355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Джойс » Собрание ранней прозы » Текст книги (страница 44)
Собрание ранней прозы
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:54

Текст книги "Собрание ранней прозы "


Автор книги: Джеймс Джойс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 53 страниц)

– Да, – отвечал Стивен.

– И был счастлив тогда? – мягко спросил Крэнли. – Более счастлив, чем, к примеру, сейчас?

– Я бывал часто счастлив и часто несчастен. Я был кем-то другим тогда.

– Как это кем-то другим? Что ты под этим понимаешь?

– Я хочу сказать, что я был не тем, какой я теперь, не тем, каким должен был стать.

– Не тем, какой ты теперь, и не тем, каким ты должен был стать, – повторил Крэнли. – А можно тебе задать один вопрос? Ты любишь свою мать?

Стивен медленно покачал головой.

– Я не знаю, что означают твои слова, – просто сказал он.

– Ты что, никогда не любил никого? – спросил Крэнли.

– Ты хочешь сказать, женщин?

– Я не об этом говорю, – сказал Крэнли более холодным тоном. – Я спрашиваю тебя: чувствовал ли ты когда-нибудь любовь к кому-нибудь или к чему-нибудь?

Стивен шел рядом со своим другом, угрюмо глядя себе под ноги.

– Я пытался любить Бога, – выговорил он наконец. – Кажется, мне это не удалось. Это очень трудно. Я старался сливать мою волю с волей Божьей миг за мигом, каждый миг. И вот это иногда удавалось. Пожалуй, я и сейчас мог бы…

Крэнли без обиняков перебил его:

– Твоя мать прожила счастливую жизнь?

– Откуда я знаю? – сказал Стивен.

– Сколько у нее детей?

– Девять или десять, – отвечал Стивен. – Несколько умерло.

– А твой отец… – Крэнли прервал себя на секунду – потом снова заговорил: – Я не хочу вмешиваться в твои семейные дела. Но твой отец, он был ведь, что называется, состоятельным человеком? Я имею в виду, когда ты еще подрастал?

– Да, – сказал Стивен.

– А кем он был? – спросил Крэнли, помолчав.

Стивен с готовностью начал перечислять занятия своего отца.

– Студент-медик, гребец, тенор, любитель-актер, горлопан-политик, мелкий помещик, мелкий рантье, пьяница, славный малый, отличный рассказчик, чей-то секретарь, кто-то на винном заводе, сборщик налогов, банкрот, а в настоящем певец собственного прошлого.

Крэнли засмеялся и, еще крепче прижав к себе руку Стивена, сказал:

– Винный завод – это здорово, черт возьми!

– Ну что ты еще хочешь знать? – спросил Стивен.

– А сейчас вы нормально обеспечены?

– А что, по мне не видно? – был резкий ответ.

– Итак, – протянул Крэнли задумчиво, – ты был рожден в лоне изобилия.

Он произнес эту фразу раздельно и громко, как часто произносил термины и технические выражения, словно желая дать понять слушателю, что он ими не вполне убежден.

– Твоя мать перенесла, должно быть, порядком страданий, – продолжал Крэнли. – И ты не хотел бы ее избавить от еще больших, даже если… Или хотел бы?

– Если бы я это мог, – сказал Стивен, – то это мне бы не стоило больших усилий.

– Так вот и сделай это, – сказал Крэнли. – Сделай, как ей хочется. Что тебе стоит? Раз ты это отрицаешь, это будет пустая форма, ничего больше. А ей ты этим успокоишь душу.

Он закончил речь и, поскольку Стивен не отвечал, остался в молчании. Затем, как бы выражая вслух ход своих мыслей, снова заговорил:

– В этой вонючей навозной куче, которую называют миром, все что угодно сомнительно, но только не материнская любовь. Мать производит тебя на свет, вынашивает в своем теле. Что мы знаем о ее чувствах? Но какие бы они ни были, они, по крайней мере, должны быть настоящими. Должны быть. Что все наши идеи, амбиции? Так, игра. Идеи! У этого блеющего козла Темпла тоже идеи. И у Макканна идеи. Любой осел на дороге думает, что у него есть идеи.

Стивен, пытаясь вслушаться в невысказанную речь за этими словами, нарочито небрежно сказал:

– Паскаль, насколько я помню, не позволял матери целовать себя, так как боялся прикосновения женщины.

– Значит, Паскаль – свинья, – сказал Крэнли.

– Алоизий Гонзага был, кажется, настроен так же.

– Раз так, он – еще одна свинья, – сказал Крэнли.

– Церковь считает его святым, – возразил Стивен.

– А мне никакой хреновой разницы, кто там его кем считает, – решительно и грубо отрезал Крэнли. – Я его считаю свиньей.

Стивен, обдумывая каждое слово в уме, продолжал:

– Иисус тоже как будто обращался со своей матерью не особенно учтиво на людях, но вот Суарес, иезуитский теолог и испанский дворянин, его оправдывает.

– А тебе не приходила в голову мысль, – спросил Крэнли, – что Иисус не был тем, за кого он себя выдавал?

– Первый, кому эта мысль пришла в голову, – ответил Стивен, – был сам Иисус.

– Я хочу сказать, – продолжал Крэнли более резким тоном, – не приходила ли тебе в голову мысль, что он был сознательный лицемер, гроб повапленный, как он назвал своих современников-иудеев? Говоря совсем напрямик, что он был подлец?

– Такая мысль никогда мне не приходила, – ответил Стивен, – но мне интересно знать, стараешься ли ты обратить меня или совратить себя?

Обернувшись к другу, он увидел на его лице смутную усмешку, которой тот усилием воли старался придать тонкую многозначительность.

Неожиданно Крэнли спросил просто и деловито:

– Скажи по правде, тебя не шокировали мои слова?

– В какой-то мере, – ответил Стивен.

– А почему же ты был шокирован, – продолжал Крэнли тем же тоном, – если ты уверен, что наша религия – обман и Иисус не был сыном Божиим?

– А я в этом совсем не уверен, – сказал Стивен. – Он, скорее, походит на сына Бога, чем на сына Марии.

– Вот потому ты и не хочешь причащаться, – спросил Крэнли, – что в этом деле ты тоже не уверен? Ты чувствуешь, что причастие действительно может быть телом и кровью сына Божия, а не ломтиком хлеба? И ты страшишься, что это может так быть?

– Да, – спокойно ответил Стивен. – Я чувствую это, и я страшусь этого.

– Понятно, – сказал Крэнли.

Стивен, опешив от его тона, как бы закрывающего дискуссию, тотчас поспешил ее вновь открыть.

– Я боюсь многого, – сказал он, – собак, лошадей, оружия, моря, грозы, машин, проселочных дорог ночью.

– Но почему ты боишься кусочка хлеба?

– Мне представляется, – сказал Стивен, – что за всем, чего я боюсь, кроется какая-то зловещая реальность.

– Значит, ты боишься, – спросил Крэнли, – что Бог Римско-католической церкви может тебя покарать смертью и проклятием, если ты кощунственно примешь причастие?

– Бог Римско-католической церкви мог бы это сделать и сейчас, – сказал Стивен. – Но больше, чем этого, я боюсь химического процесса, который начнется в моей душе от фальшивого поклонения символу, за которым высятся двадцать столетий могущества и благоговения.

– А мог бы ты, – спросил Крэнли, – совершить это кощунство в случае какой-нибудь крайней опасности? К примеру, если бы ты жил во времена преследования католиков?

– Я не берусь отвечать за прошлое, – возразил Стивен. – Возможно, что и не мог бы.

– Значит, ты не собираешься стать протестантом?

– Я тебе сказал, что потерял веру, – ответил Стивен. – Но я не потерял уважения к себе. Что это за освобождение, если я откажусь от нелепости, которая последовательна и логична, и приму другую нелепость, только уже нелогичную и непоследовательную?

Они дошли до района Пембрук и теперь, шагая медленно вдоль его обсаженных улиц, ощущали, как деревья и светящиеся окна вилл успокаивают их разгоряченные головы. Достаток и безмятежность царили здесь, и эта атмосфера, казалось, сглаживала их нужду. В кухонном окне за кустами лавров мерцал свет и слышно было, как там служанка точит ножи и распевает. Она пела «Рози О’Грейди», отрывисто разделяя строки.

Крэнли остановился послушать и сказал:

– Mulier cantat[139]139
  Женщина поет (лат.).


[Закрыть]
.

Мягкая красота латинского слова завораживающе коснулась вечерней тьмы, и это невесомое касание было более убеждающим, чем касание музыки или руки женщины. Прекратилось препирательство их умов. Женская фигура, какою она появляется в церкви во время литургии, тихо возникла в темноте: фигура в белом одеянии, маленькая и мальчишески-стройная, с ниспадающими концами пояса. Послышался ее голос из дальнего хора, по-мальчишески высокий и ломкий, выводящий первые слова женщины, что прорывают мрак и вопли первого песнопения страстей:

– Et tu cum Yesu Galilaeo eras[140]140
  И ты был с Иисусом Галилеянином (лат.). Мф. 26: 69.


[Закрыть]
.

И все сердца, дрогнув, устремляются к ее голосу, сверкающему, как юная звезда, сверкающему ярче, когда голос выводит пропарокситон, и слабее – в конце каденции.

Пение кончилось, и они пошли дальше. Энергично подчеркивая ритм, Крэнли повторил окончание припева:

 
Мы свадьбу устроим
И счастье найдем,
С моей милой Рози
В любви заживем.
 

– Вот тебе истинная поэзия, – сказал он. – Истинная любовь.

Он посмотрел на Стивена искоса и с некой странной улыбкой спросил:

– А ты как считаешь, это поэзия? И что эти слова означают, тебе понятно?

– Я бы сначала хотел поглядеть на Рози, – сказал Стивен.

– Ее-то найти нетрудно, – сказал Крэнли.

Его шляпа сползла на лоб. Он сдвинул ее назад – и в тени деревьев Стивен увидел бледное лицо, обрамленное ночью, и темные большие глаза. Да. Его лицо красиво, тело крепко и мужественно. Он говорил о материнской любви. Значит, он чувствует страдания женщин, их слабости душевные и телесные – и он будет защищать их сильной, твердой рукой, склонит перед ними свой разум.

Стало быть, в путь – время уходить. Мягкий негромкий голос звучал в одиноком сердце Стивена, веля и убеждая уйти, внушая, что дружбе пришел конец. Да – он уйдет. Бороться, соперничать с другим – это не для него. Он знает свой удел.

– Я, возможно, уеду, – сказал он.

– Куда? – спросил Крэнли.

– Куда удастся, – ответил Стивен.

– Да, – сказал Крэнли. – Здесь тебе будет, пожалуй, трудновато теперь. Но только ли это тебя заставляет уезжать?

– Я должен уехать, – сказал Стивен.

– Потому что если ты на самом деле не хочешь уезжать, – продолжал Крэнли, – вовсе не обязательно тебе считать, что тебя выгоняют, что ты какой-то еретик или вне закона. Полно есть добрых верующих, кто думает как и ты. Тебя это удивляет? Но церковь – это же не каменное здание, это даже не духовенство с его догматами. Это все множество людей, что в ней были рождены. Я не знаю, что бы ты хотел делать в жизни. То, о чем ты мне говорил в тот вечер, когда мы стояли у вокзала на Харкорт-стрит?

– Именно, – сказал Стивен, невольно улыбнувшись привычке Крэнли запоминать мысли по их связи с местом. – В тот вечер ты битых полчаса препирался с Догерти, какой самый краткий путь в Лэррес из Селлигепа.

– Дубина! – сказал Крэнли с полным презрением. – Что он знает про путь в Лэррес из Селлигепа? Да что он вообще знает? У него вместо головы лоханка, и та дырявая!

Он громко расхохотался.

– Ладно, – сказал Стивен, – а вот остальное ты помнишь?

– То есть о чем ты говорил? – спросил Крэнли. – Да, помню. Открыть такую форму жизни или искусства, в которой твой дух мог бы выразить себя с полной свободой, без оков.

Стивен приподнял шляпу, признательно подтверждая.

– Свобода! – повторил Крэнли. – Да у тебя не хватает свободы даже на кощунство. Вот скажи, ты бы мог ограбить?

– Скорее я буду просить милостыню, – был ответ.

– А если не подадут ничего, ограбил бы?

– Ты хочешь, чтобы я сказал, – молвил Стивен, – что право собственности условно и при известных обстоятельствах воровство не есть преступление. По таким принципам все готовы действовать. Поэтому я отвечать так не стану. Обратись к иезуитскому богослову Хуану Мариане де Талавера, и он тебе заодно объяснит, при каких обстоятельствах вполне законно убить короля и как это лучше сделать – подсыпать ему яду в кубок или, может быть, пропитать отравой одежду, седло. А меня ты лучше спроси, позволил ли бы я другим себя ограбить? А если ограбят, то стал бы я, как принято выражаться, предавать их карающей деснице правосудия?

– Ну и как, стал бы?

– Я думаю, – сказал Стивен, – мне было бы одинаково тяжело что ограбить, что быть ограбленным.

– Понимаю, – сказал Крэнли.

Он извлек свою спичку и принялся вычищать щель между зубами. Потом небрежно спросил:

– Скажи, а ты мог бы, например, лишить девушку невинности?

– Прошу прощения, – вежливо сказал Стивен. – Разве это не мечта большинства молодых людей?

– А твоя точка зрения?

Эта последняя фраза, едкая, как запах гари, будящая печаль, разбередила мозг Стивена, начав окутывать его тяжелыми испарениями.

– Послушай, Крэнли, – сказал он. – Ты расспрашиваешь меня, что бы я стал делать и чего бы не стал. А я скажу тебе, что я хочу делать и чего делать не буду. Я не буду служить тому, во что я больше не верю, пусть это и называется моим домом, моей родиной, моей церковью. И я буду стараться выразить себя в какой-либо форме жизни, форме искусства так свободно и полно, как я только смогу, и защищаться буду лишь тем оружием, которое я позволяю себе использовать: молчанием, изгнанием и хитроумием.

Крэнли схватил Стивена за руку и повернул его по кругу, обратив назад, к Лисон-парку. Он засмеялся лукаво и прижал к себе руку Стивена с теплой привязанностью старшего.

– Хитроумием?! – сказал он. – Это ты-то? Бедняга-поэт!

– А ты меня заставил исповедаться тебе, – сказал Стивен, взволнованный его пожатием, – как я тебе исповедовался уж столько раз.

– Да, дитя мое, – произнес Крэнли тем же веселым тоном.

– Ты заставил меня исповедаться в моих страхах. Но я скажу тебе и о том, чего я не страшусь. Я не страшусь остаться один или быть отвергнутым ради кого-то другого, не страшусь бросить то, что мне надо бросить. И я не боюсь совершить ошибку, даже великую ошибку, ошибку на всю жизнь, а может, и на всю вечность.

Крэнли, вновь посерьезнев, замедлил шаг и сказал:

– Один, абсолютно один. Ты этого не страшишься. А ты понимаешь, что это слово значит? Не только быть отдельным, отделенным от всех, но не иметь даже ни единого друга.

– Я приму этот риск, – сказал Стивен.

– И не иметь такого человека, кто был бы больше чем друг, больше даже чем самый благородный, преданный друг.

Его слова, казалось, задели какую-то сокровенную струну в нем самом. Говорил ли он о себе, о том себе, каким был или хотел быть? Несколько мгновений Стивен молча вглядывался в его лицо. На нем были холод и печаль. Он говорил о себе, о собственном одиночестве, которого он страшился.

– О ком ты говоришь? – спросил Стивен после молчания.

Крэнли не ответил.

* * *

20 марта. Длинный разговор с Крэнли на тему о моем бунте. Он выступал в важной своей манере. Я – учтив и податлив. Нападал на меня по линии любви к матери. Пытался представить себе его мать – не смог. Однажды у него вылетело невзначай, что, когда он родился, отцу было шестьдесят один год. Его могу представить. Здоровяк-фермер. Костюм толстой шерсти, крапчатый. Ступни массивные. Косматая борода с проседью. Наверняка ходит на собачьи бега. Выплачивает церковный сбор отцу Двайеру из Лэрреса, исправно, но без особой щедрости. Не прочь иногда поболтать с девицами вечерком. Но вот мать? Очень молодая или очень старая? Первое едва ли. Тогда бы Крэнли в таком духе не говорил. Значит, старая. Видимо, и заброшенная. Откуда и отчаяние у Крэнли в душе: плод истощенных чресл.

21 марта, утро. Это я думал еще вчера ночью в постели, но был слишком ленив и слишком свободен, чтобы приписать. Свободен, именно. Истощенные чресла – это у Елизаветы и Захарии. Стало быть, он – предтеча. Один пункт: питается преимущественно грудинкой и сушеными фигами. Читай: акридами и диким медом. Потом, когда думаю о нем, перед глазами всегда встает суровая отсеченная голова или мертвая маска, как бы вычерченная на сером занавесе или на плащанице. Усекновение главы – так это зовется в народе божьем. Пришел в недоумение по поводу святого Иоанна у Латинских ворот. Что я вижу? Обезглавленного предтечу, пытающегося взломать замок.

21 марта, вечер. Свободен. И душой, и воображением. Пусть мертвые погребают мертвецов[141]141
  Парафраз Мф. 8: 22.


[Закрыть]
. Ага. И пусть мертвецы женятся на мертвых.

22 марта. Вместе с Линчем шли следом за упитанной больничной сиделкой. Это идея Линча. Мне не нравится. Две тощие голодные борзые семенят за телкой.

23 марта. Не видел ее с того вечера. Болеет? Сидит, верно, у камина, на плечах мамочкина шаль. Однако не унывает. Дать вкусной кашки? Не покушаешь?

24 марта. Сначала вышел спор с матерью. Тема – Пресвятая Дева Мария. Пол мой и возраст были помехой. Чтобы выйти из положения, противопоставил отношения Иисуса с его Папашей и Марии с ее сыном. Сказал, религия – это не роддом. Мать снисходительна. Говорит, у меня извращенный ум и я слишком много читаю. Неправда. Читал мало, понял еще меньше. Потом она сказала, я еще вернусь к вере, потому что у меня беспокойный ум. Это значит, покинуть церковь черным ходом греха и вернуться через слуховое окно раскаяния. Каяться не могу. Высказал это ей и попросил шесть пенсов. Получил три.

Потом пошел в университет. Тут опять диспут, с коротышкой Гецци – голова круглая, глазки плута. На сей раз – по поводу Бруно из Нолы. Начал по-итальянски, закончил на ломаном английском. Он сказал, Бруно был жуткий еретик. Я отвечаю, что его жутко сожгли. Он не без огорчения признает. Потом дал мне рецепт того, что он называет risotto alla bergamasca[142]142
  Ризотто по-бергамасски (ит.) – национальное итальянское блюдо.


[Закрыть]
. Когда он произносит мягкое «о», так выпячивает пухлые свои плотоядные губы, будто целует гласную. Интересно, он…? А он бы мог покаяться? Да, вполне – и пустить две круглые плутовские слезы, по одной из каждого глаза.

Пересекая Стивенс-Грин, то бишь мой лужок[143]143
  Stephen’s Green, букв.: Луг Стивена (англ.).


[Закрыть]
, вспомнил: это же его соотечественники, а не мои изобрели то, что Крэнли в тот вечер назвал нашей религией. Четверо из них, солдаты девяносто седьмого пехотного полка, сидели у подножия креста и бросали кости, разыгрывая пальто распятого.

Пошел в библиотеку, пытался читать три журнала. Бесполезно. Она все еще не показывается. Опасаюсь ли я? Чего? Того, что она больше никогда не покажется.

Блейк писал:

 
Я думаю, умрет ли Уильям Бонд,
Ведь мне известно, что он тяжко болен.
 

Увы, бедный Уильям!

Я был как-то в диораме в Ротонде. В конце там показывали портреты всяких шишек. Среди них – Уильяма Юарта Гладстона, тогда только что умершего. Оркестр заиграл «О Билли, нам тебя недостает!».

Поистине нация баранов!

25 марта, утро. Беспокойная ночь, сны. Хочется сбросить их с себя.

Длинная загибающаяся галерея. С пола поднимаются, как столбы, темные испарения. Множество каменных изваяний каких-то легендарных королей. Их руки устало сложены на коленях, их взоры застланы, потому что пред ними, как темные испарения, без конца поднимаются заблужденья людей.

Странные фигуры появляются из пещеры. Они меньше ростом, чем люди. Кажется, будто они не совсем отделены друг от друга. На их фосфоресцирующих лицах темные потеки. Они пристально глядят на меня, глаза их будто вопрошают о чем-то. Они молчат.

30 марта. Сегодня вечером Крэнли торчал в портике библиотеки. Загадал загадку Диксону и ее брату. Мать уронила ребенка в Нил. Никак не отвяжется от матери. Ребенка схватил крокодил. Мать просит отдать его. Крокодил соглашается: отдаст, но только если она угадает, что он с ним сделает, сожрет или не сожрет.

Такой образ мыслей, сказал бы Лепид, поистине вырастает из вашей грязи под действием вашего солнца.

А мой? Разве не таков же? Так в Нилогрязь его!

1 апреля. Не одобряю последней фразы.

2 апреля. Видел ее – пила чай с пирожными в кондитерской Джонстона, Муни и О’Брайена. Точней, это линксоглазый Линч увидел ее, когда мы там проходили. Он говорит, ее брат пригласил к ним Крэнли. А крокодила он захватил с собой? Никак теперь он – воссиявший свет? Что ж, а открыл-то его я. Заявляю, что я. Он тихо сиял из-за мешка с уиклоускими отрубями.

3 апреля. Встретил Давина в табачной лавке против церкви Финдлейтера. Он был в черном свитере и с клюшкой в руках. Спросил меня, правда ли, что я уезжаю, и почему. Сказал ему, что кратчайший путь в Тару – via Холихед. Тут мой отец подходит. Знакомлю их. Отец вежливо присматривается. Спросил Давина, не позволит ли он слегка его угостить. Давин не мог, спешил на какой-то митинг. Когда мы отошли, отец сказал, у него хороший взгляд – честный, открытый. Спросил меня, почему я не запишусь в гребной клуб. Я пообещал подумать. Потом рассказал, как он некогда поверг Пеннифезера в отчаяние. Хочет, чтобы я шел в юристы. Говорит, мне это подходит в точности. Грязи и крокодилов прибавляется.

5 апреля. Буйная весна. По небу мчатся облака. О, жизнь! Темный бурлящий поток мчит с торфяников, и яблони роняют в него свои нежные лепестки. Меж листьев тут и там девичьи глаза. Девушки скромные и шаловливые. Все русые или блондинки – никаких брюнеток. Блондинки сильней краснеют. Гопля!

6 апреля. Конечно, она помнит прошлое. Линч говорит, все женщины помнят. Тогда она помнит время своего детства – и моего, если только я был ребенком когда-нибудь. Прошлое поглощено настоящим, а настоящее живо только в том, что оно рождает будущее. Если Линч прав, статуи женщин всегда должны быть полностью задрапированы, и так, чтобы одна рука у женщины ощупывала бы с сожалением ее заднюю часть.

6 апреля, позже. Майкл Робартис вспоминает утраченную красоту, и, когда его руки обнимают ее, он сжимает в объятиях прелесть, давно исчезнувшую из мира. Не то. Совсем не то. Я хочу сжимать в объятиях прелесть, которая еще не пришла в мир.

10 апреля. Чуть слышно, под тяжким покровом ночи, чрез безмолвие града, чьи сны сменились тяжким сном без сновидений, подобно усталому любовнику, которого не трогают больше ласки, доносится стук копыт по дороге. Звуки приближаются к мосту, стали слышней – и в тот миг, когда они мчатся мимо темных окон, безмолвие прорезает, будто стрела, тревога. Теперь они уже слышны вдалеке, копыта алмазами просверкнули под тяжким покровом ночи, стремясь среди уснувших полей – к какой цели странствия? – к чьему сердцу? – и с какими вестями?

11 апреля. Перечел записанное прошлой ночью. Туманные слова о каком-то туманном переживании. Понравилось бы это ей? По-моему, да. Стало быть, и мне тоже должно нравиться.

13 апреля. Эта цедилка у меня долго не выходила из головы. Я его отыскал в словаре и обнаружил, что это отличное английское слово – английское, старое, добротное. К черту декана с его воронкой! Зачем он сюда явился, учить нас своему языку или учиться ему у нас? И в том случае и в другом к черту его!

14 апреля. Джон Альфонс Малреннан только что вернулся с запада Ирландии. (Прошу европейские и азиатские газеты перепечатать это сообщение.) Рассказывает, что встретил там в горной хижине старика. У старика красные глаза и короткая трубочка во рту. Старик говорил по-ирландски. И Малреннан говорил по-ирландски. Потом старик и Малреннан говорили по-английски. Малреннан ему рассказывал о Вселенной, о звездах. Старик сидел, слушал, курил, поплевывал. А потом сказал:

– Пра-слово, диковинные твари живут на том краю света.

Я боюсь его. Боюсь его остекленевших глаз с красными ободками. Это с ним суждено мне бороться всю эту ночь, пока не придет рассвет, пока не придет конец ему или мне, душить его жилистую шею, пока… Пока что? Пока он мне не сдастся? Нет, я ему не желаю зла.

15 апреля. Сегодня столкнулся с ней носом к носу на Грэфтон-стрит. Нас толпой вынесло друг к другу. Остановились. Она спросила, почему я совершенно не захожу, сказала, что слышала всяческие истории обо мне. Но это все так, чтобы только протянуть время. Спросила, пишу ли я стихи. О ком? – спросил я. Это еще больше ее смутило, а я себя почувствовал виноватым и мелким. Тут же выключил этот кран и пустил в ход духовно-героический охладительный аппарат, изобретенный и запатентованный во всех странах Данте Алигьери. Заговорил оживленно о себе и о своих планах. Но посреди этого я некстати вдруг делаю резкий жест, какой-то бунтарский. Со стороны выглядело, наверно, как некий малый горсть гороха швыряет в небо. Кругом начинают глазеть на нас. Тогда она немедля мне пожимает руку и выражает надежду, уходя, что мне удастся осуществить свои планы.

Я считаю, это по-дружески, а вы разве не согласны?

Да, она нравилась мне сегодня. Очень или не очень? Не знаю. Она мне нравилась, и, кажется, это новое чувство для меня. Но тогда все прочее, все, что я думал, что думал, и все, что я чувствовал, что чувствовал, одним словом, все предыдущее, на самом деле… А, брось, старина! Поди выспись!

16 апреля. В путь, в путь!

Зов рук и голосов: белые руки дорог, их обещания тесных объятий и черные руки высоких кораблей, неподвижно застывших под луной, их повесть о дальних странах. Их руки тянутся ко мне, желая сказать: мы одни – приди. И голоса вторят им: мы родичи твои. И в воздухе делается тесно от их скопленья, они взывают ко мне, своему сородичу, готовясь в путь, расправляя крылья юности, ликующей и пугающей.

26 апреля. Мать укладывает мои новые вещи, что куплены у старьевщика. По ее словам, она сейчас молится за то, чтобы вдали от дома и от друзей я бы сам познал, что такое сердце и как оно чувствует. Аминь! Да будет так. Приветствую тебя, жизнь! Я ухожу, чтобы в миллионный раз испытать встречу с неподдельной реальностью и выковать в кузне моей души несотворенное сознание моего народа.

27 апреля. Древний отче, древний искусник, будь мне отныне и навсегда доброй опорой.

Дублин, 1904 – Триест, 1914


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю