Текст книги "Собрание ранней прозы "
Автор книги: Джеймс Джойс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 53 страниц)
Морис, ухмыляясь, поглядел на отца, потом на брата. Мистер Дедал ввинтил в глаз монокль и строго, пристально посмотрел на обоих сыновей. Стивен продолжал жевать хлеб, не поднимая своего взгляда.
– Да, кстати, – после паузы проговорил мистер Дедал, – ректор или точнее провинциал рассказал мне, что там у тебя вышло с отцом Доланом. Ты, он сказал, плут бесстыжий.
– Ну что ты, Саймон, он не сказал так!
– Нет, конечно! – отозвался мистер Дедал. – Но он мне дал полнейший отчет. Сидим мы с ним, понимаете, болтаем, слово за слово… Да, он мне и еще одно сказал, кому, ты думаешь, отдадут это место в администрации? Хотя про это я лучше потом тебе… Так, стало быть, болтаем накоротке, и тут он спрашивает меня, как наш приятель, носит еще очки? и выкладывает мне всю историю.
– А он не рассердился, Саймон?
– Рассердился! Да нет, конечно! Мужественный малыш! вот он что сказал.
Мистер Дедал изобразил умильно гнусавящий голос отца провинциала.
– Мы с отцом Доланом – когда я всем это рассказал за ужином – мы с отцом Доланом вдоволь посмеялись. Берегитесь, отец Долан, я говорю, а то малыш Дедал вам живо пропишет девять и девять. Ну мы с ним и хохотали над этим! Ха-ха-ха!
Повернувшись к жене, уже обычным своим голосом мистер Дедал заметил:
– Можешь видеть, в каком духе они воспитывают парней. Врожденные дипломаты!
Он повторил, снова изображая голос провинциала:
– Я всем это рассказал за ужином, и отец Долан, я, все мы вместе над этим от души посмеялись. Ха-ха-ха!
* * *
Подходил час вечернего спектакля на Троичной неделе, и Стивен поглядывал из окна гардеробной на маленькую лужайку, над которой протягивались гирлянды фонариков. Он смотрел, как пришедшие зрители спускаются из главного корпуса по ступенькам и переходят в театр. Распорядители во фраках, из бельведерских выпускников, стояли кучками наготове у входа в театр, встречая церемонно гостей. Один фонарик вдруг ярко вспыхнул, и при его свете Стивен узнал улыбающееся лицо священника.
Святые Дары были убраны из дарохранительницы, а передние скамьи отодвинуты назад, так чтобы алтарное возвышение и пространство перед ним остались свободны. У стен выстроились ряды булав и гантелей, в один угол свалили штанги, а посреди массы холмиков из фуфаек, маек, гимнастических туфель, торчащих небрежно из бумажных пакетов, стоял коренастый, кожей обшитый конь, дожидавшийся, когда его вынесут на сцену. Большой бронзовый щит с украшениями из серебра, прислоненный к алтарю, тоже ждал своего часа, когда в конце гимнастических состязаний его вынесут на сцену и вокруг него расположится выигравшая команда.
Стивен, хоть он и был выбран старостой на занятиях по гимнастике за свою славу лучшего писателя сочинений, не участвовал в первом отделении программы, зато в спектакле, что служил вторым отделением, он играл главную роль – карикатурную роль учителя. Эту роль ему дали за его фигуру и за серьезный вид; он учился в Бельведере уже почти два года и заканчивал предпоследний класс.
Стайка младших учеников в белой спортивной форме, топоча, сбежала со сцены, через ризницу направляясь в часовню. И в часовне и в ризнице оживленно толпились наставники и ученики. Полный и лысый унтер пробовал ногой трамплин у коня. Худощавый юноша в длинном пальто, подготовивший особый номер с головоломным жонглированием, с интересом следил; из его глубоких карманов торчали посеребренные булавы. Еще одна команда готовилась к выходу, слышался звонкий щелк деревянных палиц, и через минуту волнующийся наставник погнал мальчиков через ризницу, как стадо гусей; нервно взмахивая крыльями своей сутаны, он окриками подгонял отстающих. В глубине часовни маленькая компания неаполитанских крестьян репетировала танец, одни кольцом сводили руки над головой, другие покачивали корзиночками бумажных фиалок и приседали, раскланиваясь. В темном углу с евангельской стороны алтаря на коленях стояла тучная пожилая дама, утопающая в целом ворохе пышных черных юбок. Когда она поднялась с колен, за ней обнаружилась фигурка в розовом платье, в парике с золотыми локонами и соломенной шляпке старинного фасона; брови у фигурки были подведены черным, а щечки искусно подрумянены и напудрены. Явление девочки вызвало волну шепота по всей часовне. Один из наставников, улыбаясь, кивая головой, направился в темный угол и, отвесив тучной даме поклон, шутливо спросил:
– И что же это тут у вас, миссис Таллон, юная прекрасная леди или кукла?
Затем, нагнувшись и разглядывая раскрашенное улыбающееся личико под шляпкой, он воскликнул:
– Не может быть! Клянусь вам, это же, оказывается, малыш Берти Таллон!
Со своей позиции у окна Стивен слышал, как старая дама и священник вместе рассмеялись, и слышал за своей спиной восхищенный шепот учеников, пробиравшихся взглянуть поближе на мальчика, которому предстояло исполнить сольный танец со шляпкой. Жест нетерпения вырвался у него; он отпустил край оконной шторы, сошел на пол со скамьи, на которой стоял, и покинул быстро часовню.
Пройдя через здание колледжа, он остановился снаружи под навесом. Сбоку простирался сад, а из театра, стоявшего напротив, доходил приглушенный шум публики и резкие всплески меди военного оркестра. Сквозь стеклянную крышу свет поднимался ввысь, и театр казался праздничным ковчегом, ставшим на якорь среди домов – барж, причаленным за хрупкие цепи фонариков. Боковая дверь в нем вдруг распахнулась, и поперек лужайки упал сноп света. И так же вдруг в ковчеге грянул взрыв музыки, первые такты вальса. Когда дверь закрылась опять, ритм танца продолжал, хотя и слабее, достигать слушателя. Эмоция этих начальных тактов, их истома, их плавное движение усилили то неизъяснимое чувство, которое весь день волновало его, а минуту назад вызвало нетерпеливый жест. Волнение изливалось из него словно волна звука – и на гребне льющейся музыки плыл ковчег, увлекая за собой цепи фонариков. Но вдруг будто залп крохотной артиллерии оборвал движение. То были аплодисменты: приветствовали появление на сцене спортивной команды.
С другого конца навеса, ближе к улице, во тьме возникла точка розоватого света и, продвигаясь к ней, он почуял слабый душистый запах. Двое мальчиков стояли и курили в укрытии тамбура, и по голосу он еще издали узнал Цапленда.
– Благородный Дедал грядет! – воскликнул высокий гортанный голос. – Приветствуем достойного друга!
Приветствие заключил негромкий смешок, лишенный веселья, и после этой церемонии Цапленд принялся ковырять землю тросточкой.
– Да, вот и я, – произнес Стивен, останавливаясь и переводя взгляд с Цапленда на его товарища.
Тот был ему незнаком, но тлеющие кончики сигарет дали в потемках разглядеть бледное фатоватое лицо, по которому бродила ленивая улыбка, и рослую фигуру в котелке и пальто. Цапленд не дал себе труда их представить, сказав вместо этого:
– А я как раз говорю своему другу Уоллису, какая всех ждет потеха, если ты вдруг решишь в этой роли учителя поизображать нашего ректора. Это бы вышла классная шутка.
Тут Цапленд явно неудачно попробовал изобразить для Уоллиса занудный бас ректора и, сам засмеявшись над провалом попытки, попросил Стивена:
– Давай, Дедал, ты же классно его изображаешь. Итот-кто тва-рит не-па-слуша-ние це-е-еркви ды-ы будет он тебе а-акии зычник и мытырь![87]87
Ср. Мф. 18: 17.
[Закрыть]
Копирование прервалось возгласом легкого раздражения Уоллиса, чья сигарета оказалась зажата в мундштуке.
– Провались он, этот треклятый мундштук, – ворчал юноша, вынув его изо рта и обозревая со снисходительным гневом. – Вечно в нем вот так заедает. А вы с мундштуком курите?
– Я не курю, – отвечал Стивен.
– Он не курит, – повторил Цапленд. – Дедал – примерный молодой человек. Не курит, не ходит по благотворительным базарам, не ухаживает за девушками, не делает ни этого, ни того и вообще ничего.
Стивен с улыбкой покачал головой, глядя в подвижное, легко вспыхивающее лицо соперника, украшенное птичьим клювом. Он часто удивлялся тому, что Винсент Цапленд при птичьей фамилии имел и птичью физиономию. Надо лбом у него, словно взъерошенный хохолок, торчал вихор бесцветных волос, сам лоб был узким, костистым, и между выпуклыми, близко посаженными глазами, светлыми и невыразительными, выдавался тонкий горбатый нос. Соперники водили дружбу еще со школы. Они вместе сидели в классе, занимали соседние места в часовне и после молитвенного правила за обедом болтали между собой. Поскольку в выпускном классе ученики были все как один безлики и тупоголовы, то Стивен и Цапленд стали в школе фактическими лидерами. Не кто иной, как они вдвоем, всегда отправлялись к ректору, когда надо было выпросить свободный день или избавить товарища от наказания.
– Да, кстати, – сказал вдруг Цапленд, – я видел, как твой предок прошел.
Улыбка на лице Стивена потухла. Любой намек на его отца, будь то со стороны товарища или учителя, лишал его спокойствия вмиг. С опаской он молча ждал, что Цапленд добавит дальше. Но тот неожиданно, толкнув его локтем в бок, заметил:
– А ты у нас хитрец, Дедал!
– Это почему же? – спросил Стивен.
– На вид поглядеть, он весь у нас не от мира сего, – сказал Цапленд. – Только сдается мне, ты хитрец.
– Позвольте узнать, что вы имеете в виду? – спросил Стивен с высшей вежливостью.
– Охотно позволим, – отвечал Цапленд. – Мы видели ведь ее, правда, Уоллис? Чертовски мила, ничего не скажешь. А уж как допрашивала! А какая роль у Стивена, мистер Дедал? А Стивен не будет петь, мистер Дедал? А предок твой чуть ли не просверлил ее взглядом через свой монокль, так что, я думаю, он тебя тоже раскусил. Только, клянусь Юпитером, мне бы на это было плевать. Классная же девочка, скажи, Уоллис?
– Совсем недурна, – ответил спокойно Уоллис и сунул снова мундштук в угол рта.
Мгновенный приступ гнева охватил сознание Стивена при этих бесцеремонных намеках в присутствии постороннего. Внимание и интерес девушки для него совсем не были забавны. Весь день он мог думать только об одном, об их прощании в Хэролдс-Кросс на ступеньках конки, о поглотившем его потоке чувств и о стихах, написанных обо всем этом. Весь день он рисовал себе новую встречу с ней, зная, что она собирается прийти на спектакль. Знакомая грусть снова наполняла и томила его, та же, что на том празднике, но на сей раз она не нашла себе выхода в стихах. Два года отрочества отделили тогда от ныне. То повзросление, которое они принесли ему, отрезало такой выход – и весь этот день темный вал нежности и горечи то приливал и вздымался в нем, то отливал, убегая темными струями, завихряясь, пока наконец он не пришел в изнеможение. Здесь у него и вырвался жест нетерпения, которому дали повод шутки наставника с загримированным малышом.
– Так что покайся, дорогой, – продолжал Цапленд, – раз вывели тебя на чистую воду. Теперь уж не выйдет святого изображать, ручаюсь тебе!
Как прежде, с губ его слетел негромкий смешок, лишенный веселья, и, наклонясь, он легонько стукнул Стивена тросточкой по икре, как бы разыгрывая наказание.
Гневный порыв Стивена уже схлынул. Он не был ни польщен, ни смущен и хотел попросту конца этой шутке. Его почти не задевало уже то, что сначала казалось дурацкой бесцеремонностью: он знал, что все речи их не грозят никакой опасностью приключениям его духа – и лицо его точно повторило фальшивую улыбку соперника.
– Покайся! – повторил Цапленд и снова стукнул его тросточкой по икре.
Удар, хотя и шутливый, был посильней первого. Стивен ощутил кожей небольшой ожог, почти безболезненное жжение; и, покорно склонившись, как бы разделяя фиглярство приятеля, принялся читать «Confiteor»[88]88
«Каюсь» (лат.) – католическая покаянная молитва.
[Закрыть]. Все кончилось мирно, поскольку Цапленд и Уоллис оба благодушно расхохотались над таким кощунством.
Слова молитвы Стивен произносил машинально, и меж тем как они падали с его уст, в памяти его, как по волшебству, вдруг возникла другая сцена – в тот миг, когда он заметил в уголках улыбающегося рта Цапленда жестокие складочки, почувствовал знакомый удар трости по икре и услыхал знакомую формулу увещания:
– Покайся.
Это произошло в конце самого первого триместра его пребывания в колледже, он тогда был в шестом. Его чувствительную натуру еще больно язвили хлещущие удары мерзостной и неосмысленной жизни. Душа пребывала еще в смятении, унылый феномен Дублина ее угнетал. После двух лет, прожитых в мире мечтаний, он очутился в совсем новой обстановке, где каждое событие, каждое лицо живо задевали его, обескураживая или маня, и всегда, будь то маня или обескураживая, они наполняли его тревогой и горечью. Все время, свободное от школьных дел, он проводил в обществе авторов, подрывающих основы; их речи, резкие и язвительные, бросали свои семена в его мозгу, и семена эти прорастали в его незрелых писаниях.
Сочинение составляло для него главный труд всей недели, и каждый вторник он всю дорогу из дома в колледж занимался гаданием: намечая фигуру прохожего впереди, загадывал, обгонит ли он его прежде определенной точки, или ставил себе условие не наступать на границы плит тротуара – а гадал он о том, получит ли он на этой неделе первое место по сочинениям.
Однако в один из вторников серия его побед резко была оборвана. Мистер Тэйт, учитель английского, показал пальцем на него и сказал, будто отрубил:
– У этого ученика в сочинении ересь.
Класс затих сразу. Мистер Тэйт не нарушал тишины и только рукой копался между колен, а его туго накрахмаленные манжеты и воротничок слегка поскрипывали. Стивен не поднимал глаз. Стояло зябкое весеннее утро, глаза у него были слабые и болели. Он сознавал, что он провалился и уличен, что разум его убог, а дом нищий, и шею ему колол острый край поношенного и перевернутого воротничка.
Короткий звучный смешок мистера Тэйта снял в классе напряжение.
– Возможно, вы сами этого не знали, – сказал он.
– А где ересь? – спросил Стивен.
Мистер Тэйт оторвал руку от раскопок и развернул его сочинение.
– Вот. Речь идет о Создателе и душе. Так… мм… мм… Ага! «Без возможности когда-либо приблизиться». Это ересь.
Стивен пробормотал:
– Я хотел сказать, «без возможности когда-либо достигнуть».
Этим он проявлял покорность, и мистер Тэйт, умиротворенный, закрыл сочинение и передал ему со словами:
– А… Вот как! «…когда-либо достигнуть»… Это другое дело.
Но класс было не так легко умиротворить. Хотя после занятия никто с ним не говорил о происшедшем, он чувствовал вокруг смутное, но всеобщее злорадство.
Через несколько дней после этого публичного выговора, идя вечером по Драмкондра-роуд с письмом в руке, он услышал за собой окрик:
– Стой!
Обернувшись, он увидал, как в сумерках к нему приближаются трое из его одноклассников. Окрик исходил от Цапленда, который шагал между двумя спутниками, размахивая в такт шагам тонкой тростью. Боланд, его приятель, шагал рядом с ним, широко ухмыляясь, а Нэш, немного отставший и запыхавшийся от скорости, отдувался и мотал большой рыжей головой.
Мальчики свернули вместе на Клонлифф-роуд и начали говорить о книгах и о писателях, рассказывая, что они читают и сколько книг в шкафах их родителей. Стивен слушал их не без удивления: Боланд был в классе признанным тупицей, так же как Нэш – лентяем. И в самом деле, когда разговор пошел о любимых писателях, Нэш назвал капитана Мэрриэта, объявив, что он – самый великий писатель.
– Шутишь! – сказал Цапленд. – Спросим Дедала. Кто самый великий писатель, Дедал?
Стивен уловил тон насмешки в его вопросе и в свою очередь спросил:
– Из прозаиков, ты хочешь сказать?
– Да.
– Я думаю, Ньюмен.
– Это который кардинал? – спросил Боланд.
– Да, – отвечал Стивен.
С широкой ухмылкой, разлившейся по его веснушчатой физиономии, Нэш обернулся к Стивену и спросил:
– Ты что, любишь кардинала Ньюмена, Дедал?
– Ну, многие говорят, что у Ньюмена лучший прозаический стиль, – пояснил Цапленд своим спутникам. – Но он, разумеется, не поэт.
– Цапленд, а самый лучший поэт кто? – спросил Боланд.
– Лорд Теннисон, конечно, – ответил Цапленд.
– Да-да, Теннисон, – сказал Нэш. – У нас дома все его стихи в одном томе.
Здесь Стивен, не выдержав данного себе обета молчания, взорвался:
– И Теннисон – поэт? Да он же простой рифмач!
– Уж это ты брось! – сказал Цапленд. – Все знают, что Теннисон – величайший поэт.
– А кто ж по-твоему самый великий поэт? – спросил Боланд, толкнув соседа локтем.
– Конечно, Байрон, – заявил Стивен.
Сначала Цапленд, а затем и вся тройка презрительно расхохотались.
– Что вы смеетесь? – спросил их Стивен.
– Над тобой смеемся, – отвечал Цапленд. – Байрон – самый великий поэт! Да он для одних необразованных!
– Славный небось поэт! – сказал Боланд.
– А ты помалкивай лучше, – с задором повернулся к нему Стивен. – Ты о поэзии только знаешь, что сам накорябал на стене в сортире, тебя на порку за это послать хотели.
Про Боланда действительно говорили, что он написал на стене в сортире стишок про своего одноклассника, который уезжал из колледжа на каникулы верхом на пони:
Наш Тайсон при въезде в Иерусалим
Свалился с осла и зашиб носолим.
При этом выпаде оба приспешника замолкли, но Цапленд не прекратил атаки:
– Как бы там ни было, а Байрон – еретик и безнравственная личность.
– А мне дела нет, каким он был! – с жаром воскликнул Стивен.
– Значит, тебе нет дела, был ли он еретик? – спросил Нэш.
– Да ты-то что знаешь тут? – крикнул Стивен. – Что ты, что Боланд, вы в жизни строчки не прочитали, кроме тех, что списывали!
– Я знаю, что Байрон был плохой человек, – сказал Боланд.
– Держите-ка этого еретика! – скомандовал Цапленд.
В ту же минуту Стивен был схвачен.
– Тэйт уже однажды тебе задал трепку, – продолжал Цапленд, – у тебя в сочинении была ересь.
– Я ему завтра все скажу, – посулил Боланд.
– Да ну? – сказал Стивен. – Ты у нас рот боишься раскрыть!
– Я боюсь?
– Ага. Боишься за свою шкуру.
– Веди прилично себя! – крикнул Цапленд и ударил Стивена по ногам тростью.
Это было сигналом для атаки. Нэш держал его сзади за руки, а Боланд вооружился большой кочерыжкой, валявшейся в канаве. Хотя Стивен отбрыкивался и отбивался, но под ударами трости и узловатой кочерыжки он вскоре оказался прижат к изгороди из колючей проволоки.
– Покайся и скажи, что Байрон гроша не стоит.
– Нет.
– Покайся.
– Нет.
– Покайся.
– Нет. Нет.
В конце концов, после отчаянных усилий он как-то высвободился от них. Хохоча и осыпая его издевками, мучители удалились в сторону Джонсис-роуд, а он, весь багровый и задыхающийся, в порванной одежде, ковылял следом, ничего не видя от слез, сжимая в бешенстве кулаки и всхлипывая.
Сейчас же, пока он повторял «Confiteor» под благодушные смешки слушателей, а в уме его с острой отчетливостью мелькали сцены этого жестокого эпизода, его удивляло, отчего в нем совсем не осталось зла против его мучителей. Он ни на гран не позабыл ни их жестокости, ни их трусости, однако воспоминания об этом не возбуждали в нем гнева. Поэтому же все описания исступленной любви или ненависти, читанные им в книгах, казались ему неистинными. Даже в тот самый вечер, когда он ковылял домой по Джонсис-роуд, он уже чувствовал, словно какая-то сила совлекает с него скоропалительный его гнев, с такою же легкостью, как со спелого плода срывают мягкую кожуру.
Он продолжал стоять под навесом с двумя своими знакомцами, рассеянно слушая их беседу и взрывы оваций в театре. Она сидела там среди публики и, может быть, ждала его появления. Он попытался представить ее себе, но не мог. Ему вспоминалось лишь, что ее голову окутывала шаль наподобие капора, а ее темные глаза притягивали его и отнимали решимость. Он думал о том, продолжал ли он жить в ее мыслях, как она в его. Потом, невидимо для тех двоих, он положил в темноте пальцы одной руки кончиками на ладонь другой, касаясь очень легко и все-таки чуть-чуть прижимая. Но касание ее пальцев было и еще легче, и еще настойчивей – и вдруг хранившаяся память этого касания, как теплая невидимая волна, прошла через все его сознание и тело.
Вдоль навеса к ним бегом приближался какой-то ученик. Подбежав, он зачастил возбужденно, еле переводя дыхание:
– Дедал, слушай, там Дойл уже рвет и мечет насчет тебя. Ступай скорей одеваться к выходу. Только скорей, скорее!
– Да придет он, – свысока процедил Цапленд посланцу, – придет, когда сам захочет.
Ученик повернулся к Цапленду, повторяя:
– Но Дойл просто жутко рвет и мечет!
– А ты не передашь ли Дойлу мой теплый привет и пожелание провалиться к чертям? – отвечал Цапленд.
– Ладно, я должен идти, – сказал Стивен, которому безразличны были подобные вопросы чести.
– А я вот не пошел бы, – заявил Цапленд. – Так за старшими учениками не посылают. Скажите, он рвет и мечет! Должен доволен быть, что ты выступаешь в его жалкой пьеске.
Этот дух агрессивной солидарности, с недавнего времени замечавшийся Стивеном в сопернике, не вызывал в нем желания изменить собственной манере спокойного повиновения. Он с недоверием относился и к искренности и к пылкости этой солидарности, видя в ней худшее проявление близости возмужания. Вопрос чести, поднятый здесь, как все такие вопросы, для него был мелким. Меж тем как ум его гонялся за своими неосязаемыми призраками и, не поймав, в замешательстве оставлял погоню, он постоянно слышал вокруг неумолчные голоса отца и своих наставников, которые призывали его быть прежде всего джентльменом и быть прежде всего добрым католиком. Теперь эти голоса сделались для него пустым звуком. Когда открылся спортивный класс, послышался еще голос, который призывал быть сильным, здоровым, мужественным; а когда началось движение за национальное возрождение, новый голос начал повелевать ему быть верным своей стране, помочь воскресить ее забытый язык, ее традиции. Он предвидел уже, что в житейской стихии мирской голос будет ему внушать, чтобы он своими трудами поправил бедственное положение отца, – как сейчас голоса однокашников призывали быть хорошим товарищем, прикрывать их от выговоров, выпрашивать для них прощение и стараться всячески устроить для всех лишний свободный день. Именно из-за этого гомона бессмысленных голосов он в замешательстве прекращал свою погоню за призраками. Иногда он прислушивался к ним ненадолго, но счастлив он бывал только вдали от них, в недосягаемости для них, один или в обществе призрачных сотоварищей.
В ризнице полный иезуит цветущего вида и пожилой человек в синем поношенном костюме рылись в ящике с гримировальными красками. Мальчики, которых уже загримировали, бродили вокруг или растерянно стояли, неуверенно потрагивая свои лица робкими кончиками пальцев. Посреди ризницы молодой иезуит, прибывший в колледж на время, глубоко засунув руки в карманы, раскачивался на своих подошвах – переносил вес тела с носка на каблук и обратно, в одном ритме. Его небольшая голова с поблескивающими завитками рыжих волос и свежевыбритое лицо очень гармонировали с идеального покроя сутаной и идеально начищенными ботинками.
Глядя на эту качающуюся фигуру и пытаясь прочесть послание, что несла насмешливая улыбка патера, Стивен вспомнил, как, отправляя его в Клонгоуз, отец говорил, что иезуита можно всегда узнать по стилю одежды. Едва он вспомнил это, он осознал некое сходство в складе ума между своим отцом и этим улыбающимся нарядным патером, и одновременно осознал, что происходит некое осквернение сана священника или же самой ризницы, тишину которой грубо нарушали шутовские возгласы и громкие речи, а воздух насыщен был острыми запахами грима и горящего газа.
Пока пожилой человек морщинил ему лоб и подводил черным и синим челюсти, он слушал рассеянно полного молодого иезуита, наставлявшего, чтобы он говорил четко и выделял главные места. Он услышал, как оркестр заиграл «Лилию Килларни», и понял, что через несколько секунд поднимется занавес. Он не испытывал страха сцены, но мысль о роли, которую предстояло играть, вызывала у него чувство унижения. Он припомнил некоторые реплики, и к накрашенным щекам резко прилила кровь. Но тут он представил, как из зала на него смотрят ее глаза, манящие и серьезные, и этот образ вмиг вытеснил все сомнения, придав ему спокойствие и уверенность. Его словно наделили иной природой: юное заразительное веселье, царившее вокруг, проникло в него и преобразило его угрюмую недоверчивость. На один редкостный миг он словно облекся в истинный наряд отрочества – и, стоя за кулисами среди всех занятых в спектакле, он от души разделял общее веселье, когда два дюжих патера рывками тщились поднять напрочь перекосившийся занавес.
Спустя несколько секунд он был на сцене среди слепящих огней и невзрачных декораций, перед бесчисленными лицами из пустоты. Он с удивлением обнаружил, что пьеса, бывшая на репетициях чем-то безжизненным и бессвязным, зажила вдруг собственной жизнью. Она как будто сама играла себя, а он и остальные актеры лишь помогали ей своими репликами. Когда упал занавес после заключительной сцены, он услышал, как пустота взорвалась аплодисментами, и через щель сбоку увидел, что сплошная масса, перед которой он выступал, будто по волшебству изменилась и тысячеликая пустота, распадаясь сразу во всех точках, тут и там образует оживленные группы.
Быстро покинув сцену, он сбросил с себя облаченья комедианта и, пройдя через церковь, вышел в сад. Сейчас, когда представление окончилось, возбужденные нервы требовали и жаждали новых, дальнейших приключений. Он устремился вперед, как будто в погоню за ними. Зал уже опустел, все двери в театре были распахнуты. На проволоках, которые воображались ему якорными цепями ковчега, ночной ветерок раскачивал несколько фонариков, мигавших уныло. Он взбежал торопливо по ступенькам, боясь упустить какую-то ускользающую добычу, и начал прокладывать путь сквозь толпу в вестибюле, миновав двух иезуитов, которые наблюдали за исходом, раскланиваясь и пожимая руки гостям. В возбуждении он проталкивался вперед, нарочно изображая еще большую торопливость и смутно отдавая себе отчет, что его напудренную голову сопровождают вокруг улыбки, удивленные взгляды и многозначительные подталкивания локтем.
Когда он вышел на другое крыльцо, то заметил своих домашних, они поджидали его у первого фонаря. Он тут же увидел, что в их кучке никого больше нет, и сбежал вниз с разочарованием и досадой.
– У меня одно поручение на Джорджис-стрит, – скороговоркой пробормотал он отцу. – Я позже домой приду.
Не дожидаясь вопросов отца, он перебежал улицу и начал спускаться бегом с холма, рискуя сломать шею. Он не мог бы сказать, куда он бежит. Гордость, надежда и желание как терпкие растертые травы из глубины сердца застилали дурманом его умственный взор. Он мчался по склону вниз, одурманиваемый внезапно вскипевшими клубами уязвленной гордости, напрасной надежды и обманутого желания. Ядовитые, густые клубы дурмана поднимались ввысь перед его тоскующим взором и там исчезали – и наконец воздух сделался снова холодным и ясным.
Пелена еще застилала ему глаза, но они уже больше не горели. Какая-то сила, сходная с той, что часто приказывала ему отбросить раздраженье и гнев, замедлила и остановила его бег. Он стоял неподвижно, упираясь взглядом в сумрачное крыльцо морга и темный мощенный булыжником проулок. На стене переулка он прочел его название, Лоттс, и медленно вдохнул тяжелый смердящий запах.
– Конская моча и гнилая солома, – подумал он. – Стоит подышать этим. Сердце скорей уймется. Так. Полностью унялось. Иду обратно.
* * *
Стивен снова сидел с отцом в вагоне поезда на вокзале Кингсбридж. Ночным почтовым они отправлялись в Корк. Когда, разведя пары, поезд отошел от станции, Стивен припомнил, как он дивился всему несколько лет назад, припомнил подробности своего первого дня в Клонгоузе. Но сегодня он уже не дивился. Он просто смотрел на поля, проплывавшие в густеющих сумерках, на столбы, проносящиеся молча мимо окна каждые четыре секунды, на тускло освещенные полустанки с безмолвными фигурами стражей, которые почтовый отбрасывал, проносясь, и которые вспыхивали на миг во тьме, как искры, отброшенные копытами скакуна.
Он без особого участия выслушивал повести отца о Корке, о местах его молодости; всякий раз, когда упоминался какой-нибудь покойный друг или рассказчик вдруг вспоминал о цели своей поездки, повести прерывались тяжким вздохом или глотком из походной фляжки. Стивен слушал, однако не мог пробудить в себе сочувствие. Все образы покойных были незнакомы ему, кроме одного дяди Чарльза, но в последнее время и этот образ стал стираться из памяти. Он знал, однако, что имущество отца будут продавать с аукциона, и коль скоро это делало обездоленным его самого, он чувствовал, как мир грубо превращает его мечты в ложь.
В Мэриборо он заснул. Когда он проснулся, уже проехали Моллоу, и отец спал, растянувшись на соседней скамье. Рассвет освещал холодными лучами всю местность, безлюдные поля и затворенные хижины. Сон деспотически завораживал его ум, когда он вглядывался в безмолвные места или время от времени слышал, как отец глубоко вздыхает и ворочается во сне. Незримое соседство спящих вселяло в него смутный страх, словно от них ему могло быть что-то плохое, и он стал молиться, чтобы поскорей настал день. В начале его молитвы, не обращенной ни к Богу, ни к святым, он чувствовал дрожь, потому что по ногам полз колючий утренний ветерок, пробравшийся через нижнюю щель вагонной двери, а в конце перешел на сплошной поток каких-то нелепых слов, подгоняя их под навязчивый ритм поезда; и безмолвно, с интервалом в четыре секунды, телеграфные столбы заключали скачущие ноты этой музыки в свои тактовые черты. Под действием этой бешеной музыки его страх улегся, и, прислонившись к оконной раме, он снова прикрыл глаза.
Было еще совсем рано, когда они проехали через Корк на бричке, и Стивен потом досыпал в номере гостиницы «Виктория». Из окна струился яркий теплый солнечный свет и доносился уличный шум. Отец стоял перед туалетным столиком, со вниманием изучая в зеркале свои волосы, лицо и усы, вытягивая шею над умывальным кувшином и вывертывая ее наискось и вбок, чтобы получше все разглядеть. Производя эти действия, он тихо напевал с интересным выговором и интонациями:
Юнцам не спится,
Спешат жениться,
А я из сети этой
Задам стречка.
Тут не найти леченья,
Тут надо отсеченье.
Я в путь, мой курс, красотка, —
Аме-ри-ка!
Моя красотка
Мила, пригожа,
Она что виски,
Пока впервой.
Но чувства-то стареют
И нас уже не греют,
Как росы пропадают
Вместе с зарей.
Ощущение теплого солнечного города за окном и нежные трели, которыми голос отца разукрашивал странную печально-беспечальную песенку, разогнали тени ночной тоски Стивена. Он бодро принялся одеваться, а когда песенка кончилась, сказал отцу:
– Это гораздо красивей, чем ваши всякие «Сбирайтесь все».