412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джек Лондон » Джон ячменное зерно. Рассказы разных лет » Текст книги (страница 15)
Джон ячменное зерно. Рассказы разных лет
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:49

Текст книги "Джон ячменное зерно. Рассказы разных лет"


Автор книги: Джек Лондон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)

Часто размышляю я над днями своего бродяжничества и всегда изумляюсь быстрой смене картин, возникающих в моей памяти. Безразлично, с чего ни начать вспоминать; любой из этих дней был особенным, у каждого – своя собственная смена впечатлений. Так, вспоминаю я солнечное летнее утро в Харрисбурге, в Пенсильвании, и тотчас же в моей памяти встает чудесное начало этого дня. Я был «приглашен» в гости двумя старыми девами, и они посадили меня не на кухне, а в своей столовой, сев по обе стороны от меня. Мы ели яйца из специальных рюмочек – в первый раз я тогда увидел рюмочки для яиц и услышал о них. Должен сознаться, что вначале я был неловок, не зная, как обращаться с рюмочками, но я был голоден и у меня все получалось. Быстро привык к рюмочке и ел яйца так мастерски, что обе старые девы сидели и только диву давались, глядя на меня.

Сами они ели, как канарейки, по каплям выбирая яйцо и чуть покусывая хлебные гренки. Слабо теплилась жизнь в их теле; в их жилах текла жидкая кровь; ночь они проводили в тепле. А я всю ночь провел под открытым небом, потратил свою жизненную энергию на согревание тела – я пришел из базарного местечка в северной части штата. Хлебные гренки исчезли мгновенно. Гренка едва хватало на один глоток – да что там, на полглотка! Скучно брать по одному гренку, когда можно сразу сцапать их дюжину.

Когда я был маленьким мальчиком, у меня была собачка, которую звали Пуншем. Кормил я ее сам. Кто-то у нас дома настрелял уток, и у нас был чудесный обед. После обеда я приготовил еду для Пунша – большую тарелку костей и потрохов. Я вышел покормить собаку во двор. Тут из соседнего ранчо приехал гость, и с ним огромный ньюфаундленд, ростом с теленка. Я поставил тарелку на землю, и Пунш, завиляв хвостом, принялся за еду. Ему предстояло по меньшей мере полчаса блаженства, как вдруг что-то зашумело, Пунша отмело в сторону, как соломинку ураганом, – это ньюфаундленд накинулся на тарелку. У него была здоровенная пасть, и он, очевидно, был приучен к быстрой еде; в то короткое мгновение, когда я приготовился дать ему пинок, он проглотил все содержимое тарелки. Очистил дотла, одним мазком языка слизнул последние пятнышки сала.

Так вот, как этот огромный ньюфаундленд вел себя над тарелкой моего Пунша, так и я вел себя за столом этих старых дев в Харрисбурге! Я буквально опустошил стол. Я ничего не разбил, но съел все яйца, весь хлеб и выпил кофе. Служанка приносила и приносила, но я все требовал и требовал добавить. Кофе был восхитителен, но зачем подавать его в крохотных чашечках? Могло ли у меня оставаться времени на еду, когда так много времени уходило на наполнение многочисленных чашечек кофе в приличный глоток?

Но я находил время упражнять свой язык. Эти две старые девы, с бело-розовыми лицами и серыми кудряшками, еще никогда не видели перед собой сияющего лика приключения, авантюры. Как выразился бы «Король бродяг», они всю свою жизнь «просидели на одном стуле». В атмосферу сладких ароматов, в тесные пределы их существования, лишенного событий, я внес воздух вольного мира, отягченный крепкими запахами пота и борьбы, ароматами чужих стран и земли. Я исцарапал их нежные ладони мозолями моих ладоней – толстыми, в полдюйма мозолями, образующимися от постоянного держания за канаты, от крепких пожатий лопаты и кирки. Это я сделал не только из молодого удальства, но чтобы доказать свое право на их милосердие, купленное ценой тяжелого труда.

Как сейчас вижу их, этих милых, славных старых девиц; сейчас вижу себя сидящим за их столом, а тому добрых двенадцать лет! Я разглагольствую о своих скитаниях по белу свету, решительно отвергаю их добрые советы и пленяю их, привожу в трепет рассказами не только о своих авантюрах, но и авантюрах всех бродяг, с которыми мне случалось встречаться и откровенничать. Я присвоил себе авантюры их всех. Конечно, не будь старые девы так доверчивы и наивны, они сразу бы заметили, как я путаюсь в хронологии. Ну и что же? Это был честный обмен. За их чашки кофе, яйца и гренки я отплатил полной мерой, ведь я доставил им своими рассказами необычайное развлечение. А мое сидение за чайным столом было огромным приключением их жизни. А настоящее приключение бесценно!

Расставшись со старыми девами и выйдя на улицу, я подобрал газету с порога какого-то уснувшего буржуа и отправился в парк полежать на траве и ознакомиться с событиями, происшедшими на земле за последние двадцать четыре часа. Здесь же, в парке, я встретил другого бродягу – собрата по скитаниям, который рассказал мне историю своей жизни и стал уговаривать меня поступить в армию Соединенных Штатов. Он дал вербовщикам уговорить себя, готовился идти в солдаты, так почему бы и мне не присоединиться к нему? За несколько лет до этого он участвовал с армией Кокси в походе на Вашингтон и, должно быть, почувствовал вкус к воинской жизни. Я тоже был ветераном: я служил рядовым в роте «Л», Второй дивизии рабочей армии Келли. Наша рота «Л» больше известна под названием «Невадская босая команда». Но мой армейский опыт оказал на меня прямо противоположное влияние; поэтому я послал этого бродягу ко всем псам войны, а сам отправился «стрелять» себе на обед.

Сделав дело, я направился по мосту через Сасквеханну на западный берег. Не помню, как называется железная дорога, проходившая с той стороны, но пока я лежал в траве этим утром, меня осенила мысль отправиться в Балтимор. И вот я пошел в Балтимор по этой дороге, названия которой я не знал. День был теплый; пройдя немного по мосту, я наткнулся на группу молодых людей, купавшихся около одного из мостовых быков. Сбросив одежду, кинулся в воду и я. Вода была чудесная, но когда я вышел и стал одеваться, то убедился, что меня ограбили. Кто-то успел обшарить мои карманы. Судите сами, не довольно ли этого приключения для одного дня? Я знаю людей, которых только раз в жизни ограбили, и они до конца жизни не переставали говорить об этом. Правда, вор, рывшийся в моих карманах, не много получил: какие-нибудь тридцать-сорок центов мелочью да немного табаку, но это было все мое добро. Это меньше, чем можно украсть у большинства людей, ибо у каждого есть что-нибудь дома, а у меня не было больше ничего! Видно, тут собралась купаться теплая компания. Я не стал поднимать шума, а только попросил закурить – и готов поклясться, что бумага, полученная мной на закурку, была та же самая, в которую я заворачивал табак!

Я перешел через мост на западный берег. Здесь пролегала железная дорога. Станции не было видно. И передо мной встала задача: как вскочить на товарный поезд, не добираясь до станции? Я заметил, что полотно идет по крутому подъему, кончающемуся именно там, куда я вышел. Я сообразил, что тяжело нагруженный товарный поезд не может идти здесь с большой скоростью. Но все же с какой? За полотном поднималась высокая насыпь. На краю ее, из-за травы высовывалась голова человека. Может, он знает, с какой скоростью идут поезда по этому подъему и когда пройдет на юг ближайший товарный? Я прокричал ему этот вопрос, а он поманил меня к себе.

Я повиновался; добравшись до вершины насыпи, я увидел, что рядом с ним лежат в траве еще четверо. Осмотревшись, я понял, кто они такие: это были американские цыгане. На открытой лужайке, начинавшейся у деревьев, росших на краю насыпи, стояли необычного вида телеги. Оборванные полуголые ребятишки кишели по всему табору, и я заметил, что они стараются не подходить близко к лежавшим мужчинам, не беспокоить их. Несколько тощих, уродливых, изнуренных работой женщин возились с лагерной утварью; одна сидела одиноко на телеге, понурив голову, упершись подбородком в колени и обхватив их руками. Вид у нее был пренесчастный. Казалось, ничто ее не занимало, но в этом я ошибся, ибо впоследствии убедился, что к кое-чему она была далеко не равнодушна. На ее лице были написаны все страдания человеческого рода и его трагическое выражение говорило о том, что настал уже предел ее мук. Казалось, больше ничто уже не могло огорчить ее; но в этом я ошибся.

Итак, я лежал в траве, на краю насыпи, и беседовал с мужчинами. Мы были сродни – братья: я – американский бродяга, они – американские цыгане. Я достаточно знал их жаргон для поддержания беседы, они достаточно знали мой язык. Еще двое мужчин отправились за реку в Харрисбург «мушевать». «Мушер» – бродячий мелкий ремесленник. Официальным занятием этих двух «мушеров», отправившихся за реку, была починка зонтов; но чем они занимались на самом деле, мне не сказали, да и неудобно было спрашивать.

День был чудесный – ни малейшего ветерка. Мы беззаботно грелись под лучами солнца. Отовсюду доносилось убаюкивающее жужжание насекомых, воздух был наполнен ароматами теплой земли и зелени. Мы лениво перебрасывались отрывочными фразами. И вдруг совершенно неожиданно весь этот мир и покой был разбит человеком.

Двое босоногих мальчишек, лет восьми-девяти, каким-то образом нарушили бивуачные законы, какие именно, не знаю. Мужчина, лежавший возле меня, вдруг вскочил и окликнул их. Это был глава племени, человек с узким лбом и узко прорезанными глазами. Достаточно было взглянуть на его тонкие губы, на сардонически искаженные черты, чтобы понять, почему мальчишки подпрыгнули, как испуганные лани, при первом же звуке его голоса. Страх был написан на их лицах, и в панике они пустились было бежать. Однако он позвал их, и один мальчик с неохотой остановился; все его худенькая фигурка отражала происходившую в нем борьбу между страхом и благоразумием. Он хотел вернуться. Разум и опыт говорили ему, что вернуться будет меньшим злом, чем бежать; но это меньшее зло все же было достаточно велико, чтобы сильно испугать его и заставлять бежать.

Он медлил, колебался и, наконец, остановился под сенью деревьев. Вождь племени не гнался за ним. Он побрел к одной из телег и взял тяжелый бич. Потом вернулся на поляну и остановился. Он не сказал ни слова, не делал никаких движений. Он воплощал закон, беспощадный и всемогущий. Он просто стоял и ждал. И я знал, и все знали, и мальчик в тени деревьев знал, чего он ждет.

Мальчик медленно пошел назад. Лицо его выражало трепетную решимость. Он больше не колебался, он решил понести заслуженное наказание. И заметьте, наказание полагалось не за первоначальную вину, а за то, что он побежал. Вождь вел себя совершенно так же, как вело себя цивилизованное общество, в котором мы живем. Мы же наказываем наших преступников, а когда они убегают, мы ловим их и увеличиваем им наказание.

Мальчик подошел прямо к вождю и остановился на таком расстоянии, чтобы его мог достать кнут. Кнут просвистел в воздухе – и я вздрогнул, определив тяжесть удара. Худенькие ножки были так тонки, так малы! Кожа побелела в том месте, где, закружившись, укусил ее бич. А затем на месте белой полоски вскочил рубец и там, где лопнула кожа, выступили багровые капли. Опять просвистел бич – мальчик съежился всем телом в ожидании удара, но не тронулся с места. Он держался! Вскочил второй рубец и третий. И только после четвертого раза мальчик вскрикнул. Теперь он уже не мог стоять на месте и после этого с каждым ударом подплясывал с дикими криками, но убежать не пытался! Если в своем непроизвольном танце он отскакивал за пределы досягаемости кнута, то сам же и возвращался обратно. И когда все было кончено – двенадцать розог, он, плача и повизгивая, спрятался между телегами.

Вожак стоял и ждал. Из-под деревьев вышел второй мальчик. Но этот не пошел прямо. Он подкрадывался, как струсившая собачка, поворачивался и отбегал в сторону, но всякий раз возвращался обратно, описывая круги все ближе и ближе к вожаку, рыдая, издавая животные, нечленораздельные звуки. Я видел, что он не смотрит на цыгана. Глаза его были устремлены на кнут, и в этих глазах был написан такой ужас, от которого мне чуть не сделалось дурно, безумный ужас неизвестно за что терзаемого ребенка! Я был на поле сражения, видел, как справа и слева от меня падали крепкие люди, корчась в предсмертных муках. Видел, как их десятками взрывали гранаты, а тела разлетались в клочки; поверьте мне, это зрелище было пустяком по сравнению с тем, как на меня подействовал вид бедного ребенка.

Началась порка. Избиение первого мальчика было шуткой по сравнению с этим. В одно мгновение кровь побежала по тонким ножкам. Он плясал, извивался, ежился, напоминал чудовищную марионетку, дергаемую за ниточку. Но его крики разрушали эту иллюзию. Крик был тонкий, пронзительный, ни одной хриплой нотки, тонкий, невинный детский голос. Мальчик, наконец, не мог больше терпеть. Рассудок умолк, и он пытался убежать. Вожак погнался за ним, отрезая ему дорогу, и ударами вернул на прежнее место.

Внезапно что-то прервалось. Я услышал дикий, сдавленный крик. Женщина, сидевшая в телеге, соскочила и побежала, чтобы заступиться за мальчика. Она стала между мужчиной и ребенком.

«И ты хочешь? – буркнул человек с кнутом. – Ладно!» – и он опустил на нее кнут. На ней были длинные юбки, поэтому он не целился в ноги. Он направил удар ей в лицо, которое она закрыла, как могла, руками и локтями, втянув голову между тощими плечами, – и на эти тощие плечи и руки посыпались удары. Героическая мать! Она знала, что делала! Мальчик с воем и криком побежал укрыться к телегам.

Все это время четверо мужчин, лежавших возле меня, наблюдали за происходящим и не трогались с места. Не пошевельнулся и я. И я говорю это без стыда, хотя рассудок мой отчаянно боролся с естественным желанием вскочить и вмешаться. Но я знал жизнь. Какая польза была бы женщине или мне от того, что меня бы избили до смерти пятеро мужчин на этом берегу Сасквеханны? Однажды я видел, как вешали человека, и хотя вся моя душа возмущенно протестовала, я не вымолвил ни слова. Крикни я, мне, по всей вероятности, раздробили бы череп рукояткой револьвера: Закон требовал казни этого человека. Здесь, в этой группе цыган, царил Закон, по которому непокорную женщину нужно было отхлестать.

Но в обоих случаях я не вмешался не столько потому, что это был Закон, сколько потому, что Закон был сильнее меня. Если бы не четверо мужчин, лежавших рядом со мной в траве, я, конечно, с величайшей охотой кинулся бы на человека с кнутом. Возможно, женщины табора ударили бы меня ножом или дубиной, но я убежден, что избил бы его. Но возле меня лежало четверо мужчин! Значит, их Закон оказался сильнее меня.

О, поверьте мне, я настрадался немало. Я не раз и прежде видел, как бьют женщин, но такого избиения еще не видел. Платье на ее плечах изорвалось в клочья. Один удар, от которого она не убереглась, оставил кровавый рубец на щеке до подбородка, и не один удар, не два, не десяток, не два десятка, нет – бесконечно, несчетно кнут крутился над ней и обрушивался на нее. Пот катил с меня градом, я дышал с трудом, стиснув траву руками и выдергивая ее с корнями. И все это время рассудок шептал мне: «Дурак, дурак!» Этот рубец на ее лице чуть не погубил меня. Я привстал было, но рука человека, лежавшего рядом со мной, легла на мое плечо и пригнула меня к земле.

– Легче, приятель, легче! – вполголоса предупредил он меня.

Я посмотрел на него, и он не мигая уставился на меня. Это был крупный, широкоплечий, мускулистый мужчина; лицо у него было ленивое, флегматичное, бесстрастное, впрочем, добродушное, без оживления и совершенно бездушное – это была какая-то мутная, беззлобная, но и без всякого представления о морали упрямая бычачья душа. Это было животное с самыми слабыми проблесками разума, добродушная скотина с умственным горизонтом гориллы. Рука его тяжко легла на меня, и я почувствовал в ней страшную силу мышц. Я взглянул на других людей-зверей: один из них хранил полную невозмутимость, другой, видимо, наслаждался зрелищем; благоразумие вернулось ко мне, мускулы мои обмякли, и я вытянулся в траве.

Мне вспомнились две старые девы, у которых я завтракал в это утро. Меньше двух миль по прямой линии отделяло их от этой сцены. Здесь, в безветренный день, под благодатным солнцем, их сестру избивал мой брат! Вот страница жизни, которой они никогда не могли увидеть, и это к лучшему, хотя, не увидев ее, они никогда не могли бы понять ни того, что это их сестра, ни самих себя, ни того, что они сделаны из одной глины. Женщине, живущей в тесных комнатах, пахнущих духами, не дано чувствовать себя сестрой всего мира.

Порка окончилась, и женщина, перестав кричать, отправилась на свое место в телеге. Другие женщины не подошли к ней сразу. Они боялись. Подошли потом, когда прошел приличный промежуток времени. Вожак отложил свой кнут и присоединился к нам, сев на траву рядом со мной. Он тяжело дышал от утомления. Вытерев рукавом пот с лица, он с вызовом взглянул на меня. Я равнодушно встретил его взгляд; какое мне было до него дело! Я не сразу ушел. Я подождал еще с полчаса, в данном случае этого требовал такт и этикет. Я скрутил папироску из табака, взятого у цыган, и спустился по насыпи к полотну дороги, получив необходимые указания относительно того, как поймать ближайший товарный поезд, идущий на юг.

Ну, и что же?

Страничка жизни, вот и все! Я немало видел страниц похуже, много хуже. Я утверждал иногда (слушатели мои думали, будто я шучу), что главное различие между человеком и животным заключается в том, что человек – единственное животное, дурно обращающееся со своей самкой. Вот уж на что никакой волк, никакой трусливый койот не способен! Этого не делает даже собака, уже прирученная человеком и живущая в обществе человека. Собака сохранила в этом отношении свои древние инстинкты, человек же утратил почти все свои дикие инстинкты – по крайней мере, лучшие из них. Вы хотите худших страниц жизни, чем описанная мной? Почитайте отчеты о детском труде в Соединенных Штатах – на востоке, на западе, на юге, на севере, безразлично где – и знайте, что все мы эксплуататоры, все мы наборщики и печатники неизмеримо худших страниц жизни, чем эта страница об избиении женщины на Сасквеханне.

Я прошел по насыпи сотню ярдов до того места, где земля у полотна была плотно утрамбована. Здесь можно было вскочить на поезд, медленно поднимающийся в гору, и здесь я застал человек шесть бродяг, также дожидавшихся поезда. Некоторые играли в трынку старыми картами. Я принял участие в игре. Один из бродяг, негр, начал сдавать. Это был толстый парень, молодой, с круглым, как луна, лицом. Он весь светился добродушием: оно чуть не сочилось из него. Сдав мне первую карту, он помедлил и произнес:

– Скажи, не видел ли я тебя раньше?

– Наверно, видел! – отвечал я. – И тогда на тебе была другая одежда.

Негр был озадачен.

– Помнишь Буффало? – спросил я.

Тут он узнал меня и со смехом и восторженно приветствовал меня, как старого товарища, ибо в Буффало, где он отбывал срок в исправительном арестантском доме графства Эри, он носил полосатый арестантский наряд, как и я, отбывая там тюремное заключение одновременно с ним.

Игра продолжалась, и вот какая была ставка в этой игре. По насыпи к реке спускалась узкая и крутая тропинка, приводившая к ручью, который протекал в двадцати пяти футах ниже. Играли мы на краю насыпи. Проигравший должен был взять банку из-под сгущенного молока и этой банкой носить воду выигравшим.

Сыграли партию – и негр проиграл.

Он взял банку, полез вниз, а мы сверху дразнили его. Пили мы, как рыбы! Четыре раза пришлось ему ходить за водой для меня одного, другие были столь же расточительны в утолении своей жажды. Тропинка была очень крута, иногда он соскальзывал вниз, пройдя половину пути, проливал воду и должен был возвращаться к ручью. Но он не сердился. Он заливался таким же веселым смехом, как и мы, поэтому и оступался так часто. Он только уверял нас, что выпьет чертову уйму воды, когда проиграет кто-нибудь другой.

Утолив жажду, мы начали вторую партию. Опять негр проиграл, и опять мы напились до отвала. Третья и четвертая партии окончились тем же, и каждый раз этот луноликий негр чуть не лопался от смеха! И мы чуть не лопнули с ним вместе. Смеялись мы, как беспечные дети, как боги! Я столько хохотал, что мне казалось – вот-вот у меня отвалится голова, и пил из банки столько, что больше уж некуда было пить. Встал серьезный вопрос, сможем ли мы вскочить на поезд, когда он подойдет – так мы отяжелели от выпитой воды. Этот подход к делу чуть не доконал негра. Он должен был минут на пять прервать свое хождение за водой: лежал на земле и катался со смеху.

Тени становились длиннее, сгущались прохладные сумерки, а мы все пили воду, и наш черный водочерпий все носил да носил ее. Я забыл о женщине, избитой на моих глазах час тому назад. Это была прочитанная и перевернутая страница; теперь я всецело был поглощен новой страницей; когда паровоз засвистит под горой, страница будет окончена и начнется другая; так и идет книга жизни, страница за страницей, и страницам этим нет конца, пока мы молоды! Но вот выпала партия, в которой негр не проиграл! Жертвой оказался тощий, геморроидального вида бродяга, он как раз смеялся гораздо меньше других. Мы объявили, что не хотим больше пить. И это была правда: все богатства Ормуза и Инда и даже нагнетательный насос не могли бы теперь втиснуть и капли в наши переполненные утробы. Негр явно был разочарован, но он вышел из положения, заявив, что хочет пить. И хочет не на шутку. Он напился воды, еще раз напился и опять напился. Меланхолический бродяга то и дело спускался и поднимался по насыпи, а негр требовал воды. Сумерки перешли в ночь, высыпали звезды, а негр продолжал пить. Я думаю, если бы не раздался свисток паровоза, он и до сих пор сидел бы там, упиваясь водой и местью, а унылый бродяга все ходил бы вверх и вниз.

Но паровоз засвистел. Страница окончилась. Мы вскочили и выстроились шеренгой вдоль линии. Вот он подошел, отплевываясь и кашляя на уклоне; его фонари превратили ночь в яркий день, выделив наши резкие силуэты. Паровоз миновал нас, мы побежали рядом с поездом; одни вскакивали на боковые лесенки, другие отодвигали двери пустых товарных вагонов и забирались внутрь. Я поймал платформу, груженную лесом, и устроил себе на ней удобный уголок. Растянувшись на спине, я подложил под голову газету вместо подушки. Надо мной в вышине мигали и колебались эскадроны звезд, и, наблюдая их, я заснул. Прошел день – один из многих моих дней. Предстоял новый день, а я еще был молод…

«Сцапали»

Я подъехал к Ниагарскому водопаду в «пульмановском вагоне с боковой дверью», иначе говоря, в товарном вагоне. Среди бродяжьей братии товарная платформа известна под названием «гондолы». Но вернемся к рассказу. Я прибыл под вечер и прямо с товарного поезда направился к водопаду. При виде этого чудесного зрелища низвергающегося моря воды я растерялся. Я не мог оторваться от него, хотя пора было «пострелять» к ужину. Даже приглашение «посидеть» не могло бы оторвать меня от этой картины. Наступила ночь – чудесная лунная ночь, а я все стоял у водопада, и так до двенадцатого часа. Но надо было подумать о местечке для спанья.

Я убедился, что город у Ниагарского водопада, называющийся тоже «Ниагарский Водопад», «плохой» город для бродяг, и вышел в поле. Я перелез через забор и заснул на черном поле. Я льстил себя надеждой, что «Джон-Закон» не найдет меня здесь. Я лег навзничь в траву и заснул, как младенец. Воздух был так тёпл и ароматен, что я ни разу не проснулся за всю ночь. Но как только занялся день, глаза мои открылись, и я вспомнил изумительный водопад. Я перелез через забор и пошел по дороге – еще раз взглянуть на водопад. Час был ранний, не больше пяти утра, и до восьми часов нечего было и думать о завтраке. Я мог провести у реки добрых три часа. Увы, мне не суждено было больше увидеть ни реки, ни водопада.

Город спал, когда я вошел в него. Шагая по затихшей улице, я увидел, что навстречу мне направляются по тротуару три человека. Шли они рядом. Бродяги, решил я, вставшие, как и я, в ранний час. Но я ошибся. Я угадал только на шестьдесят шесть и две трети процента. Люди по бокам действительно были бродяги, но человек посередине не был бродяга. Я отступил к краю тротуара, чтобы пропустить мимо себя это трио. Но трио не прошло мимо; по слову, сказанному человеком, находившимся в центре, все трое остановились, и он же обратился ко мне.

В мгновение я увидел опасность. Это был «фараон», а двое бродяг – его арестанты. «Джон-Закон» проснулся и искал раннего червячка. Червячком этим оказался я. Будь у меня богаче опыт и зная, что ожидает меня в предстоящие месяцы, я повернулся бы и побежал, как вихрь. Он, вероятно, выстрелил бы, но, чтобы поймать меня, ему пришлось бы подстрелить человека. Ни в каком случае он не побежал бы за мной, ибо двое бродяг в руках лучше, чем один на бегу. Но я болван болваном остановился, когда он окликнул меня. Разговор у нас получился короткий.

– В каком отеле остановился? – спросил он.

Он знал свое дело. Я не остановился ни в каком отеле и, не зная ни одного отеля в этом городе, не мог и сослаться хоть на какой-нибудь. К тому же я слишком рано появился на улице. Все говорило не в мою пользу.

– Я только что приехал! – объявил я.

– Ну так повернись и иди впереди меня, да не очень далеко забегай вперед! Тебя кое-кто хочет видеть.

Меня «сцапали»! Я хорошо знал, кто хочет видеть меня. С этим «фараоном» и двумя бродягами по пятам я пошел прямёхонько к городской тюрьме. Там нас обыскали и записали наши имена. Не помню теперь, под каким именем я был записан. Я назвал себя Джеком Дрэйком, но, обыскивая меня, они нашли письма, адресованные Джеку Лондону; это вызвало трудности и потребовало объяснений – подробности я уже забыл и до сего дня не знаю, сцапали ли меня как Джека Дрэйка или как Джека Лондона. Во всяком случае, то или другое имя до сих пор красуется в тюремных списках Ниагарского Водопада. По справке это легко выяснить. Дело происходило во второй половине июня 1894 года. Через несколько дней после моего ареста началась крупная железнодорожная забастовка.

Из конторы нас повели в «Хобо» и заперли. «Хобо» – часть тюрьмы, где содержат мелких преступников в огромной железной клетке. Так как бродяги, то есть «хобо», составляют главную массу мелких преступников, то эту железную клетку и назвали «Хобо». Здесь мы встретили нескольких бродяг, арестованных в это самое утро; чуть не каждую минуту дверь отворялась и к нам впихивали еще двух-трех человек. Наконец, когда набралось шестнадцать хобо, нас повели наверх, в судебный зал. Я добросовестно опишу, что происходило в этом судебном зале; здесь мой патриотизм американского гражданина получил удар, от которого он никогда не мог вполне оправиться.

В судебном зале находилось шестнадцать арестантов, судья и два судебных пристава. По-видимому, судья исполнял и обязанности секретаря. Свидетелей не было. Не было граждан города, которые поинтересовались бы взглянуть, как отправляется правосудие в их общине. Судья взглянул на список, лежавший перед ним, и назвал фамилию. Один из бродяг встал. Судья поглядел на пристава.

– Бродяга, ваша милость, – проговорил пристав.

– Тридцать дней! – сказал его милость.

Бродяга сел, судья назвал другое имя, и другой бродяга поднялся на ноги.

Суд над этим бродягой занял ровно пятнадцать секунд. Следующего бродягу судили с такой же быстротой. Пристав произносил: «Бродяга, ваша милость», а его милость говорил: «Тридцать дней». Так оно и шло, как заведенные часы; на каждого бродягу пятнадцать секунд и тридцать дней ареста.

«Какая смирная скотинка! – думал я про себя. – Вот погодите! Дойдет моя очередь, я покажу его милости штуку!» В течение этой процедуры «его милость», очевидно, побуждаемый каким-то капризом, дал одному из нас возможность заговорить. И, как на грех, это оказался не настоящий бродяга. Он ничем не напоминал профессионального бродягу. Подойди он к нам в то время, когда мы ждали у водокачки товарного поезда, мы без колебания отнесли бы его к числу новичков. Этот новичок был довольно стар – я думаю, лет сорока пяти, несколько сутулый, с обветренным и морщинистым лицом.

Судя по его рассказу, он много лет был возчиком в какой-то фирме в Локпорте, в штате Нью-Йорк (если память мне не изменяет). Дела фирмы пошатнулись, и в тяжелый 1893 год она ликвидировала дело. Его держали до последних дней, хотя к концу его служба носила крайне нерегулярный характер. Он рассказывал, как ему трудно было устроиться на работу (безработных было полно) в последующие месяцы. Наконец, решив, что легче будет найти работу на Озерах, он отправился в Буффало. Его сцапали и привели сюда – вот и всё.

– Тридцать дней! – проговорил его милость и вызвал другого бродягу.

Означенный бродяга поднялся.

– Бродяга, ваша милость! – проговорил пристав, и его милость сказал:

– Тридцать дней!

Так оно и шло, пятнадцать секунд – и тридцать дней на бродягу. Колесо правосудия гладко вертелось. Весьма вероятно, что, принимая во внимание ранний час утра, его милость еще не завтракал и поэтому торопился.

Но моя американская кровь так и кипела. За мной стояли многие поколения моих американских предков. Одной из привилегий, за которые сражались и умирали эти мои предки, было право на суд с присяжными. Это было мое право, освященное их кровью, и я чувствовал себя обязанным защищать его. «Ладно, – погрозился я про себя, – пусть только очередь дойдет до меня!»

Она дошла до меня. Мое имя, не помню какое, было названо, и я встал. Пристав произнес:

– Бродяга, ваша милость!

И я заговорил. Но в тот же момент заговорил и судья; он произнес:

– Тридцать дней!

Я запротестовал, но в это мгновение его милость, уже называя фамилию следующего по списку, остановился ровно настолько, чтобы сказать мне: «Закрой пасть!» Пристав заставил меня сесть на место. И в следующий момент новый бродяга получил свои тридцать дней, а следующий за ним бродяга встал получить столько же.

Когда с нами расправились, дав по тридцать дней на бродягу, его милость, уже собираясь отпустить нас, вдруг повернулся к возчику из Локпорта – единственному человеку, которому он позволил говорить.

– Зачем ты бросил работу? – спросил судья.

Возчик уже объяснял, что работа бросила его, и смутился при новом вопросе.

– Ваша милость, – сконфуженно начал он. – Какой вы странный вопрос задаете…

– Еще тридцать дней за то, что бросил работу! – проговорил его милость и закрыл судебное заседание. В итоге возчик получил в общем шестьдесят, а мы все – по тридцать дней.

Нас свели вниз, заперли и дали позавтракать. Для тюремных завтраков это была довольно неплохая еда – лучшая, на какую я только мог рассчитывать в предстоящем месяце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю