грубиян! – вскрикнула женщина, загородясь от него рукой.

Философ удрученно отодвинулся назад.

– Простите меня, – начал он, – если я потревожил вашу добродетель...

– Это слово женатого человека, – сказала она, быстро встав, теперь-то я вижу; но все равно в вас очень много от холостяка, да поможет вам Господь! Пойду я домой.

И, сказав так, она опустила свой кувшин в родник и отвернулась.

– Может быть, – предложил Философ, – мне подождать, пока не вернется домой ваш муж, и попросить у него прощения за обиду, которую я ему причинил?

Женщина повернулась к нему, и глаза у нее стали большие, как блюдца.

– Что? – переспросила она. – Только попробуйте, увяжитесь за мной, я спущу собак; честное слово! – и женщина зашагала домой.

После минутного раздумья Философ пошел своей тропой через холм.

День уже вполне разошелся, и пока Философ шел себе, счастливое спокойствие окружающей природы снова вошло в его сердце и окрасило встречу с женщиной в такие оттенки, что через недолгое время она уже стала не более чем приятным и любопытным воспоминанием. Ум его снова был изрядно занят, но не мыслями, а раздумьем о том, как это он дошел до того, чтобы поцеловать незнакомую женщину?

Философ сказал себе, что так вести себя нельзя; но это утверждение было порождено лишь машинальной работой ума, изрядно поднаторевшего в различении добра и зла, ибо почти в ту же секунду Философ убедил себя в том, что сделанное им не имело ни малейшего значения. Добро и зло соприкасались и сливались друг с другом так тесно, что трудно было разделять их, а поношения, обращенные к одному из них, казались несовместимыми с его весом, тогда как другое никоим образом не оправдывало тех восхвалений, с которыми было связано. Разве зло оказывает какое-либо мгновенное, или хотя бы отдаленное, воздействие на жизнь, которое не было бы тут же уравновешено добром? Но эти тонкие рассуждения волновали Философа недолго. Ему не хотелось погружаться в какие-либо самокопания. Достаточно было просто чувствовать себя хорошо. Почему мысль так неотделима от нас, так неотвязна? Мы не знаем о существовании какого-либо внутреннего органа, пока тот не выходит из строя, и тогда это знание начинает мучить нас. Не должна ли деятельность здорового мозга быть такой же незаметной и такой же полноценной?

Почему нам приходится мыслить вслух и путешествовать от силлогизма к следствию, осторожничая с выводами и не доверяя посылкам? Мысль, как мы ее знаем, – болезнь, не более. Здоровый ум должен выдавать суждения, а не свою работу. Наш слух не должен слышать голоса сомнений и не обязан выслушивать "за" и "против", в которых мы вечно теряемся и путаемся.

Дорога лентой вилась по горам. По обеим ее сторонам тянулись кусты и заросли – небольшие тугие деревца, державшие всю свою листву в руках и предлагавшие ветру попробовать вырвать из их цепкой хватки хоть один листок. Холмы вздымались и опадали, раскрываясь и дыбясь повсюду, куда хватало глаз. Тишину теперь прерывало журчание ручья. Где-то вдали мычала корова, долго, монотонно и протяжно, а то из ниоткуда в никуда проносилось блеяние козы. Но большую часть времени стояла тишина, звеневшая мириадом маленьких крылатых жизней. Поднимаясь на гору, Философ наклонялся вперед, энергично топая ногами и пыхтя, будто бык, от прилива жизненных сил. Спускаясь под гору, он отклонялся назад и позволял своим ногам делать все, что им заблагорассудится. Разве они не знали, что надо делать? – удачи им, и вперед!

На дороге Философ увидел старуху, ковылявшую впереди. Она опиралась на палку, и руки у нее были красные, распухшие от ревматизма. Хромала старуха по той причине, что в ее бесформенные тапки попали камешки. Одета она была в жалчайшее тряпье, какое только можно вообразить, и тряпки были связаны такими хитрыми узлами, что, однажды надев, одеяние ее уже невозможно было снять. На ходу старуха ворчала и бормотала себе под нос, и губы ее ходили ходуном, словно каучуковые.

Философ вскоре нагнал ее.

– Доброе утро, мэм, – сказал он.

Но та не услышала: похоже, она прислушивалась только к боли в ногах из-за камешков.

– Доброе утро, мэм, – сказал Философ снова.

На этот раз она услышала его и ответила, медленно обратив к нему свои старушечьи выцветшие глаза:

– И вам-то доброе утро, сэр, – сказала она, и Философ подумал, что лицо у нее, пожалуй, доброе.

– Что такое случилось с вами, мэм? – спросил Философ.

– Да вот боты мои, сэр, – ответила она. – Полно камней в них, я уж просто еле хожу, Господи, помоги мне!

– А почему бы вам их не вытряхнуть?

– Ах, сэр, да вот в чем дело, стоит ли беспокоиться, ведь в них столько дыр, что не пройти мне и двух шагов, как камни набьются снова, а старухе нельзя все время кланяться, Господь ей помоги!

Возле дороги стоял маленький домик, и, увидев его, старуха немного просветлела.

– Ты знаешь, кто живет в этом доме? – спросил Философ.

– Нет, – ответила она, – но дом красивый, окна чистые, колокольчик на двери блестит, и из трубы идет дым – неужели хозяйка не даст мне чашечку чая, если я ее попрошу – старухе-то, что ковыляет по дороге с палкой! – а может, и кусочек мясца или яичко...

– Спроси, – предложил Философ мягко.

– Да и спрошу, – сказала она и присела на дорогу напротив дома, и Философ тоже присел рядом.

Из-за дома вышел маленький щенок и осторожно подошел к ним. Намерения у него были дружелюбные, но он уже знал, что на дружеские действия ответ иногда бывает совсем другой, потому что, подойдя поближе, поджал свой куцый хвостик и униженно распластался по земле. Но очень скоро песик понял, что ничего плохого ему не сделают: он подошел к старухе и безо всяких предупреждений прыгнул ей на колени.

Старуха заулыбалась:

– Ах ты, чертяка! – сказала она и дала ему прихватить зубами свой палец. Щенок в восторге начал жевать ее костлявый палец, а потом устроил потешную схватку с обрывком тряпки, свисавшим с ее груди, лая и урча от радостного возбуждения, пока старуха гладила и трепала его.

Распахнулась дверь, и из домика вышла женщина с красным обветренным лицом.

– Поставь на место собаку! – сказала она.

Старуха смущенно улыбнулась ей.

– Что вы, мэм, я ничего ему не сделаю, чертяке такому!

– Отпусти собаку, – сказала женщина, – и топай восвояси; арестовывать надо таких, как ты!

Из-за женщины появился мужчина в безрукавке, и ему старуха улыбнулась еще более смущенно.

– Дозвольте посидеть тут немного и поиграть с собачкой, сэр, попросила она.

– Так, знаете, одиноко на дороге...

Мужчина подошел и взял щенка за шкирку. Щенок повис у него в пальцах, поджав хвост между ног, и глаза его вылезли из орбит.

– Пошла вон отсюда, рвань старая! – сказал мужчина страшным голосом.

Старуха с трудом снова поднялась на ноги и заплакала, заковыляв дальше по пыльной дороге.

Поднялся и Философ; он был очень расстроен, но не знал, что делать. Невероятная усталость также удержала его от того, чтобы вмешаться. Они шли по дороге, и спутница его начала причитать, больше про себя, чем для него:

– Ох, Господи помилуй, – бормотала она, – старуха, старуха на палке, и нету у нее во всем мире ни уголка, ни соседушки... Чаю бы чашечку, вот чего. Господи, чашечку бы чаю... Сидела бы я в своем домике, на столе белая скатерка, на блюдечке масло, и в чашке чай – красный, крепкий; и я наливаю в него сливки и, должно быть, говорю детям, чтобы не клали столько сахару, черти! а мой говорит, что нынче ему косить большой луг, или что рыжая корова собралась отелиться, бедняга! и что, если дети пойдут в школу, то кто же будет пропалывать редиску – а я сижу, пью свой крепкий чай и рассказываю ему, куда пеструшка кладет яйца...

Ох, помоги Господи! ковыляет старуха по дороге на палке... Ах, быть бы мне снова девкой, и мой бы за мной ухлестывал, и говорил, что я такая милая девушка, и что не будет ему ни покою, ни счастья, пока я не полюблю его... Ах, добрый мужик мой был, вот уж что да, то да, достойный, добрый человек... И Сорка Рейли пытается отбить его у меня, и Кейт Финнеган своими наглыми глазищами глядит на него в церкви; а он говорит, что рядом со мною они просто две драные козы... А потом мы поженились и пошли вместе домой, в мой маленький домик, с муженьком моим – ох, Господи спаси и сохрани! и он целует меня, и смеется, и я боюсь того, что потом... Ах, добрый мужик, глаза добрые, голос приятный, шутит, смеется и бережет меня, как зеницу ока... И соседи бы приходили к нам, усаживались по вечерам у огня, судачили обо всем, что творится в мире, про Францию, про Россию и другие разные дальние страны, и мой рассказывает, как ученый человек, а они все слушают его и кивают друг другу головами, дивятся, какой он образованный, и вообще; а может быть, соседи поют, или мой просит меня спеть "Кулин", и так гордится мной... Ох, а потом его убьют на мне, и холодна его грудь... Ой, Боже ты мой, одна-одинешенька старая с палкой, а солнце светит прямо в глаза, и пить ей хочется – чайку бы чашечку, вот бы, эх! Господи, чашечку бы чаю, да кусочек мясца... или яичко. Хорошенькое свеженькое яичко от пеструшки, сколько-то я с ней намаялась, с чертовкой!.. Шестнадцать куриц было у меня, и уж неслись-то они... Ужасный мир, вот уж правда, ужасный мир, и никакого-то смысла нету в нем ни у чего... поди, помоги мне! Хоть бы не эти камни в ботах, Господи, да чашечку чаю, да свеженькое яичко. Ох, славен будь, ноги мои старые устают с каждым днем все больше, все больше устают. Помню, когда-то – мой еще был – могла весь день-деньской по дому бегать, прибираться, намывать да чистить, да свинок покормить, да кур, да всех, а потом еще всю ночь плясать могла; и мой так мною гордился...

Старуха свернула на дорогу поуже, продолжая разговаривать сама с собой, и Философ долго смотрел ей вслед. Он был очень рад, что она ушла, и, продолжив свой путь, быстро забыл ее и скоро снова стал счастлив. Солнце продолжало светить, птицы порхали там и сям, и широкие склоны холмов весело улыбались ему.

Путь его пересекала под прямым углом узкая дорожка, и выйдя к перекрестку, Философ услышал шум и гомон, топот ног, скрип колес и неумолчный гул голосов.

Через несколько минут он поравнялся с этой дорожкой и увидел осла и телегу, груженую горшками и сковородками, а рядом шли двое мужчин и женщина. Мужчины и женщина громко разговаривали, даже ожесточенно спорили, а осел тянул телегу по дороге, не нуждаясь в постоянном управлении или помощи. Пока перед ним была дорога, он шел по ней; там, где на дороге был перекресток, он поворачивал направо: когда мужчина говорил "Тпру!", он останавливался, если тот говорил "Осади!", осел пятился назад, а когда мужчина командовал "Н-но!", шел снова.

Такова была жизнь, и тот, кто начинал с нею спорить, получал палкой или сапогом, или камнем: если же идти и идти себе, то ничего такого не случалось, и в этом было счастье.

Философ поприветствовал всю кавалькаду:

– Господь с вами, – сказал он.

– Господь и святая Мария с вами, – ответил первый мужчина.

– Господь, святая Мария и святой Патрик с вами, – отозвался другой.

– Господь, святая Мария, святой Патрик и святая Бригид с вами, сказала женщина.

Осел же не сказал ничего. Поскольку в разговоре не прозвучало "тпру", он решил, что это не его дело, и, свернув направо на новую дорогу, продолжил свой путь.

– Куда идешь, путник? – спросил первый мужчина.

– Я иду навестить Ангуса О'га, – ответил Философ.

Мужчина бросил на него быстрый взгляд.

– Во как! – сказал он. – Ничего более странного я не слыхал. Слушайте, – повернулся он к остальным, – этот человек ищет Ангуса О'га!

Другой мужчина и женщина подошли поближе.

– А зачем тебе Ангус О'г, господин хороший? – спросила женщина.

– А, – ответил Философ, – тут особый вопрос. Семейное дело.

Некоторое время все молча шагали за ослом и телегой.

– А откуда ты знаешь, где его искать? – спросил снова первый мужчина. – – Может, ты узнал, где он живет, в старой книге или на резном камне?

– Или ты нашел в болоте посох Амергина или Оссиана, исписанный сверху донизу знаками? – спросил другой мужчина.

– Нет, – ответил Философ, – к богу ходят не так. Надо просто выйти из дому и идти, не сворачивая, в любую сторону, чтобы тень была сзади, пока не упрешься в гору, потому что боги не живут в долинах или на равнине, а только на высотах; а тогда, если бог хочет, чтобы ты его увидел, ты подойдешь к его рату(14) так близко, что уж узнаешь, где он, поскольку он поведет тебя по воздушной нити, протянувшейся от него до тебя, где бы ты ни был, а если он не хочет тебя видеть, то ты все равно никогда не найдешь, где он, ищи хоть год, хоть двадцать лет.

– А откуда ты знаешь, что он хочет тебя видеть? – спросил другой мужчина.

– Почему бы ему не хотеть? – ответил Философ.

– Должно быть, господин хороший, ты святой человек, – сказала женщина, – и богу нравишься.

– С чего бы? – ответил Философ. – Боги любят человека, неважно, святой он, или нет, лишь бы он был порядочным.

– Ну, таких-то много. – сказал первый мужчина. – А что у тебя там в суме, путник?

– Ничего, – ответил Философ. – кроме полутора ковриг, что испекли к моему путешествию.

– Дай-ка мне кусочек, господин хороший, – попросила женщина. – Люблю я пробовать у всех встречных.

– Дам, и с охотой. – ответил Философ.

– Тогда дай уж и нам, раз ты все равно туда полезешь, – сказал второй мужчина.

– Не одна она голодная во всем мире.

– Почему нет? – сказал Философ и разделил ковригу.

– Здесь есть вода, – сказал первый мужчина, – неплохо будет запить ковригу.

Тпру, стой, дьявол! – проревел он ослу, и тот замер, как вкопанный.

Вдоль дороги у ограды торчала тощая полоска травы, и осел начал подбираться к ней, очень медленно и аккуратно.

– Осади, чертова зверюга! – крикнул человек, и осел подался назад, но сделал это таким образом, что оказался ближе к траве. Первый мужчина снял с телеги жестяную флягу и перелез через стену за водой. Перед тем он трижды щелкнул осла по носу, но осел не сказал ничего, только еще немного попятился, от чего попал точно на траву, и когда человек полез на стену, осел принялся пастись. На нагретом солнцем камне в траве сидел паук. У него было маленькое тельце и длинные ноги, и он не был занят ничем.

– Тебя кто-нибудь когда-нибудь бил по носу? – спросил его осел.

– Да сколько угодно, – ответил паук. – Ты и такие, как ты, вечно наступают на меня, или ложатся на меня, или переезжают меня тележными колесами.

– Тогда почему бы тебе не остаться на стене? – спросил осел.

– Понимаешь ли, там моя жена. – ответил паук.

– А что в этом плохого? – спросил осел.

– Она меня съест, – ответил паук. – Да и кроме того, там на стене ужасная конкуренция, а мухи становятся с каждым годом все умнее и хитрее. А у тебя есть жена?

– Нету. – ответил осел. – А хотелось бы.

– Сперва твоя жена тебе нравится, – сказал паук, – а потом ты ее ненавидишь.

– Мне бы это "сперва", а там я бы разобрался с "потом", – сказал осел.

– Это речи неженатого, – сказал паук. – Все равно мы без них не можем. – И с этими словами он всеми своими ногами двинулся в сторону стены. – Двум смертям не бывать, – сказал он.

– Была бы твоя жена ослицей, она бы тебя не съела. – сказал осел.

– Ну, что-нибудь другое бы сделала, – ответил паук, поднимаясь на стену.

Первый мужчина вернулся с флягой воды, и они присели на траву, съели ковригу и выпили воду. Все это время женщина не сводила с Философа глаз.

– Господин хороший, – сказала она, – я тут подумала: вовремя же ты нас встретил.

Двое других мужчин тотчас же выпрямились и поглядели друг на друга, а потом с тем же выражением на женщину.

– Почему ты так говоришь? – спросил Философ.

– У нас тут по дороге вышел большой спор, и спорь мы хоть отсюдова до Страшного суда, нам его ни за что не разрешить.

– Должно быть, это важное дело. Спорили ли вы о предназначении или о том, откуда проистекает сознание?

– Да нет; мы спорили о том, кто из этих двух мужчин женится на мне.

– Ну, это не важное дело, – ответил Философ.

– Разве? – переспросила женщина. – Семь дней и шесть ночей мы не говорим ни о чем другом, и это важное дело, или я уж не знаю, что же тогда важно.

– А в чем загвоздка, мэм? – спросил Философ.

– В том, – ответила та, – что я не могу решиться, кого из них взять себе в мужья, потому что один нравится мне так же, как и другой, и даже больше, и одного я взяла бы в мужья с такой же охотой, как и другого, и даже с большей.

– Сложное дело, – сказал Философ.

– Верно, – согласилась женщина, – и надоело оно мне уже до головной боли.

– А почему ты говоришь, что я вовремя встретился с вами?

– Потому, господин хороший, что когда женщина выбирает из двух мужчин, то она не знает, что ей делать, потому что двое мужчин всегда делаются как братья, и никак не скажешь, кто из них кто; между двумя мужчинами разницы меньше, чем между парой зайчат. А когда выбирать надо из троих мужчин, то нет никаких забот; потому-то я и говорю, что этой ночью я выйду за тебя, и больше ни за кого – а вы двое сидите-ка тихо на месте, потому что, говорю вам, так я и сделаю, и хватит об этом.

– Честное слово, – сказал первый мужчина, – я рад не меньше твоего, что мы покончили с этим.

– Замучил меня этот спор, – сказал другой, – то так, то сяк, то еще как, а ты ни слова толком не можешь сказать – то "может, выйду", то "может, нет", и то – правда, и се – правда, то "почему бы не за тебя", то "почему бы не за него" – ну, да уж сегодня-то ночью я буду спать спокойно.

Философ был озадачен.

– Вы не можете выйти за меня, мэм, – сказал он, – потому что я уже женат.

Женщина сердито повернулась к нему:

– Ну-ка, не спорь со мной! – сказала она. – Я этого не выношу.

Первый мужчина злобно поглядел на Философа и кивнул своему спутнику:

– Дай-ка ему в зуб, – сказал он.

Другой мужчина уже готовился сделать это, но женщина вмешалась:

– Уберите руки, эй вы, – сказала она, – а не то хуже будет. Я сама могу разобраться со своим мужем, – и с этими словами она подвинулась ближе и села между Философом и мужчинами.

Тут коврига Философа вдруг утратила весь свой вкус, и он убрал то, что от нее осталось, в суму. Они молча сидели, глядя себе в ноги и думая каждый о том, к чему располагала его природа. Ум Философа, который весь этот день был в затмении, силился повернуться лицом к этим новым обстоятельствам, но без особого результата. В сердце его гнездилась дрожь, пугающая, но не неприятная. В его душе все крепло предвкушение чего-то, разгонявшее его пульс. Кровь его бежала так быстро, так быстро мелькали сотни образов, увиденных и запечатленных, так сильно волновалась поверхность его ума, что он даже не понимал, что неспособен думать, а может лишь смотреть и чувствовать.

Первый мужчина поднялся.

– Скоро ночь, – сказал он, – и лучше нам двинуться в путь, если мы хотим найти приличное место для ночлега. Н-но, черт! – крикнул он ослу, и осел тронулся чуть ли не прежде, чем оторвал голову от травы. Двое мужчин пошли по обеим сторонам телеги, а женщина и Философ шли за ней.

– Если ты устал или вроде того, господин хороший, – предложила женщина, – то залезай в тележку, и никто не скажет тебе ни слова, ведь ты, я вижу, не привычен к путешествиям.

– Вправду, непривычен, – согласился Философ. – Это вообще первый раз, что я пустился в путешествие, а если бы не Ангус О'г, я в жизни и шагу не ступил бы из своего дома.

– Выброси Ангуса О'га из головы, дорогой. – сказала женщина, – Ну что у таких людей, как ты и я, найдется сказать богу? Он может наложить на нас проклятие, которое вгонит нас в землю или спалит, как пук соломы. Угомонись, говорю тебе, потому что если и есть на свете женщина, которая все знает, то это я, и если ты расскажешь мне, что тебя заботит, то я расскажу тебе, что делать, не хуже, чем Ангус О'г, а то и лучше.

– Это очень интересно. – сказал Философ. – И что ты знаешь лучше всего?

– Если бы ты спросил кого-нибудь из этих двух мужчин, что идут за ослом, они рассказали бы тебе о многих вещах, которые я делала при них, когда они не могли сделать их сами. Когда не было никуда никакой дороги, я показывала им дорогу, и когда не было ни кусочка еды, я давала им еды, а когда они продулись до нитки, я сунула им в руки по шиллингу, и поэтому-то они захотели жениться на мне.

– Ты называешь все эти вещи мудростью? – спросил Философ.

– Почему же нет? – ответила она. – Разве это не мудрость – идти по миру без страха и не голодать в голодный час?

– Пожалуй, мудрость, – ответил Философ, – но я никогда не думал об этом так.

– А что ты называешь мудростью?

– Сейчас я, пожалуй, не смог бы сказать точно, – ответил Философ, но я думаю, что это – не думать о мире, не заботиться, голоден ты или нет, и вообще жить в не мире, но в собственном уме, потому что мир жестокое место. Надо подниматься над вещами, а не позволять вещам подниматься над тобой. Нельзя быть рабом у другого, и нельзя быть рабом у своей необходимости. В этом проблема существования. Жизнь напрочь лишена величия, если голод может кричать тебе "стой!" на каждом шагу, а дневной путь измеряется расстоянием от одного сна до другого. Жизнь – это рабство, и Природа гонит нас хлыстами голода и усталости; но восставший раб – больше не раб, а если голод слишком силен, чтобы жить, можно умереть и посмеяться над ним. Я верю, что природа такая же живая, как и мы, и что она так же боится нас, как мы ее, и нельзя упускать из виду, что род человеческий объявил Природе войну, и мы ее победим. Она еще не понимает, что ее геологические периоды уже не подходят, и что пока она лодырничает на линии наименьшего сопротивления, мы будем предпринимать дальние и быстрые вылазки, пока не найдем ее, а тогда она сдастся нам, потому что она женской породы.

– Хорошо сказано, – ответила женщина, – но только это глупость. Женщина никогда не сдается, пока не получит все, чего хотела, а тогда что ей с того?

Жить в мире, дорогой мой, приходится, хочешь или нет, и поверь мне, что нет другой мудрости, кроме как держаться подальше от голода, потому что когда он подбирается близко, то делает из тебя зайца. А теперь послушайся рассудка, как мужчина. Что такое Природа вообще, если не слово, которое ученые люди придумали, чтобы рассуждать о нем? Есть глина, есть боги и есть люди, и все они – вполне себе добрые друзья.

Тем временем солнце уже давно закатилось, и над землей клонился сизый вечер, скрывая горные вершины и окутывая тенью кусты и поросли вереска.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю