355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Джойс » Собрание ранней прозы » Текст книги (страница 16)
Собрание ранней прозы
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:54

Текст книги "Собрание ранней прозы "


Автор книги: Джеймс Джойс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 53 страниц)

– Возможно… мне только что пришло в голову… тут, в колледже, появится одна вакансия. Один-два часа в день… нагрузка ничтожная… Я думаю, да… мы сможем… я, пожалуй, подумаю… Вам это было бы нетрудно… никакого преподавания, никакого ярма, просто часок или около этого по утрам в деканате…

Стивен ничего не сказал. Отец Батт потер выжидательно руки и добавил:

– Иначе будет опасность, что вы погибнете… от истощения… Да, это отличная мысль… Я сегодня же вечером поговорю с отцом Диллоном.

Застигнутый несколько врасплох, хотя он и предчувствовал нечто подобное, Стивен пробормотал слова благодарности, и отец Батт пообещал, что через день-два он сообщит ему о ходе дела письмом.

Стивен не слишком полно рассказал о встрече отцу и матери: он сказал им, что отец Батт говорил неопределенно и советовал ему искать уроков. Мистер Дедал нашел, что это весьма практичный совет:

– Если ты только не сваляешь дурака, ты сможешь вполне устроиться. Не теряй связи с этой публикой, это я тебе говорю: эти иезуиты, они в два счета могут тебя устроить. Уж я-то чуток постарше тебя.

– Я уверена, они сделают все, что могут, чтобы тебе помочь, – сказала миссис Дедал.

– А я не хочу их помощи, – произнес Стивен с ожесточением.

Мистер Дедал вставил в глаз монокль и обозрел сына и жену. Жена принялась подбирать оправдания.

– Оставь это, женщина, – сказал он. – Я знаю, на какую дорожку он попал. Только ему не провести ни своего крестного, ни меня. С помощью Божией, я уж не стану дожидаться, я живо до него доведу, в какого премиленького треклятого атеиста этот гусь превратился. Потерпи малость и предоставь это мне.

Стивен ответил, что он не желает помощи и от крестного.

– Я знаю, по какой дорожке ты пошел, – произнес отец. – Я видел тебя в то утро похорон твоей бедной сестры – ты этого еще не забыл? Треклятый опустившийся прощелыга. Клянусь Христом, я за тебя сгорал от стыда в то утро. Ты не мог ни держать себя как джентльмен, ни сказать два слова, ни вообще себя хоть на ноготь проявить – завалился в угол с возчиками и подвывалами. Кто это тебя научил, скажи мне, хлестать портер пинтами? Это что, считается приличное поведение для этого… для художника?

Стивен, стиснув ладони, бросил взгляд на Мориса, который покатывался от хохота.

– Над чем ты смеешься? – спросил отец. – Всем известно, что ты просто-напросто прихвостень у этого субчика.

– У Стивена была жажда, – сказал Морис.

– Мне сдается, у него скоро будет и голод, не только жажда, черт побери!

Стивен передал Морису свою беседу со всеми подробностями.

– Ты не думаешь, что они пытаются меня купить? – спросил он.

– Это же ясно. Но меня одно удивляет…

– Что же?

– Что патер вышел из терпения, когда говорил с матерью. Ты, должно быть, его не на шутку разозлил, этого добряка.

– А с чего ты взял, что он вышел из терпения?

– Да явно вышел, если посоветовал загнать тебя в пивоварню. Тем он себя и выдал. Как бы там ни было, мы видим, какое имеют право эти типы называть себя духовными пастырями стад своих…

– То есть?

– Они ничего не могут поделать в случае вроде твоего, когда начинают испытывать их терпение. С таким же успехом ты б мог обратиться к полисмену.

– Может быть, он считал, что мой рассудок в таком беспорядке, что даже рутинная служба ему на пользу.

– Не думаю, чтобы он так считал. Притом в этом случае они все выходят лжецы, потому что все как один восхищались твоей ясностью рассуждения. Еще не значит, что разум человека в беспорядке, если он отвергает учение о Святой Троице.

– Кстати, ты заметил, – сказал Стивен, – какое глубокое понимание и симпатия между мной и родителями?

– Да, просто чудо!

– И при этом множество людей будут их считать моими лучшими друзьями, узнав, что они дают мне такие наставления. Кажется абсурдным обличать их или назвать врагами. Они хотят, чтобы я себе обеспечил то, что они полагают счастьем. Они бы хотели, чтобы я принимал все, что ведет к деньгам, чего бы это ни стоило мне самому.

– И ты примешь?

– Если б на твоем месте был Крэнли, я знаю, как бы он поставил этот вопрос.

– Как?

– «Ты примешь, конечно?»

– Я высказывал уже тебе свое мнение по поводу этого молодого джентльмена, – сказал Морис язвительно.

– Линч тоже сказал бы: «Ты будешь последний идиот, если не примешь».

– И как ты сделаешь?

– Откажусь, конечно.

– Так я и думал.

– Как я могу к этому отнестись? – вопросил Стивен с чувством.

– Не слишком положительно, я думаю.

На следующий день Стивен получил письмо:

Уважаемый мистер Дедал,

Я переговорил с нашим ректором о том, что мы обсуждали с Вами несколько дней назад. Он искренне заинтересован Вашим делом и хотел бы встретиться с Вами в колледже в любой день этой недели между 2 и 3 часами. Как он полагает, вполне возможно найти для Вас какую-либо работу предложенного мной рода – несколько часов в день, – чтобы Вы имели возможность продолжить Ваши занятия. В этом главное.

С уважением,

Д. Батт, О. И. [64]64
  Член Общества Иисусова (ордена иезуитов).


[Закрыть]

Стивен не пошел к ректору и послал отцу Батту ответное письмо:

Уважаемый отец Батт,

позвольте поблагодарить Вас за Вашу любезность. Боюсь, однако, что я не могу принять Ваше предложение. Вы, безусловно, поймете, что, отклоняя его, я действую так, как мне представляется наилучшим, и глубоко ценю проявленное Вами ко мне участие.

С уважением,

Стивен Дедал

Большую часть этого лета Стивен провел на скалах Норс-Булл. Морис проводил время там же, лежа лениво на камнях или плещась в воде. Стивен был теперь в прекрасных отношениях с братом, который, казалось, уже забыл про их отдаление. Иногда, одевшись наполовину, он переходил на мелкую сторону дамбы и слонялся там, глядя на детей с их няньками. Нередко он останавливался и недвижно смотрел на них, пока пепел сигареты не начинал падать на одежду, – но, хотя видел он все, что предназначалось для взора, он так и не повстречал другой Люси: и обычно он возвращался на сторону Лиффи, слегка позабавленный собственной удрученностью; при этом он думал, что если бы обратился к Люси, вместо Эммы, со своим предложением, то нашел бы, возможно, лучший прием. Но зато он встречал частенько промокших Братьев-христиан или полицейских агентов в штатском, и эти видения заверяли его, что, будь то Люси или Эмма, ответ существовал всего лишь один. От Доллимаунта братья вместе возвращались домой пешком. Наряд обоих начинал смахивать на лохмотья, но они не питали зависти к одетым с иголочки клеркам, [что] которые поспешали мимо. Подходя к дому мистера Уилкинсона, оба останавливались прислушаться, не происходит ли свары, но даже если все казалось спокойным, Морис первым делом спрашивал у открывшей дверь матери: «А он тут?» Если следовал отрицательный ответ, они оба направлялись вниз, в кухню, но если ответ был «Да», Стивен спускался один, а Морис, перегнувшись через перила, пытался по голосу определить, в трезвом или пьяном виде отец. Если отец был пьян, Морис удалялся к себе в комнату, однако Стивен, оставаясь невозмутимым, беспечно вступал в беседу. Разговор всегда начинался одинаково:

– Так-так, – (тоном крайнего сарказма), – а нельзя ли узнать, где это ты был весь день?

– На Булле.

– А! – (тон смягчался). – Окунулся?

– Да.

– Ладно, тут есть какой-то смысл. Я не против. До тех пор пока ты не с этой canaille, – (подозрительным тоном). – Так я могу быть уверен, что ты не шлялся с Бриджами или с подобной избранной публикой?

– Абсолютно уверен.

– Тогда порядок. Это все, что мне надо. Держись подальше от них… А Морис был с тобой?

– Да.

– Так где ж он?

– Думаю, наверху.

– А почему он не спустился?

– Не знаю.

– Гм… – (тон вновь пережевываемого сарказма). – Клянусь Богом, ты и твой братец, это такая парочка любящих сыновей!

Линч объявил Стивена первейшим из всех ослов в христианском мире, узнав, что тот отверг предложения иезуитов:

– Представь только, какие ночи ты б мог иметь!

– Ты удручающе низменная личность, – отвечал Стивен. – После всего, что я вдалбливал в эти твои торгашеские мозги, ты непременно вылезешь преподнести мне какую-нибудь пакость.

– Но почему ж ты отказался? – недоумевал Линч.

Лето шло уж совсем к концу, и вечер становился прохладным. Линч прохаживался взад и вперед в портике Библиотеки, держа руки в карманах и сильно выпятив грудь. Стивен шел рядом:

– Я молод, не так ли?

– Да – это – так.

– Отлично. Моя единственная предрасположенность – к сочинению прозы и стихов. Не так ли?

– Допустим, так.

– Чудесно. Я не предназначен быть клерком в пивоварне.

– Я думаю, это было бы опасно, пускать тебя в пивоварню… особенно иногда.

– Я не предназначен к этому – и довольно. Я поступил в эту лавочку под названием «университет», чтобы повстречать людей близкого мне возраста и душевного склада… Ты знаешь, что я там повстречал.

Линч в согласном отчаянии закивал головой.

– Я обнаружил толпу запуганных мальчуганов, сбитых вместе круговою порукой робости. Единственное, чего ищет их взор, – это будущая должность: чтобы обеспечить себе эту будущую должность, они готовы примкнуть к любым взглядам или от них отречься, готовы трудиться в поте лица, чтобы войти в милость к иезуитам. Они обожают Иисуса, Марию и Иосифа; верят в «непогрешимость» папы и во все его похабные вонючие преисподние; они чают тысячелетнего царства прославленных верных и поджаренных безбожников… Боже Сладчайший и Всемогущий! Взгляни на это светлое прекрасное небо! Ты чувствуешь прохладный ветерок на лице? Вслушайся в [моему] наши голоса здесь, в портике, – не потому что [он] это мой и твой голос, а потому что это людские голоса: и неужели вся эта чушь тут же не сойдет с тебя, как с гуся вода?

Линч согласно кивнул; Стивен продолжал:

– Абсурд, чтобы я пустился ползать, и клянчить, и умолять, и выпрашивать у этих шутов, которые сами всего-навсего попрошайки. Почему мы не можем извергнуть эту чуму из наших мыслей, из общества, чтобы люди могли свободно ходить по улицам, не сталкиваясь на каждом углу с каким-нибудь застарелым лицемерием или предрассудком? Я буду, по крайней мере, стараться. Я ничего не возьму от них. Не буду служить под их началом. Не буду им подчиняться, ни внешне, ни внутренне. И Церковь, и любое учреждение, это не какая-то незыблемость словно Гибралтар. Вычтем из нее людей, ее членов, и прочность ее станет куда менее очевидной. Я вычту, по крайней мере, себя – а ты учти, что если мы примем потомство индивида за дюжину, то в результате вычитания одного Церковь может в конце концов потерять двенадцать в энной степени членов.

– А ты не слишком щедр в расчете потомства? – спросил Линч.

– Я не сказал тебе, что я встретил сегодня отца Хили? – отозвался вместо ответа Стивен.

– Нет, а где?

– Иду я по берегу Канала с датской грамматикой (теперь я за это взялся как следует. Скажу поздней почему) – и тут встречаю никого иного, как этого коротышку. Он шествовал прямиком «в золото заката:» все его морщины и складки на физиономии были вызолочены. Глянул на мою книгу и сказал, очень интересно: как ему кажется, это чрезвычайно интересно, знать разные языки и их сравнивать. Потом вгляделся в даль, в закатное солнце, и тут внезапно – представь только! – рот у него раскрывается и производит медленный, беззвучный зевок… Понимаешь, это почти вызывает шок, когда с человеком при тебе неожиданно происходит что-то такое…

– Скоро у него будет кое-какое дело, – сказал Линч, указывая на небольшую компанию, остановившуюся в дверях, весело беседуя и смеясь. – Он станет не такой сонный.

Стивен тоже поглядел на компанию. Эмма, Мойнихан, Макканн и две дочки мистера Дэниэла были явно в повышенном настроении.

– Да, я думаю, вскоре она займется этим уже на законных основаниях, – сказал [Линч] Стивен.

– Я-то о другой парочке, не о ней, – уточнил Линч.

– А, Макканн… Она, знаешь ли, для меня уже ничего не значит.

– Позволь тебе не поверить.

Дублинцы

Сестры

На этот раз надежды для него не было: уже третий удар. Каждый вечер я проходил мимо дома (было время каникул), изучал освещенный квадрат окна – и находил из вечера в вечер, что он светится как всегда, тихим и ровным светом. Если бы он умер, думал я, то штора была бы темней и я бы заметил отсветы свечек, ведь в изголовье покойника полагается ставить две свечки. Он говорил мне не раз: «Я уж теперь не от сего мира»[65]65
  Парафраз Ин. 8: 23.


[Закрыть]
, но я считал, это пустые слова. Теперь я знал, что это была правда. Каждый вечер, оглядывая окно, я тихо повторял про себя слово паралич. Для меня оно звучало всегда странно, как слово гномон в геометрии Евклида и слово симония в катехизисе. Но сейчас оно стало звучать для меня как имя какого-то зловредного и греховного существа. Оно вызывало у меня страх, но вопреки страху меня тянуло приблизиться к нему и увидеть его смертоносную работу.

Старый Коттер сидел у камина и курил, когда я спустился к ужину. Пока тетя мне накладывала болтушку, он сказал, как бы возвращаясь к какому-то своему прежнему замечанию:

– Да нет, я б не сказал, что он так уж… но было что-то такое странное… что-то тревожное в нем. Я вот что про это думаю…

Он принялся продувать свою трубку, несомненно решая, что же он думает. Занудный старый осел! В первое время знакомства он казался поинтересней, рассказывал про всякие вредные виды спиртов, про их коварные действия, но скоро и он, и его бесконечные винокуренные темы мне надоели.

– У меня тут своя теория, – сказал он. – Я думаю, тут один из таких… особых случаев… Но трудно точно сказать…

Он снова принялся продувать трубку, так и не сообщив теории. Дядя увидел, как я весь напрягся, и сказал мне:

– Что же, печальная весть для тебя, твой старый друг нас покинул.

– Кто? – сказал я.

– Отец Флинн.

– Он умер?

– Мистер Коттер только что нам сказал. Он шел мимо их дома.

Я знал, что за мной наблюдают, и поэтому продолжал есть, как будто бы новость меня не заинтересовала. Дядя пояснил Коттеру:

– Паренек наш очень дружил с ним. Старик его, понимаете, многому научил и очень был, говорят, привязан к нему.

– Помилуй, Господи, его душу, – произнесла тетя набожно.

Старый Коттер посмотрел на меня долгим взглядом. Я чувствовал, как его черные глазки-бусинки меня буравили, но не поддался ему и не поднял своих глаз от тарелки. Он снова занялся трубкой и после паузы грубо сплюнул в камин. Потом сказал:

– Мне это не было бы по нраву, если бы мои дети водили дружбу с таким, как он.

– Вы это про что, мистер Коттер? – спросила тетя.

– Я это про то, – сказал старый Коттер, – что для детей это вредно. Я так считаю: пускай малец себе бегает да водится с другими мальцами, вместо того чтобы… Что, я не прав, Джек?

– И я так думаю, – согласился дядя. – Пусть выучится сам за собой смотреть. Что я всегда и говорю этому розенкрейцеру: займись спортом. Почему я, спрашивается, когда был сопляк, так я каждое божье утро, зимой и летом, делал холодные обливания. Вот что и сейчас меня держит. Образование – это все хорошо и замечательно… Надо бы мистеру Коттеру предложить кусочек той бараньей ноги, – добавил он, обращаясь к тете.

– Нет-нет, ради меня не беспокойтесь, – запротестовал Коттер.

Тетя принесла блюдо из кладовки и поставила на стол.

– И почему ж вы считаете, мистер Коттер, оно нехорошо для детей? – спросила она.

– Это вредно для детей, – сказал старый Коттер, – потому что у них такой впечатлительный разум. Когда дети видят такие вещи, это на них действует…

Я набил рот болтушкой, боясь, что не выдержу и мой гнев вырвется наружу. Занудный старый красноносый идиот!

Было совсем поздно, когда я заснул. Хотя меня и сердило, что старый Коттер как бы причислил меня к детям, я ломал голову, стараясь понять смысл его обрывочных фраз. В темноте моей комнаты мне представилось, что я вижу снова тяжелое серое лицо паралитика. Я натянул на голову одеяло и попытался думать про Рождество. Но серое лицо не оставляло меня. Оно шептало – и я понял, что оно хочет исповедоваться в чем-то. Я почувствовал, как моя душа улетает в какие-то манящие и порочные края; и там я снова обнаружил, что оно ждет меня. Тихим шепотом оно начало свою исповедь, и я удивлялся, почему оно улыбается все время и почему на его губах все время слюна. Но потом я вспомнил, что оно умерло от паралича, и почувствовал, как я сам тоже слабо улыбаюсь, как бы отпуская согрешившему в симонии его грех.

Наутро после завтрака я пошел взглянуть на маленький домик на Грейт-Бритейн-стрит. Это была невзрачная лавочка, несущая неопределенную вывеску «Галантерея». Галантерею составляли в основном детские ботики и зонтики; и в обычные дни в витрине висело объявление «Перекрываем зонтики». Сейчас объявления не было видно, потому что окно витрины было закрыто ставнями. К дверному молотку привязан был креповый букет с траурной лентой. Две бедно одетые женщины и мальчишка – разносчик телеграмм читали табличку, приколотую на крепе. Я тоже подошел и прочел:

1 июля 1895 г.

Его Преподобие Джеймс Флинн, бывший священник

церкви Святой Екатерины на Мит-стрит,

в возрасте 65 лет.

Да покоится в мире.

Чтение убедило меня, что он умер, и я почувствовал беспокойство, будто натолкнувшись на неожиданное препятствие. Если бы он не умер, я прошел бы в полутемную комнатку за помещениями лавки, в глубине дома, и увидел бы его в большом кресле у камина, всего с головой укутанным в его просторный плащ. Может быть, тетя прислала бы ему со мной пачку табака, и этот подарок вывел бы его из оцепенелой дремы. Я всегда сам пересыпал табак в его черную табакерку, потому что руки у него так тряслись, что он непременно рассыпал бы половину на пол. Даже когда он подносил к носу свою большую трясущуюся руку, крохотные облачка дыма сеялись у него между пальцев на лацканы. Может быть, именно из-за этих постоянных посыпаний табаком его старомодное священническое одеяние приняло такой выцветший и позеленевший вид, потому что его красный платок, который от понюшек за неделю всегда успевал почернеть, был совершенно бесполезен, когда он пытался им смахивать крошки табака.

Мне хотелось войти и взглянуть на него, но у меня не хватало решимости постучать. Я медленно пошел прочь по солнечной стороне, читая по пути все театральные афиши в витринах магазинов. Мне странно было, что ни я, ни день не были в траурном настроении, и я даже рассердился, когда обнаружил у себя какое-то ощущение свободы, как будто эта его смерть от чего-то освободила меня. Меня это удивляло, потому что он в самом деле, как сказал дядя в прошлый вечер, многому меня научил. Сам он учился в Ирландском колледже в Риме, и он научил меня правильному произношению по-латыни. Он мне рассказывал истории про катакомбы и про Наполеона Бонапарта, объяснял смысл разных обрядов во время мессы и разных облачений священников. Иногда он немного развлекался, задавая мне каверзные вопросы, что надо делать в таких-то или таких-то случаях или являются такие-то грехи смертными, или искупимыми, или просто знаками несовершенства. Его вопросы открывали мне, до чего сложны и таинственны даже те установления Церкви, которые на мой взгляд были наипростейшими. Обеты священника по отношению к Евхаристии и к тайне исповеди мне казались настолько ответственны, что я поражался, как вообще у кого-то хватало храбрости их принять; и мне не было странно услышать от него, что для разъяснения всех этих запутанных вопросов Отцы Церкви написали книги толщиной с полный адрес-календарь и такой мелкой печати, как судебные объявления в газете. Нередко я, сколько ни думал, не мог сам найти ответ, кроме какого-нибудь глупого или совсем неуверенного, и он в таких случаях улыбался и кивал головой несколько раз. Иногда он проверял меня по текстам мессы, которые заставил выучить наизусть; и когда я барабанил их, он задумчиво улыбался и кивал головой, время от времени закладывая большие понюшки табаку в каждую из ноздрей по очереди. Когда он улыбался, у него открывались крупные бесцветные зубы, а язык ложился на нижнюю губу, и эта манера в начале знакомства меня стесняла, пока я не узнал его хорошо.

Пока я так шел по солнцу, я вспоминал слова старого Коттера и еще пытался вспомнить, что случилось потом во сне. Вспомнилось, что я видел длинные бархатные занавеси и лампу старинной формы, которая висела и качалась. Я чувствовал, что я где-то в дальних краях, в какой-то стране, может быть в Персии, с незнакомыми странными обычаями… Но конец сна я вспомнить никак не мог.

Вечером тетя отправилась с визитом в дом траура и взяла меня с собой. Солнце уже зашло, но в стеклах окон, что выходили на запад, отражалась багряным золотом огромная гряда облаков. Нэнни встретила нас в прихожей; и, поскольку кричать, чтобы она расслышала, сейчас было неуместно, тетя просто пожала ей руку. Старушка вопросительно показала наверх и после утвердительного тетиного кивка стала взбираться впереди нас по узкой лестнице, и ее склоненная голова при этом была разве что малость выше перил. На первой площадке она остановилась и знаком пригласила нас войти в открытую дверь комнаты, где был покойник. Тетя вошла, и старушка, видя, что я заколебался, вновь сделала мне знак рукой.

Я вошел на цыпочках. Через нижнюю бахрому занавесок всю комнату заливал багряно-золотой свет, в котором свечки казались тонкими языками бледного пламени. Он был положен во гроб. Нэнни подала пример, и мы все трое стали на колени в ногах ложа. Я делал вид, что молюсь, однако не мог собрать мыслей, бормотание старушки отвлекало меня. Я заметил, что ее юбка очень неуклюже заколота на спине, а подошвы суконных домашних туфель совсем стоптаны, обе на один бок. Пришла нелепая мысль, что старый священник улыбается, лежа там в гробу.

Но нет. Когда мы поднялись и подошли к изголовью ложа, я увидел, что он не улыбался. Он лежал обширный, торжественный, одетый как для службы у алтаря, и крупные руки придерживали чашу. Лицо было гневным, серым, массивным, с черными пещерами ноздрей, обрамленное скудной седой щетиной. Стоял тяжелый запах в комнате – от цветов.

Мы перекрестились и вышли. В нижней комнатке мы нашли Элизу восседающей в его кресле. Я пробрался к своему обычному сиденью в углу, а Нэнни извлекла из буфета графин с шерри и несколько винных рюмок. Поставив все на стол, она предложила нам выпить по рюмочке шерри. Затем, по знаку сестры, разлила шерри и подвинула нам рюмки. Она уговаривала меня взять также хрустящего печенья, но я отказался, опасаясь, что буду слишком громко хрустеть им. Мой отказ ее как будто немного огорчил; она тихо отошла к дивану и уселась на него за спиной сестры. Никто ничего не говорил; мы все смотрели в пустой очаг.

Тетя выждала, пока Элиза вздохнет, и тогда сказала:

– Что же, он отошел в лучший мир.

Элиза снова вздохнула и наклонила голову в знак согласия. Тетя погладила ножку своей рюмки, прежде чем отпить немного.

– А это свершилось… мирно? – спросила она.

– О, совсем мирно, мэм, – ответила Элиза. – Нельзя было даже заметить, когда был последний вздох. Бог ему послал прекрасную кончину.

– А все должное…?

– Во вторник приходил отец О’Рурк и совершил соборование и все приуготовления.

– Значит, он знал?

– Он был совершенно отрешенным.

– Он выглядит совершенно отрешенным, – сказала тетя.

– Вот именно это сказала женщина, которая приходила его обмыть. Она сказала, что он выглядит так, словно он заснул, он выглядел таким мирным и отрешенным. Никто не подумал бы, что он будет таким красивым покойником.

– Это верно, – сказала тетя.

Она сделала из своей рюмки еще маленький глоток и сказала:

– Что же, мисс Флинн, для вас, по крайней мере, должно быть большое утешение, что вы делали для него все возможное. Я должна сказать, вы обе были настолько добры к нему.

Элиза расправила платье на коленях.

– О, бедный Джеймс! – сказала она. – Видит Бог, как мы ни бедны, мы делали всё – мы просто не могли допустить, чтобы он в чем-нибудь нуждался, пока он был тут.

Нэнни склонила голову на подушку дивана; казалось, что она засыпает.

– Бедняжка Нэнни, – сказала Элиза, взглянув на нее, – она совсем на пределе. Все эти дела, которые на нас свалились, найти женщину, чтобы его обмыть, потом убрать его, потом положить в гроб, договориться насчет заупокойной службы в часовне. Если бы не отец О’Рурк, я просто не знаю, что бы мы делали. Это он нам принес все цветы и два подсвечника из часовни, и дал объявление в «Фрименс дженерал», и взял на себя все хлопоты насчет кладбища и насчет страховки бедного Джеймса.

– Ведь как это любезно, правда? – сказала тетя.

Элиза закрыла глаза и медленно покачала головой.

– Самое надежное – это старые друзья, – сказала она. – В конечном итоге покойнику только на них можно и рассчитывать.

– Это верно сказано, – согласилась тетя. – И я верю, что теперь, когда он в небесной обители, он не забудет вас и всю вашу доброту к нему.

– О, бедный Джеймс, – повторила Элиза. – Он не доставлял нам много хлопот. Его было слышно в доме немногим больше, чем сейчас. Я просто знаю, что он ушел, а если б не это…

– Когда все закончится, тогда вы и почувствуете, как вам недостает его, – сказала тетя.

– Я знаю это, – сказала Элиза. – Больше уж я не буду ему приносить его чашку бульона, а вы, мэм, уже не пришлете табачку. О, бедный Джеймс!

Она остановилась, словно погрузясь в прошлое, и потом сказала как бы с хитринкой:

– Вы знаете, а я в последнее время заметила, с ним что-то странное творится. Как ни принесу ему этот суп, так вижу каждый раз, он в кресле лежит откинувшись, рот открыт и молитвенник валяется на полу.

Она приложила палец к носу и нахмурилась – а потом продолжала:

– Но как бы там ни было, он без конца говорил, что в это лето он непременно в какой-нибудь погожий денек поедет взглянуть на наш старый дом, где все мы родились в Айриштауне, и прихватит меня и Нэнни с собой. Если бы только вышло нанять этакий экипаж, какие сейчас придумали, отец О’Рурк про них говорил, на ревматических шинах, совсем без шума, как-нибудь подешевей, на день, – он говорил, они тут напротив, у Джонни Раша, – то и отправились бы мы все втроем, вечерком в воскресенье. У него это крепко засело в голове… Бедный Джеймс!

– Да помилует Господь его душу, – сказала тетя.

Элиза достала платок и вытерла им глаза. Спрятав платок обратно, она некоторое время молча смотрела в пустой очаг.

– Он был всегда слишком щепетильный, – сказала она. – Обеты, весь долг священника, это для него было свыше сил. И в жизни-то ему выпал, можно сказать, тяжкий крест.

– Да, – сказала тетя, – он был человек разуверившийся. По нему это было видно.

В комнатке воцарилось молчание, и под его покровом я подошел к столу, попробовал шерри из своей рюмки и вернулся на свое место в углу. Элиза, казалось, впала в глубокую задумчивость. Мы почтительно ждали, чтобы она сама прервала молчание, и после долгой паузы она медленно произнесла:

– Когда он разбил эту чашу… С этого все и началось. Конечно, все сказали, что это ничего, я хочу сказать, потому что чаша была пустая. Но все равно… Сказали, что это прислужник виноват. Но Джеймс, бедный, у него были такие нервы, пошли ему Господь свою милость!

– Так дело вот в этом было? – спросила тетя. – Я-то слышала…

Элиза кивнула.

– Это повлияло на его разум, – сказала она. – Он начал впадать в тоску, ни с кем не разговаривал и бродил один. И вот, однажды ночью пришли, и надо было ему идти на требу, а его нигде не могли найти. Искали везде, сверху донизу, и нигде его не было ни слуху ни духу. И тогда причетник предложил посмотреть в часовне. Взяли ключи, открыли часовню, и этот причетник, отец О’Рурк и еще один священник, зажегши свечки, принялись его там искать… И что вы думаете, он сидит там в своей исповедальне, в полной тьме, глаза широко раскрыты и будто тихо смеется сам с собой!

Она внезапно остановилась, словно прислушиваясь. Я тоже прислушался, но в доме не раздавалось ни звука – и я знал, что старый священник лежит безмолвно в своем гробу, как мы видели его, торжественный и гневный во смерти, и на его груди – праздная чаша.

Элиза закончила:

– Глаза раскрыты и будто смеется сам с собой… Ну, когда они это увидали, у них, конечно, возникла мысль, что с ним что-то произошло неладное…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю