Текст книги "Форсирование романа-реки"
Автор книги: Дубравка Угрешич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
– Тесс! – шепнула она и забралась на постель. Трошин не шевельнулся. Он почувствовал на своей шее теплое, спокойное дыхание. Женское дыхание ослабило в нем какие-то натянутые нити, и он резко, со всей силой прижался лицом к ее животу, услышав собственные всхлипывания.
– Милый мой, дорогой, не надо, все хорошо, все хорошо… – утешала его в темноте женщина, и Трошин потихоньку успокаивался. А потом он овладел этой женщиной, пьяно, неловко, грубо. И когда он пришел в себя, его охватил стыд.
– Вот видишь, все хорошо, – шепнула женщина.
– Прости, – пробормотал Трошин.
Женщина молчала.
– Как тебя… зовут? – спросил Трошин и снова почувствовал стыд. Как все это неприлично, Боже, как неприлично.
– Валька.
– Ах да, Валька.
– Я читала одну твою книгу, еще там.
– Почему ты говоришь «там»?
– Потому что теперь я здесь.
Трошин привлек женщину к себе. Закрыл глаза. Заснуть, нужно заснуть… В полусне его раскачивало как на волнах. А Валька говорила, говорила. Ее слова скользили, легко ударяясь об его ушные раковины, отскакивая как мячики. Вальке было двадцать семь (Сначала мне было двадцать шесть. Сейчас тридцать два), Валька хотела выйти замуж. На самом деле это мама и бабушка хотели, чтобы Валька вышла замуж. Они почему-то считали, что это важно («Скажи мне, Трошин, почему это так важно?!»). Получив диплом химика, она поступила в аспирантуру. На отделение пищевой промышленности. Сама-то Валька не хотела, но мама сказала: защитишься, у тебя расширится круг знакомств, тебе будет легче выйти замуж, может быть, найдешь себе даже доктора наук. Валька некоторое время была инспектором. Временная ставка. На кондитерской фабрике. Прекрасная работа, процесс производства шоколада очень интересен. И там так хорошо пахнет, и конфет можно есть сколько хочешь. А потом бабушка заметила, что Валька все больше и больше толстеет. «Ты никогда не сможешь выйти замуж, посмотри, на кого ты стала похожа», – сказала мама и заплакала. И бабушка заплакала, хотя Валька твердо уверена, что бабушка понятия не имела, почему плачет… А Вальку и без того перевели на другую работу, только там было не лучше. Как в смысле похудания, так и в смысле замужества. Хуже всего было на ликероводочном заводе. «Теперь все наши надежды действительно рухнули», – сказала мама, и была права, потому что Валька начала пить. Такой у нее был период. Она пьет и сейчас, но это уже совсем другое дело. Потом мама по знакомству нашла ей место в институте зерновых культур. Валька там писала кандидатскую и ужасно мучилась. Поминутно приходилось лезть в словарь иностранных слов. За самыми дурацкими словами. Аргумент. Адекватный. Посмотрит и тут же забывает. «Ты, Валька, никогда не выйдешь замуж», – отчаялась мама. А Вальке в институте было прекрасно. Она там переспала почти со всеми. И каждый раз влюблялась. Нет, не сразу. Переспит, а потом влюбится. «Ты хоть не показывай, что влюбилась, – говорила мама. – Их раздражает твой влюбленный, телячий взгляд. Поэтому они на тебе и не женятся…» А потом бабушка пристала с этой шубой. (С какой шубой?) Ну, меховая шуба, против сглаза. Купили. Из кролика. И стоило ей первый раз в новой шубе вплыть в институт, она сразу же наткнулась на финна. (Это прозвище или настоящий финн?) Настоящий, кукурузник. И он влюбился. В Вальку, лично. Это было как снег на голову. Он приехал на стажировку. По зерновым. (Непонятно, зачем финнам зерновые, у них же все время холодно.) И она за него вышла. «Что я говорила», – сказала бабушка и непонятно почему заплакала. Сюда приехала с финским паспортом. Финн оказался гадом. У него души не было.
Трошина по-прежнему раскачивали волны. Валька парила наверху. Она пролетала над церквями московского Кремля, мягко прикасаясь к округлым куполам. Валька летела низко, по-шагаловски плоско, с палочкой в руке, а на палочке – душа. Душа была белой, она махала крылышками и напоминала детскую игрушку-пропеллер. А Валька дула на нее, грудь ее поднималась, она дула…
Трошин очнулся от сна. Через окно пробивался утренний свет. На кровати рядом с ним спокойно дышала женщина. Ее лицо, наполовину зарытое в подушку, показалось ему грустным и добрым. Он тихонько выбрался из кровати, стараясь не разбудить ее, пригладил волосы, поправил одежду.
Он стоял посреди комнаты, тупо и вяло, не понимая, что ему делать. Потом его внимание привлек угол над письменным столом, освещенным светом с улицы. На полке стояли и лежали разные мелкие, покрытые пылью вещи: веночек из засохших цветов, небольшая икона на доске, еще одна иконка, маленькая, бумажная, дешевая, четки, крестик, театральные билеты, несколько московских справок, пачка «Беломора», детская глиняная свистулька, семейные фотографии, фотографии московских приятелей и одна его, Трошина. Трошин у выхода из метро, станция «Сокольники»… У него перехватило дыхание. Просто какой-то красный угол, такой до сих пор можно встретить в русских деревенских домах. Домашний музей, в котором собран мелкий мусор. Алтарь прошлого. Он осторожно взял свою фотографию, ни дня, ни обстоятельств, при которых она была сделана, он не помнил, стер ладонью пыль и поставил на место.
Трошин на цыпочках вышел из комнаты, тихо закрыв за собой дверь. В большой гостиной никого не было. Он заглянул в кухню. Там, закутавшись в старый халат, стояла Юлия Карловна, она неподвижно смотрела в окно. Услышав его, старуха оглянулась, скользнула по нему взглядом, от старости потерявшим цвет и выражение, и тихо сказала:
– Идите сюда… Посмотрите.
Окно выходило во двор с двумя-тремя голыми деревьями и несколькими скамейками. На одной из них сидел старик в зимнем пальто и меховой шапке и, глядя в пустоту, постукивал палкой по земле. Скупое декабрьское солнце грело желтоватые кирпичи соседних домов.
– Совсем как в каком-нибудь московском дворе, правда?
На грязной плите засвистел чайник. Трошин направился к двери.
– Неужели даже чаю не выпьете? – спросила старуха с едва заметным патетическим призвуком в голосе.
– Нет, спасибо. Привет Саше и Ире, – сказал Трошин и направился к телефону в гостиной. На стене возле телефона он увидел множество приколотых бумажек с номерами и именами.
Женя, Дима, Вася, Лариса… и лишь один John, зафиксированный по-русски как «Джон». На одной бумажке было написано крупными русскими буквами: «МОЙ ТЕЛЕФОН», и под ним – Сашин номер.
– Нет смысла вызывать такси, они здесь на каждом углу, – произнесла старуха с какой-то аристократической сдержанностью. Она стояла как живой сморщенный памятник, перенесенный из одного столетия в другое и опущенный посреди этой комнаты, купавшейся в утреннем свете. Трошин смущенно кивнул головой и вышел. В такси полез в карман, чтобы вытащить сигареты, и наткнулся на сложенный лист бумаги. Это был небольшой плакат, который он вчера унес из одного магазина на Brighton Beach. Сейчас, закурив сигарету, он перечитал его несколько раз с тупым упорством.
ПЕРВЫЙ НЬЮ-ЙОРКСКИЙ КОНКУРС РУССКОЙ ЭСТРАДЫ
Tradicij Rossii my zdes' ne zabyli,
Iskusstva i smeha bol’shoj marafon.
Koncert novogodnij po staromu stilju
Ustroil dlia vas «Zolotoj mikrofon».
Дальше на плакате значилось, что концерт будет проходить в Brooklin'e 14 января, в Edward R. Murrow, High School, 1600 Avenue «L», угол E. 17. St. Билеты можно купить в магазине «Черное море» и «Mike's Video» на Brighton Beach. На плакате были помещены небольшие, как с похоронных объявлений, фотографии исполнителей. Трошин вздрогнул, одно лицо показалось ему знакомым. Валентина Грибанова. Рядом с Валентининой фотографией (Это что, Валька?) был напечатан текст: «Когда вы услышите, как она поет „Синее небо моей России", вы помолодеете на десять лет!»
Трошин положил плакат на сиденье. За стеклом проплывали нью-йоркские улицы, Трошин начал считать и заключил, что Валентина будет петь «Синее небо моей России» ровно через двадцать пять дней, а сегодня двадцатое декабря, восемь часов тридцать пять минут… Как раз в этот момент справа от него промелькнула 42-я street. Ему пришло в голову, что он прошел сквозь зеркало. Но по ту сторону зеркала все сказалось таким же, просто страшно, насколько таким же…
Трошин закрыл паспорт. Лишенное выражения лицо Ганса Майера спряталось под обложкой, испустив тихий, бумажный звук. В этом звуке Трошин услышал решение. Городской пейзаж за окном растворялся в красновато-серых тонах. Трошин встал, открыл холодильник, взял из него бутылочку бренди и подошел к окну. Он пил сейчас за этот город, в котором прожил несколько дней и которого не увидел, за мертвого Юрия Трошина и живого Ганса Майера.
2
Переступив порог Хрустального зала, профессор французской литературы на пенсии Антон Швайцер, автор книги «Флобер и южные славяне», обмер. В первый раз он обмер два дня назад, когда его знакомый, писатель Перо Марк, в случайном разговоре упомянул, что какой-то француз, участник Загребской литературной встречи, оказался самым настоящим правнуком Гюстава Флобера, а во второй – когда тот же Марк сообщил ему, что сегодня, после окончания торжественной церемонии закрытия встречи, этот француз приглашает всех на небольшой прием, вход свободный. То, что предстало перед глазами старого профессора-пенсионера, никак нельзя было назвать «небольшим приемом». Это была роскошнейшая картина. Такого он не видел за всю свою жизнь. Огромный зал был переполнен людьми, которые, позвякивая бокалами, прогуливались, останавливались перед столами, ели, переговаривались. Длинные столы, богато уставленные едой, были распределены по всему залу в форме латинского «U». На первом, к которому, разглядывая угощение, подошел старый профессор, в огромных блюдах стояли четыре говяжьи печенки, шесть куриных рагу, тушеная телятина, три бараньи ноги, а в центре – чудесный запеченный поросенок и вокруг него четыре свиных колбасы в винном соусе. По углам стола – стеклянные кувшины с яблочным сидром. Этот сладкий напиток, когда его наливали, густо пенился. Другие блюда, поменьше, были наполнены густым кремом, гладкая поверхность которого при малейшем толчке стола вздрагивала, на ней выделялись выписанные мелкими арабесками монограммы… И только один старый профессор Швайцер знал, чьи это монограммы… И только один он понял, что представлял собой десерт, который настолько восхитил всех присутствующих, что до сих пор никто не решился к нему притронуться. Глаза старого профессора увлажнились. Подножие этого кондитерского творения представляло собой четырехугольник из голубого картона, изображавший храм с портиками, колоннами и крошечными гипсовыми скульптурами в многочисленных нишах, украшенных звездами из золотой бумаги. На нем возвышалась башня из бисквитов, окруженная живописными горками конфет, миндаля, изюма, кусочков апельсиновых цукатов. Наконец, еще выше, на террасе, представлявшей собой зеленую лужайку с крутыми скалами, озером из фруктового желе и лодочками из ореховых скорлупок, можно было увидеть маленького Амура, качавшегося на шоколадных качелях, перекладина которых была украшена бутонами настоящих роз… У старого профессора заныло сердце, когда какой-то толстяк, болтая руками и вертя задом, подошел к столу и с наглой развязностью схватил Амура, завернул в салфетку и сунул в карман. Хам! Профессор сгорал от желания объяснить этому невежде, что своими лапищами он только что осквернил свадебный пирог Эммы Бовари, который Шарль заказал у кондитера из Yvetot. Взгляд профессора растерянно блуждал по лицам присутствующих, надеясь прочесть на них если не восхищение, то хотя бы понимание того, что означает этот величественный литературно-гастрономический шедевр. Однако окружавшие его лица выражали тупость, прожорливость, хамство, ни на одном из них не было и следа благородных чувств, которые должны были бы волновать литераторов. Старый профессор Швайцер вздохнул, покачал головой и медленно побрел к следующему столу, который, несомненно, был самым прекрасным. На всем его протяжении стояли букеты цветов, на тарелках с широкой каймой белели сложенные в форме епископской митры салфетки и на каждой, между двумя складками, лежал овальный хлебец. Красные клешни вареных омаров свешивались с блюд, в небольших корзиночках на подстилке из настоящего мха лежали фрукты, жареные перепелки были украшены собственными перьями. Над угощениями поднимался ароматный пар, и старый профессор по одному только запаху чувствовал изысканный вкус каждого блюда. Немного дальше, на отдельном столе, стояли испанские и рейнские вина, суп из раков с миндальным молоком, пудинг а la Trafalgar, холодные мясные закуски разных видов и подрагивавший на блюдах студень.
Несомненно, все это были яства со знаменитого ужина у маркиза d'Andervilliers, на котором присутствовали Эмма и Шарль. Старый профессор Швайцер представил себе Эммино волнение, ее изящную руку, которая испуганно замирает, а потом с естественной грациозностью кладет перчатку в хрустальную чашу, воображал, как трогательно она ест мороженое мараскино, придерживая ракушку из позолоченного серебра… Тут старый профессор заметил пожилую даму, нагнувшуюся над пудингом а la Trafalgar, чтобы получше рассмотреть его. В тот же момент очки пожилой дамы плюхнулись с носа прямо в пудинг…
О бескультурные и безграмотные люди! Профессор Швайцер с чувством легкой гадливости отошел в сторону, но тут же снова растрогался, оказавшись рядом со стоявшим отдельно столиком, на котором были только фрукты: огромная пирамида из слив на виноградных листьях! Простая, строгая пирамида необычайно взволновала профессора… Ведь это была Эммина пирамида, она всегда умела красиво подать даже самые обычные фрукты. Даже обычное желе Эмма делала так, что оно всегда сохраняло форму того горшочка, в котором его варили. На соседнем столике стояла столь же простая и строгая корзина со свежайшими абрикосами. Ее профессор тоже узнал: это была знаменитая корзина Рудольфа, которую тот послал Эмме из своего поместья. Никто из толкавшихся здесь людей, конечно же, и не представлял себе, почему все это размещалось на отдельных столах, почему, например, на особом столе были бутылки с вином. Профессор Швайцер наверняка был единственным в этом зале, кто узнал gams – аперитив, который обыкновенно пил Леон, вообще-то чрезвычайно несимпатичный профессору персонаж. Профессор остановился перед небольшим столиком, на котором стояли яблочная водка, баранья нога и черный кофе, и устало присел на оказавшийся рядом стул. Дрожащими руками он взял чашечку с кофе и стал пить, наслаждаясь его вкусом. Это был стол старого Руальда, который любил хорошо сваренный черный кофе с яблочной водкой. Профессор скользил взглядом по присутствующим, пытаясь отгадать, кто же из них мог быть правнуком Флобера. Тот толстяк, который так нагло сунул в карман Амура, наверняка из местных писателей.
Прозаик Мраз и Сильвио Бенусси стояли перед столом маркиза d'Andervilliers и панибратски ломали клешни вареным омарам.
– Что касается меня, я предпочитаю русскую кухню, – сказал Бенусси и с громким звуком втянул содержимое только что отломленной клешни.
– Что вы имеете в виду? – спросил Мраз, высасывая свою клешню.
– Ну, я имею в виду литературную кухню, у Толстого, у Чехова… Да, пожалуй, Чехов был наиболее изысканным…
– Вообще, я бы не возражал, если бы в будущем устраивали только такие симпозиумы… Представьте себе симпозиум по Рабле? – предложил Мраз, разделываясь со следующей клешней.
– Жалко, что он не устроил пир по Петронию, – заметил Бенусси, посасывая и облизывая новую клешню. – Мы бы умерли от обжорства, – добавил он, с трудом переводя дыхание.
– Он не мог… какое он имеет отношение к Петронию? – произнес Мраз, разламывая клешню. – Хотя вы правы… Когда-то в литературе ели гораздо лучше…
– Когда-то и литература в целом была лучше! Ели, пили, любили, ненавидели, сплетничали и убивали, рождались и умирали! – решительно сказал Сильвио Бенусси и в сердцах треснул клешней омара о край стола, чуть не забрызгав ее содержимым оказавшегося рядом молодого человека с нездоровым цветом кожи.
Молодой писатель Давор Кукац прохаживался по залу с лицом, посеревшим от внутренней боли. При каждом движении он чувствовал, как ноет рана, нанесенная ему недавно лучшим другом Нино Ковачем, критиком и литературоведом. Три недели назад у Давора вышла первая книга, плод двухлетних трудов, изящное произведение, состоящее из литературных ссылок, намеков, цитат, настоящее лакомство для литературного гурмана. Давор с утра до вечера корпел в университетской библиотеке, где он обнаружил прозу одного забытого автора начала века. Его роман был своеобразным посвящением этому писателю, фальсификаторской литературной игрой, которая не только воскресила из мрака забвения его коллегу начала века, но и продемонстрировала литературное мастерство самого Давора. И когда Давор подробно объяснил Ковачу, этому самовлюбленному болвану и редкостному невежде (который даже после окончания университета не был уверен, кому именно, А. Г. Матошу[21]21
Матош Л. Г. (1873–1914) – классик хорватской поэзии, прозаик.
[Закрыть] или Мехо Пузичу,[22]22
Пузич Мехо – популярный сочинитель и автор эстрадных песен.
[Закрыть] принадлежат строки: «Я не знаю, кто ты, тень или женщина…»), что, как и почему, тот быстренько состряпал огромную статью, в которой от своего имени истолковал все эти «что», «как» и «почему», продемонстрировав, что якобы знает даже забытых авторов начала века, и объявив роман Давора бесталанным плагиатом!
Давор Кукац с мрачным лицом приблизился к башне из бисквитов и, не замечая, что делает, отковырнул изрядный кусок от ограды из конфет, миндаля и изюма. И в тот момент, когда он подносил его ко рту, до него донеслась фраза: «Если украсть у одного автора, то это, конечно, плагиат, но если у нескольких – это уже критический анализ…» Давор воспрял духом, приосанился, расправил плечи, он больше не чувствовал раны под левой лопаткой, от нее осталась лишь легкая боль, сунул кусок в рот, оглянулся… За его спиной стояли трое – два поэта-соотечественника и какая-то иностранка. «Ваше здоровье!» – сказал Давор Кукац, обращаясь скорее к самому себе, и отпил глоток вина из бокала. Отчасти его слова были адресованы и поэту Ранко Лешу, автору только что произнесенного афоризма.
– Вот поэтому я всех этих критиков ебать хотел, понимаешь, – сказал Ранко Леш, уставившись на поэта-игрушку. Рядом с Лешем, с трудом сохраняя равновесие, стояла венгерка Илона Ковач, garas в ее бокале угрожающе плескался. Илона, совершенно очевидно, скучала, она не понимала языка и поэтому то озиралась по сторонам, то тянула Леша за рукав.
– Я – человек восьмидесятых годов, понимаешь! Все это… – Леш описал носом круг, – меня не интересует! Вся эта провинциальная, полуинтеллектуальная помойка… Mitteleuropa – вот моя естественная духовная среда! – горячился Леш, опасно кренясь. Венгерка, приподнявшись на цыпочки, что-то шепнула ему на ухо. Леш утвердительно закивал и обнял ее за талию.
– Австро-Венгрия – вот главная тенденция сегодня, понимаешь?! – сказал Леш поэту-игрушке. – И поэтому логично начать с той половины, которая в данный момент ближе… – добавил он, мрачно подмигнув, и прижал к себе венгерку. Илона повисла на его плече и что-то забормотала.
– Kedvesem, gyere… Szivem, gyere…
– Пока, старик, – сказал Леш поэту-игрушке и легонько похлопал его по плечу. Поэт-игрушка отхлебнул garas с выражением неопределенного высокомерия на лице. Провожая взглядом Леша и венгерку, направлявшихся к выходу из зала, он заметил русского Сапожникова и полячку Малгожату Ушко, которые сидели рядышком в одном углу, как в деревенском клубе на танцах. Провинциалы, подумал поэт-игрушка и осушил свой бокал.
Виктор Сапожников пристроился в углу возле пожилой полячки, литературного критика, на коленях он держал полную тарелку холодца и с аппетитом ел. Он в жизни своей не видел такой роскоши. Нужно все хорошенько запомнить, будет о чем дома рассказать… А этот дурак Трошин забился в номер и не вылезает. Одному Богу известно, что он там делает и о чем думает. Людей лучше всего узнаешь в поездках. Раньше ему казалось, что Юра совершенно нормальный малый… Сам-то он, в отличие от Трошина, многое здесь посмотрел, побывал в трех музеях, прогулялся по городу, кое-что купил…
Полячка-критик спокойно сидела рядом с Сапожниковым, не обращая на него внимания. Она протирала носовым платком очки, которые у нее упали в какой-то крем. Виктор Сапожников подумал, что неплохо бы к холодцу взять белого вина, собрался встать, но в этот момент кусочек холодца, соскользнув с его тарелки, шмякнулся на колено критика-польки. Застыв, они несколько мгновений смотрели на дрожащий кусочек, напоминавший улитку странной формы, а потом Сапожников, очнувшись, нацелился на него вилкой. Но полячка глянула на него так, что он испуганно отдернул руку.
– Что вы делаете, любезный, вы что, пьяны?! – воскликнула полячка и с отвращением стряхнула холодец на пол.
– Извините, – сказал Сапожников и покраснел.
– Nie szkodzi, – ответила Малгожата Ушко, делая вид, что ничего не произошло, и, не обращая больше внимания на Сапожникова, продолжила протирать очки.
Это еще больше смутило Сапожникова, он встал, зачем-то щелкнул каблуками и направился со своей тарелкой к столу, умудрившись при этом пихнуть локтем датчанку, стоявшую рядом с ирландцем.
– Tfu, cort! – пробормотал Сапожников и осторожно проследовал к столу маркиза.
– Сначала расскажи, как ты смогла заманить его в номер, – сказал ирландец Томас Килли, протягивая Сесилии Стерексен бокал белого вина.
– Мы немного выпили внизу, в баре отеля. Я делала вид, что меня интересует его мнение о женской литературе, – оживленно начала рассказывать датчанка, нервно отпивая маленькими глотками вино. – Он говорил, что женская литература – это кухонная литература, потом что-то о клиторической манере писать, ну ты и сам знаешь, типичный мужской шовинистский бред.
– Это понятно, но как ты его заманила в комнату? – сгорал от любопытства ирландец.
– Очень просто. Я предложила ему решить теоретический вопрос о фаллической и клиторической литературе в постели…
– И он согласился?! – изумился ирландец.
– А ты как думаешь?! – сказала почти обиженно датчанка.
– Прости, – смутился ирландец.
– У себя в номере я предложила ему разминку в стиле садо-мазо, аргументируя такой выбор тем, что на самом деле он страдает страхом перед женщинами. Я объяснила, что его негативное и критическое отношение к женщинам-писателям можно интерпретировать как широко известный и описанный во всех учебниках пример сублимации эксгибиционистско-мазохистского синдрома. То, что он постоянно бросает женщинам вызов и оскорбляет их, – это не что иное, как выражение подсознательного желания мазохиста подвергнуться насилию со стороны этих самых женщин.
– Страшно интересно! Неужели ты в этом так здорово разбираешься?
– Да ни хрена я не разбираюсь! Просто мне надо было, чтобы этот тип разделся и согласился на то, что я его привяжу.
– Он здоровенный, я его видел… Ну и как же ты его привязала?
– Простынями. А вязать морские узлы меня научил Пер.
– Понятно, а другие участницы?
– Как только он был привязан, я их позвала. Они ждали моего сигнала.
– А кто они такие?
– Здешние писательницы Дуня и Таня. Чудесные женщины!
– Ну теперь рассказывай, что вы с ним делали? – сгорая от нетерпения, спросил ирландец и снова подлил вина себе и Сесилии.
– Сначала мы посовещались, как его мучить. Таня предложила ритуальные женские пытки с помощью кухонных инструментов: мясорубки…
– Электрической? – ужаснулся ирландец.
– Нет, обычной, – серьезно ответила датчанка. – Потом терка, молоток для отбивания мяса, миксер и так далее. Когда мы упомянули мясорубку, тип потерял сознание…
– Я его понимаю! – не смог сдержаться ирландец.
– Я предложила просто изнасиловать его, но с такой же жестокостью, как это делают мужчины с женщинами. А тут Тане пришла в голову более плодотворная идея – морально унизить его. Она сказала, что это соответствует средиземноморскому духу и литературной традиции. Важно превратить человека в шута.
– И как вам это удалось? – с живым любопытством спросил ирландец.
– Таня сбегала в ближайший магазин и купила банку столярного клея. Мы облили его клеем, распороли подушки и обсыпали перьями.
– Изумительно! Традиционное посрамление.
– Еще Таня купила большой детский резиновый шарик. Мы его надули и ниткой привязали к пенису. После этого ушли, оставив дверь открытой… Через несколько минут я сообщила портье, что в моей комнате находится какой-то маньяк.
– Ты просто гений! – восторженно сказал Томас Килли и тут же хитро прищурился. – А ты не выдумываешь?
Датчанка нахмурилась и молча выпила вино.
– Слушай, можно тебя кое о чем попросить? – нерешительно сказал ирландец.
– О чем?
– Я бы использовал этот эпизод в своем романе, если ты не против…
– Пожалуйста. А что за роман?
– Женский. О женщинах. Называется «It's Me, Molly Bloom».
Датчанка помрачнела и замолчала. Ее отсутствующий взгляд скользнул с лица ирландца в зал и на мгновение остановился на толстой сигаре в зубах Жан-Поля Флогю…
Перед господином Флогю, влюбленно глядя ему в лицо, стоял старичок с пенсне на носу.
– Боже, Боже… Mon dieu! – качал головой старичок. – Приветствую вас! Felicitations! Это действительно великий день. C'est un grand jour!
Господин Флогю равнодушно смотрел на странного старичка. Он попыхивал толстой сигарой и совершенно очевидно искал способ от него отделаться. Заметив Пршу, он махнул рукой и хотел было направиться к нему, но старичок крепко ухватил его за рукав.
– Подождите, attendez, s'il vous plaît! – умоляющим голосом сказал старичок. – Позвольте мне отгадать… Élise de Schlésinger?
– Я весьма сожалею, месье, но мне нужно… – попытался спастись господин Флогю, но старичок прервал его…
– Нет, это глупо… C'est une bêtise! Подождите, минуточку… Вы себе не представляете, что для меня значит эта встреча! Ваш прадед – величайший в мире писатель! Он выше Шекспира! И я удостоился невероятного счастья стоять перед отпрыском этого затворника из Croisset, этого мученика искусства, c'est un martyr de l'art, этого гения и раба, ce gйnie et esclave, для которого искусство было превыше всего, который ради искусства пожертвовал всем. И личным счастьем, и карьерой, и успехом, и жизнью!
– Но я вовсе не внук ему, – холодно прервал старика Жан-Поль Флогю.
– Как?! Он не ваш прадед?!
– Caroline Comanville. Она была моей бабушкой, – сказал Жан-Поль.
– Caroline! Grandmure?! Incroyable! Племянник! Mon dieu, самый настоящий племянник…
Жан-Поль кивнул и опять попытался уйти, но старик снова схватил его за рукав.
– А фамилия? Почему Флогю?
– Псевдоним. Флобер Гюстав… Флогю… Но никому ни слова! – заговорщически сказал Жан-Поль и, широко улыбаясь, направился навстречу Прше.
– Sans un mot а personne, – шепнул старик и растерянно огляделся вокруг. Возле столика с Эмминой пирамидой из слив стояла на редкость высокая молодая женщина с несчастным выражением лица, она рассеянно держала в руке темно-синюю сливу. Приблизившись к ней, старый профессор заметил, что глаза ее точно такого же темно-синего цвета. Он тоже взял сливу, осторожно, чтобы не испортить пирамиду, посмотрел на женщину со старческим сочувствием и тихо сказал:
– Вы знаете, что произошло много лет назад в этот день?
– Нет, – сказала женщина.
– В этот день умер великий французский писатель Гюстав Флобер! – сказал старик торжественно.
– Не знала, – сказала Эна Звонко, думая о чем-то своем, и осторожно надкусила сливу.