Текст книги "Поворот ключа"
Автор книги: Дмитрий Притула
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Сын хотел что-то еще сказать, может, поспорить, но к часам подошла Танюша.
– Павел Иванович, а это что? – показала она на квадрат в правом углу.
– А это твоя жизнь с момента свадьбы. Видишь, десять минут показывают. А потом часы покажут месяцы, ну и годы. Это само собой.
– А это что? – показала она в левый угол.
– А это… это, – начал Павел Иванович и осекся. Объяснять он не хотел, зная, что ему все равно не поверят, в дурачках же ходить особого желания не испытывал. – Это ты сама ухватишь, когда время подойдет. Сама сообразишь.
Не объяснял он как раз потому, что здесь и была вся хитрость вещи, закавыка главная, это в голову людям прийти не могло, и они, знал Павел Иванович, станут насмехаться над ним. Он и сам не мог объяснить, как додумался до этого, более того, как у него получилось все, и сейчас лишь твердо уверен был, что – получилось.
Штука была в том, что левый квадрат показывал только время, когда человек живет жизнью полной, ну, скажем, хлебает жизнь полной ложкой, не так себе вхолостую прохаживается, ворон считает или с соседями базарит, но вот именно сказать, живет. Как связывается жизнь человека, на которого установлены часы, с самими часами, Павел Иванович объяснить не мог, но знал, что связь эта есть, и, более того, уверен был, что связь эту ухватил.
И тут совсем все просто: отними от показаний правого счетчика показания левого счетчика, и все тебе понятно, ты сразу сообразишь, сколько ломтей жизни ты на чихание пустое растратил, сколько ломтей этих ты псу чужому выкинул, по ветру сколько ты пыли распустил.
Павел Иванович взглянул на оба квадрата, они показывали один счет – двенадцать минут, и это хорошо, жизнь показывают верную: веселье, праздник необходим человеку, это время никак не летит впустую, это как раз и есть жизнь полная, без нее жить никак то есть невозможно.
– К столу, к столу, гости дорогие, – командовал Костя, и гости охотно рассаживались.
Когда уже вовсе готовы были начать праздник, вошли две женщины – пожилая и молодая. Пожилую он знал – учительница Вовчика, и, судя по радостным приветствиям, ее все здесь знали и любили. Молодую женщину Павел Иванович видел впервые. Она искала кого-то глазами, и тут понял Павел Иванович, что она ищет его Вовчика. Они обменялись взглядами, и понятно стало, что между ними есть кой-которая тайна.
Они вручили молодоженам подарки – это были книги – и, подойдя к Вовчику, сели по обе стороны от него.
По мгновенному молчанию стало ясно, что все в сборе, ждать некого, сейчас сразу за молчанием будет взрыв и покатится-закрутится колесо веселья.
И взорвалось:
– Шампанское! Шампанское! Бокалы подставляйте! Стаканы давайте! Поживее! Поживее!
Павел Иванович настроился на долгий праздник и был готов к нему. Он не опозорил себя, напротив же, победителем вышел; кому нужно оценить его работу, тот оценил, это праздник так уж праздник, худо ли веселиться победителю в день своего торжества – все тревоги за спиной, все пройдено, все колючки уже вонзились в голые пятки, – так и полный вперед.
Все это так, но Павел Иванович понимал: то и понесло его на веселье, что вещицу свою успел закончить, а если б не успел, то поди посиживал в своем сарае, и не то что на малое какое веселье его не заманишь, но даже на всеобщий праздник двора, вроде такой свадьбы.
В том и дело, что Павел Иванович понимал постоянно: весел он как раз потому, что каждую минуту чувствовал он в комнате присутствие своей вещицы, знал твердо – идут часики, ничего с ними не случится, вот это уж точный точняк.
Нет-нет и бросал он взгляд скользящий на штуку свою, часики, что ли, и всякий раз сердце его как бы чуть поворачивалось и, словно б заливаясь горячим маслом, сладковато ныло: да уж что хитрить, на диво вещица вышла, ох, все ж не заносись, не будь ты кашей гречневой, что сама себя хвалит, но и прибедняться тоже не стоит, надо сказать прямо – так, мол, и так, а это не вещица – заглядение, даже глазу постороннему видно, что она словно б птица чужедальняя, редчайшая, что жаром пышет, а в руки не дается, и довольно-таки странно видеть ее здесь, рядом со стульями привычными, подарками казенными, книжной полкой немудрящей, ох, и не здесь бы ей место, так-то говоря, среди шума, толкотни, гогота, веселья.
Нет, не зря потратил Павел Иванович эти годы, помнил все время ту ночь, когда впервые увидел штуку эту целиком, разом. Как он однажды понадеялся, так и вышло – теперь не очень-то и сразу шар земной остановится, не очень-то и сразу солнце погаснет, и мир будет бессолнечным – он, Павел Иванович Казанцев, сделал все что мог.
И то сказать, братцы, вещи-то все в комнате привычные, стол праздничный – дело, конечно, хорошее, но разве не видели вы таких столов, все-то вы видели, братцы, и по многу раз, а вот такую вещицу, какую сделал, например, Павел Иванович, никто из вас не видел и помимо как здесь нигде более не увидит.
Нет, не зря терпел, а вы-то поди считали, что Павел Иванович так себе, чудачок – ушами машет, а, видать, был в нем некий стерженек, вот и сумел Павел Иванович дотерпеть до дня такого.
Вот ведь в чем все дело – время пришло с вещицей расстаться. Да, именно так – время положенное настало. А потому что не для себя варганил эту вещицу, нет, для всех людей. А если для всех, то мог ли он держать эту вещь в сарае, уже готовую к работе на все времена. Да как же можно! Совершенно не можно. И не случись сегодня праздника, ждал бы другого какого дня значительного, но все равно вещицу из рук выпустил бы непременно. Потому что делал не для себя.
И вот награда, вот она, удача веселая, не какой-нибудь иной день подплыл, а именно свадьба девочки, которая выросла на глазах Павла Ивановича, и нет лучшего дня для передачи этой вещицы, как к нет лучшего дома для расположения ее.
Потому что люди здесь живут довольно-таки душе близкие, да и человек, который имел к вещице кой-какое отношение, по соседству пребывает, так что вещица может спокойно исполнять свое дело, как и Павел Иванович может безоглядно теперь веселиться.
12
Петру Андреевичу сейчас нравилось все: и столы, установленные в виде буквы Т, и посуда, и цветы – сирень, розы и нарциссы, – и всеобщее оживление, и то, что все любят молодоженов, всего же больше нравилась Петру Андреевичу близость праздника в душе собственной.
Странно ведь как устроен человек: еще два часа назад во Дворце Петра Андреевича все раздражало: ожидание, суета, опасения родственников, что вот что-то может случиться. Ждали час, не меньше, и смысл торжества сводился к тому, понимал Петр Андреевич, что нужно доказать себе и друзьям, что мы ничем не хуже других, что торжества такие устраиваются, без сомнения, для невесты: подруги незамужние должны пышности этой позавидовать и унизиться собственным незамужеством, подруги замужние должны хоть на мгновение подумать, что у нее, у Тани то есть, все будет, может, не так, как у нас, может, жить будут дружно, в любви что называется, – и снова-таки позавидовать еще возможному счастью невесты.
Раздражала Петра Андреевича и пышность Дворца, и торжественная музыка, и усталый, но пытающийся быть бодрым и оттого фальшивый голос полной женщины, поздравившей молодоженов. Особенно раздражало Петра Андреевича собственное положение: с одной стороны, он с удовольствием сбежал бы с этого фарса, но неудобно перед братом, с другой же стороны – что может быть хуже чувства, что ты всем здесь чужой человек. Выходя из Дворца, Петр Андреевич знал, что придется запастись терпением и досидеть на свадьбе до конца, показывая, что весел и доброжелателен, что хмелен без вина и счастлив без причины.
Но когда сели в машины и машины тронулись, неожиданно стронулось что-то в душе Петра Андреевича, тихо зазвенело что-то, и пропал звон, и снова тишина, а потом снова зазвенело – неясная зыбкая мелодия какая-то, и Петр Андреевич всю дорогу молчал, чтоб не мешать мелодии обволакивать его. Уже подъезжая к Фонареву, он знал, что это радость, предсчастье, ожидание близкого праздника. Так в детстве – последний урок кончился, ты свободен, тебя не ждет нахлобучка за тройки и четверки, а впереди зимние каникулы, и это бесконечный праздник – это звон коньков, сиянье льда, сверкание звезд на верхушках елок, это смех Деда Мороза, беспрерывные воздушные шары.
Петр Андреевич испугался этой мелодии, потому что знал, чем кончается для него всякий праздник, но заглушить свою радость уже не мог. Рядом с ним в машине сидел брат Костя, и Петр Андреевич сказал:
– Все хорошо, Костя?
Тот удивленно посмотрел на Петра Андреевича и ответил:
– Да, Петр, все хорошо.
В дороге попали в полосу дождя, и это почему-то обрадовало Петра Андреевича – он ждал близких перемен, и вот они – скорый, летучий дождь.
Когда подъехали к дому, все уже нравилось Петру Андреевичу.
Он встретил на кухне жену свою Веру Ивановну, и та по оживленному его лицу поняла, верно, что он уже вступил в полосу праздника, и, тоже зная, чем кончается праздник, испуганно посмотрела на него и тихо, чтоб никто не слышал, сказала:
– Не надо, Петя.
– Да что ты, Вера, – удивился он. – Да, конечно, как можно. Все в порядке. И даже в полном порядке.
И сейчас, когда была дана команда рассаживаться и гости засуетились, настраивая себя на первые глотки и прицеливаясь к закускам, Петр Андреевич присмотрел себе местечко рядом с братом, и местечко это притягивало Петра Андреевича. Особенно нравилась ему скатерть, плотная, голубая, с яркими синими полосами, накрахмаленная так туго, что бахрома колола руки. Нравилось и то, что на синей полосе ждет его тонкостенный стакан и вместительный красивый фужер.
Выстрелили пробки, и полилась по стаканам прозрачная шипучая влага. Тамада, веселый парень с работы Николая, постучал по своему стакану вилкой – внимание, внимание, тихо, да тихо же, – уговаривали все друг друга, и встали, чтоб вместе с тамадой поздравить новобрачных, желая им совета да любви, да дружбы, да детей малых.
Петр Андреевич, не в силах уже скрыть улыбку радости, смотрел в окно – жаркий день еще сиял, но чувствовалось, что он уже медленно переламывается к прохладному вечеру.
Сейчас это будет, сейчас. Он осторожно глотнул, и холодные пузырьки обожгли рот, горло, пищевод, и все в душе мигом встрепенулось и снова опустилось на дно, только уже осторожно опустилось, и не в беспорядке, но все легло по своим местам. Он даже глаза прикрыл, чтоб вид чужого счастья не отнимал ни частицы счастья его собственного, славно как, как замечательно, лучшего состояния и не бывает, потому что в душе колкие звезды, все спокойно и все по местам.
Тамада, выпив шампанского, вдруг шарахнул в угол пустой стакан – на счастье, надо понимать, – и это вышло так лихо и неожиданно, что все засмеялись, а он, разыгрывая бесшабашного тамаду, смеясь, вытаращил глаза и истошно завопил:
– Горько! Да горько же!
И все подхватили: горько, горько да и все тут.
А молодые приняли игру, что предложил им тамада, встали они чинно, с негнущимися спинами, лица серьезные – смеются, черти, над гостями, – лишь чуть коснулись губами друг друга и так же чинно сели.
И вот-то второй тост пошел – уже за родителей, – и Петр Андреевич выпил еще шампанского, влив в него для горечи немного коньячку, это была хорошая смесь, но похуже первого глотка шампанского, конечно.
Очень нравился ему стол – рыба, яблоки, салат. От букета сирени и голубой, словно б вбирающей в себя свет, скатерти голубыми казались и пустые тарелки перед Петром Андреевичем.
И тут он сообразил, что коли тарелки стоят пустые, то их следует наполнить.
Подробно вглядевшись, он заметил, что это не просто так себе стол для украшения или чтоб было на что облокотиться, но: сверкает матово в глубоких тарелках студень под толстым серебристым налетом жира, но: смесь из красного, зеленого, белого – это салат, но: белое, желтое, коричневое – другой салат, но: зеленое, нежно-коричневое, словно чуть загорелое, голубое и белое – салат третий, но: жареная рыба в томате, и стол разламывается от еды, глаз вовсе не хватает окинуть все подробно, и вот заметил Петр Андреевич, что после второго тоста молчание на мгновение повисло, этакое раздумье – а дальше что же, долг выполнили, подарки вручили, «горько» откричали, дальше-то что же, вот откуда молчание, и вдруг сомнения кончились, и: грохот, обвал, звон тарелок о тарелки и вилок о тарелки, и звуки разрываемого мяса, клацанье зубов – не обедали ведь люди сегодня, во Дворце были, поехало дело, мычание восторга, ах, хозяйка, а рыбка-то сама рассыпается, да если ее, к примеру, под водушку, эх-ха, позвольте побеспокоить и тоже испробовать знаменитую рыбку, уж и забыли друг о друге, только самозабвенное жевание, зоба услада, это, оказывается, тертый сыр с яйцом и майонезом, попробовать-то позвольте (попробуй, голубь, попробуй, не позволь тебе, сам небось возьмешь), а что поделывают жених и невеста, какие еще жених и невеста, ах да, мы же на свадьбе, так «горько» им, «горько», но ничего не выйдет, никто не помешает (а никто и не собирается мешать, голубь, да и есть ли сила такая, чтоб помешать тебе).
И тогда Петр Андреевич потянулся за студнем и маринованной рыбой и начал их есть, чем вызвал удовольствие сидящей рядом жены своей Веры Ивановны.
Думала, верно, что загудел ее Петр Андреевич и закусывать не станет, с ним так и бывает; если хоть чуть понесет, то уж не ест ничего, но сейчас он ест, да еще как, потому что вовсе он не загудел, но просто это праздник, и нельзя обидеть себя, племянницу и гостей многочисленных, это просто души круженье, он посидит со всеми вместе, да вечерком пойдет с Верой Ивановной домой – все дела, есть ли о чем говорить.
– Ты уж больше, Петя, не неси, – тихо попросила Вера.
– Да что ты, Вера, как можно, я же вполне здоров. Что было, то прошло, и нам, как говорится, того не жаль. Весело, сама видишь.
– Так хоть поешь как следует. Студень хорош. Это Анна Васильевна постаралась. Ты знаешь, она хорошая женщина, и мы были к ней несправедливы.
– Вот видишь. Никогда не надо спешить. Лучше уж в таком деле человека переоценить. А недооценишь – потом годами расхлебывай. Брат все-таки родной.
– Так ты на студень нажимай.
И он нажимал со всеми вместе, за молодежью ему, понятное дело, было не угнаться, но он старался, надо отдать должное. И твердо верил, что все его выкрутасы, вензеля давно позади. В душе его равновесие, и кажется, что вся его жизнь была удачной, на голый стержень ее нанизывались главным образом дни счастливые и праздничные, и как же в целом жизнь ловко сложилась – позавидовать да и только.
– Ты вот рыбу маринованную попробуй.
– А как же не попробовать. И что за рыба?
– Треска. Сама делала.
– Здорово.
– Так и пробуй.
– Да уж пробую.
Он пробовал и радовался еде, но и жалел, что праздничный этот стол разваливается на глазах, вот уж как старались Анна Васильевна и Вера Ивановна, но что же поделаешь, еда поставлена, чтобы ее есть, вот ведь как.
Еще тосты были, но люди уже малость притомились, посбили жевательную прыть, вразнобой говорить начали, каждый вроде сам по себе; размякший, ублаженный человек начинает говорить первое, что диктует ему блаженная сытость, и гул вроде стоял, ничего не разобрать в этом гуле, но если со стороны кто послушает, то и скажет, что вот это и есть веселая свадьба.
Кто-то спросил (уж так, для куражу, знал, что не откажут), можно ли закурить, и разом все закурили, клубы дыма повисли над столом, и даже дым казался не едким, но вкусным, тоже веселым – другое совсем дело, когда курят не голодные и злые, но сытые и благодушные люди.
Сейчас Петр Андреевич был счастлив, и нравились ему люди, ничем не озабоченные, для праздника сейчас живущие, и чувствовал Петр Андреевич, что он как бы от себя самого уже не зависит, но он лишь частица всеобщего веселья, и, куда эту частицу понесет, туда она прибьется, и всюду ей будет хорошо и ладно.
Ему хотелось поделиться с кем-нибудь своей радостью, и тут – вот так удача – рядом сидел брат Костя, и Петр Андреевич осторожным толчком локтя привлек к себе его внимание.
– Костя! Все хорошо, верно ведь?
– Да, хорошо, Петр. – Костя посмотрел на него удивленно, словно не узнавая брата.
– Вот так бы всегда, верно? Нет, ты пойми и меня – не стол такой, не хмель, но вот праздник сам по себе, а?
– Да, Петя, я рад бы, но не выходит.
– Вот-то ведь как жаль. А так-то: жизнь – каникулы, карнавал, праздник. Утром проснулся здоровым – уже спасибо. Подарок, худо ли?
– Да, хорошо бы, Петя, это ты верно.
– И вся жизнь такая. Ведь тогда прощание будет легким. Повеселился, пожил – спасибо. Непразднично мы живем, Костя, вот как непразднично.
– Да какой праздник, Петр? Где его взять? Только и заботишься: пройти достойно. Себя не роняя.
– Скучно мы живем, Костя, вот беда.
– Да, веселья маловато.
– Правильно говорится: «Для веселия планета наша мало оборудована». Мало, Костя, мало.
– Ты бы ел, Петя, – напомнила о себе Вера Ивановна.
– Поем, Верушка, обязательно поем, вот только дай с братом поговорить.
А поговорить вот как хотелось: словно год человек играл в молчанку, а душа его копила кое-какие соображения, и вот сосуд полон, взрыв, нет больше возможности молчать, так и дайте поговорить с братом, человеком хорошим.
– Отличные ребята у окна сидят, Костя. Кто такие?
– Это с работы Николая. Хорошие ребята.
– Что ты, отличные, смотри, как смеются. Значит, кое-что в жизни понимают, раз умеют так смеяться.
– Конечно, понимают, только бы не начали после смеха такого с соседями спорить да за грудки хватать.
– Не беда, Костя: проспятся, а веселье в душе останется, не это ль главное? Хорошо все, славную ты свадьбу устроил.
– Нравишься ты мне сегодня, Петя, – добрый, веселый.
– Да я всегда такой, Костя, только ловко это скрываю. Чтоб загадка кое-какая была.
– Нет, всегда ты серьезный, и постороннему человеку даже подступиться к тебе опасно. А когда ты добрый, нет лучше тебя человека.
– А я вот всегда люблю тебя, Костя, потому что ты брат мой меньший. Да я для тебя ничего не пожалею.
Это была правда: приступ любви к брату так захлестнул Петра Андреевича, что он осекся и говорить больше не смог, он даже расцеловал бы брата крепко-накрепко, но боялся, что люди подумают, что он уже навеселе.
– Славно как, – снова заговорил он, переждав, пока душа успокоится, – а какая сегодня красивая Танюша. Да красивее девушек я в жизни не видал. А как хорошо улыбается Анна Васильевна – сразу видно, что веселый человек. То есть человек настоящий. Ты молодец, Костя, ты не ошибся. Человек она хороший.
– Да, хорошая она, Петя, – и брат в благодарность обнял Петра Андреевича за плечи. – Вот главное в ней – она добрая.
– Так и не тяни ты это дело, точно тебе говорю. Не промахнешься. Надо ведь. Что одному-то?
– Да вот думаю, – признался Костя. – Надо бы.
– И что раздумывать долго? Опять повеселимся. Снова праздник. Плохо ли? За твое счастье.
– Спасибо, Петя. Я и правда люблю, когда ты добрый и веселый.
– А я всегда теперь таким буду. Что скрывать свое веселье? Мы-то, люди воевавшие, знаем, сколько раз человек живет. Жизнь – дело простое, чепуха какая-то и даже насмешка, и мы знаем с тобой, что оборвать ее легче легкого, ниточку ножницами перерезать и то труднее. Так что и все разговоры.
И тут он, вспомнив, что на некоторое время позабыл о Вере Ивановне, обернулся к ней и уже клял себя, что потерял ее из виду хоть на короткое время.
– Хорошая ты, Вера, – сказал он. – Лучше тебя нет никого. Я понимаю, что мало счастья ты видела со мной, да что ж поделаешь. Ты была такой веселой, счастливой девочкой, это я засушил тебя и отнял твое веселье. Прости меня, Вера, прости.
– Да что ты, Петя, что с тобой сегодня?
Петр Андреевич понимал, что ей приятно его внимание, и его переполнила благодарность за то, что она терпела его с лишком тридцать лет, за то, что вырастила детей и заботой спасает его в повседневностях, и он погладил ее руку и даже наклонился и украдкой, чтоб никто не видел, поцеловал ее руку.
– Я тяжелый человек, Вера, я знаю это. Но больше этого не будет. Жизнь твоя с этой минуты станет весельем и радостью. Верь мне, Верушка, верь, пожалуйста.
Она печально смотрела на него, понимая, конечно, что неспроста повеселел муж и следует ожидать большие беды, но, однако ж, и приятно, когда суровый ее Петр говорит с ней ласково, вот уж можно и рукой махнуть на будущие беды за несколько ласковых слов.
Нес Петра Андреевича на легких своих крыльях восторг, любовь к окружающим людям; уже получалось, что это и есть самые достойные люди – добрые, веселые, умные, уже себя корил, что был сух с ними, высокомерничал, вроде, получалось, что он несколькими порядками выходил повыше любого из этих людей, и это самая главная ошибка его жизни, но теперь – все иное: его будет нести восторг любви к близким и малознакомым людям, блаженный, счастливый восторг, и как же замечательно теперь он жить станет.
Над братом Костей склонилась Танюша и что-то спросила, вопроса Петр Андреевич не слышал, но ответ Кости разобрал. Тот растерянно ответил:
– Нет.
– Ну, как же так, – упрекнула отца Танюша, – ведь мы же договорились, что соседей и родственников звать будешь ты.
– Просто забыл, – ответил Костя и виновато развел руками.
– А я-то закрутилась, совсем голову потеряла. Ну, как же так. А еще говорят, старые хлеб-соль не забываются.
– Выходит, забываются, дочка.
Таня покачала головой и вышла из комнаты.
13
Фрося, облокотившись о подоконник, стояла у кухонного стола и смотрела во двор. Медленно надвигался предвечерний час, и близкое уже предвечерье разламывало Фросе душу – уплывало время и с ним… это самое, уплывали надежды, что о ней вспомнят и позовут на праздничное торжество.
Ей бы, что ли, гордость показать свою, спрятаться в комнате, носа на кухню не показывать, сидеть тихо, как мышка, без малого шороха, чтоб ее не видели и не слышали в квартире и чтоб потом, когда пойдут в ход насмешки, не цеплялись, что она – ага! выкусила, вишь ты, и не подавилась, и даже не крякнула – ждать ждала, а на нее Михалевы даже чиха пожалели.
Но не хватало, как это сказать, гордости, и, так как из комнаты не видно михалевского крыльца, Фрося с четырех часов и вовсе перекочевала на кухню. То она варила картошку, то чай кипятила, то картошку ела, поставив тарелку на подоконник, то снова чай разогревала, а уж когда наелась и напилась и занятий для себя не могла придумать, то облокотилась о подоконник и так замерла на долгие часы.
Видела, как проплыли по двору молодожены, как хлопали в ладоши гости, а на нее внимания никто не обратил совершенно, хоть заметить Фросю было проще простого, только вспомни о ней, а вспомнив, брось взгляд налево, и вот в двадцати шагах торчит она в окне. Но никто не вспомнил, и понимать следовало окончательно, что там, где праздничное веселье, где люди, точно ли сказать, счастливы, там, вернее всего, не остается места для памяти о Фросе, существе старом, кривоватом, никчемном.
И вот-то горевала Фрося – уже и локти отдавила, и ноги отстояла, – что нет для нее места в веселье, а потом, отгоревав, смирилась и только медленно тлела в этом смирении, что она – существо ненужное и пустое.
И заранее готовилась к завтрашним насмешкам соседей – а насмешки они готовят великие, и будут правы. Все сейчас в квартире, на прогулку никто не вышел, хоть погода так и зовет на залив да в парк, притаились все, чтоб присутствовать при собственной победе, чтоб не пыталась завтра Фрося выкручиваться – мол, дома не была, гулять выходила, а не свисти, голубушка, не вертись, ты весь день у окна проторчала.
Вот уж проиграла так проиграла. И ручки кверху. Охни и умолкни на долгие времена. И про электросчетчики не вспоминай, и с мытьем лестницы не ерепенься.
Да и то уж пристрелка к великой насмешке началась – на кухню вышла Машка, младшая из Дуденок. Она, видите ли, чайник поставить захотела, чайком, знаете ли, побаловаться. Худая, бледная, сутулая. Не от болезни это, хотела сказать Фрося, а от злости худоба и бледность. Однако этого Фрося не сказала, но лишь подумала, потому что хоть и была зла на Машку, но жалость, как бы сказать, это самое, верх брала.
– Отдыхаешь? – ехидно спросила Машка.
Фрося ничего не ответила. Ей вроде сегодняшние насмешки – горох в стенку. Вот завтра – дело другое. Но до завтра сначала дожить надо, да, глядишь, может, Фрося что-либо похитрее придумает.
– А не простудишься? – настырничала Машка. – Ведь у нас сквозняки. А ты с утра стоишь.
Машка уже поставила чай и пошла к двери, и только тут до Фроси дошло, что ее здорово подцепили.
– Не с утра, однако, не с утра. А с четырех часов. Разницу поняла? Но никак не с утра.
Ответила она громковато, и на ее голос из своей комнаты вышла и Катя, мать Машки.
Она подошла к кухонному окну, выглянула во двор, чуть даже погладила Фросю по плечу – жалеет, видишь ли, – и Фрося, чуть размягченная, подняла голову и заметила, что глаза Кати смеются, и тут Фрося усекла, что в это самое время Катя придумала какую-то злую насмешку и бережет ее на завтра.
– Ты бы отдохнула, Фрося, – сказала Катя, – дома бы полежала, телевизор посмотрела.
– Да там все футбол и футбол.
– Нет сегодня футбола. Там концерт передают.
– Я уж посижу. Воздух, сама знаешь, это самое, теплый и полезный.
– Ну, сиди-сиди. Может, чего и высидишь.
А из кухни не уходят, капают на душу, про себя смеясь над Фросей. Вот уж проиграла так проиграла, не зря, видно, вчера заснуть не могла, не зря охала да ворочалась. Ждать больше нечего. Поздно, тени уж заскользили, пир уж вовсе разгорячился – верно, теперь-то счастливые люди о ней никогда не вспомнят, вот тошненько, ах ты грех какой.
И вдруг дверь в коридоре запела, и кто-то легко вошел, нет, впорхнул в квартиру. Фрося, сдавленная внезапным предчувствием, оттолкнулась от подоконника и заспешила к двери – прыть-то откуда взялась.
Вышли в коридор и Дуденки. А в коридоре-то – облачко белое, песенка веселая – прошелестела деточка в платье белом и фате прозрачной, ах ты, суета какая, растерялась Фрося, да за мной же это, как тут быть, и победный взгляд бросила на Дуденок – и взгляд обожания на свою хворостиночку, да так и забилась, заметалась по коридору.
– Ну что же ты, тетя Фрося, – ласково упрекнула ее Танюша, – мы все ждем, а где же ты?
– Да как так. И я жду. – Тьфу ты, гордость бы свою показать, схитрить бы малость, да где там – вовсе голову потеряла от радости. – Это я мигом, ну прямо сейчас.
И бросилась в комнату, оставшееся от давних времен платье праздничное достала – платье темно-синее, бархатное, с широкими тяжелыми плечиками да с белым бантом на груди, – скорехонько надела его, причесываться уж некогда было, она лишь несколько раз провела гребенкой по волосам и была готова. Вышла в коридор, где ждала ее Таня, и та взяла ее за руку и повела за собой.
Глядите, глядите, снова Танюша плывет, облачко слабое, дыханье легкое, светлая тень, плывет легко, чуть касаясь земли, и ведет она за руку тень темную, черную почти, и та спотыкается, не поспевает, торопится, чистая юность – вот ты где, испуганная одышечная старость – и ты здесь же, так руку дай твою шершавую, крепче держись, запасись сил и терпения, сейчас мы придем, недолго уже, недалеко, вот только над канавой взмоем, только разбросанные дрова обтечем, недалеко уже до веселья, песен, звона стаканов, и на крыльцо вспорхнула светлая легкая тень и за ней тучей тяжелой вползла тень темная, вечерняя.
Таня ввела Фросю в комнату, и все уже изрядно были веселы, и все-то знакомые Фросе лица, и по радостным приветствиям Фрося поняла, что и ее все знают и даже отчего-то рады ее приходу.
Гости малость потеснились, чтоб пропустить стул для Фроси, но, прежде чем втиснуться на стул, Фрося вспомнила, зачем пришла, а под мышкой у нее для этого случая коробочка малая была и в ней цепочка золотая – последнее, что осталось от хлебной жизни с Акимом Антоновичем. Ее-то, цепочку эту малую, и вручила Фрося невесте.
И когда она поздравила молодоженов и малость даже сказать всплакнула от предчувствия долгого Таниного счастья, то все захлопали в ладоши и громко завопили: «Горько» – и штрафную ей, дело какое, штрафную.
И что же: она долго уговаривать себя не заставила и штрафную эту приняла, так что она соколом просвистела, и Таня, стоя над ней, подвигала ей то одну тарелку, то другую, то рыбку, то грибок, то студенек, и, чувствуя себя уже полноправной гостьей, Фрося ни от чего не отказывалась.
В это время Аня горячей едой обносила гостей – (бифштексы, залитые яйцом, – Фросю тоже не обошла, возле нее остановилась, добродушно даже посмотрела, мяса отвалила – и дальше себе пошла.
Фрося сидела как раз напротив Константина Андреевича, она для разведки подняла на него глаза – не цепляясь, конечно же, за лицо взглядом – и увидела, что он ей как бы даже и рад.
А Фрося кое-чем заклевав это дело, взглядом поскользила по гостям и вот-то поняла, что нужно делать дальше. Поняла, что свадьба малость притормозила свой разлет, буксовать начала, вроде уже люди веселы сами по себе и от свадьбы независимы и нужно их чем-либо подтолкнуть.
Рядом с ней сидел молодой парнишка – и Фрося ему сказала:
– А что же это не поют нынче? Или осипли от «горько»?
Тихо так это сказала, чтобы не подумали, что она вломливая такая – только что пришла, а уже командует.
Паренек кивнул – мол, все понял, сейчас сообразим.
– Внимание! Есть предложение попеть. Левый фланг, вы там помоложе, так и начинайте.
А Фрося, надо сказать, вот ведь как любила петь. Но вот чтоб развернуться да вложить в голос все свои мехи, этого не было давненько, надо сказать.
Фрося, конечно, не то чтоб обучена была хорошему пению, этого не было, и не то чтоб мелодию правильно вела, этого тоже не было, в самодеятельность, заметить надо, ее никогда не приглашали, потому что пела она как бы независимо от других певцов, больше заботясь о своей песне, а не о песне общей, то отставала, то значительно забегала вперед, все это так, но одно несомненно – пела она, что называется, от души, во всю мощь, во все горло, так что пение ее скорее походило на складный торжественный крик. Вроде бы гордится собой человек – вот вы, мол, меня за недотумку считаете, за птаху темную, а вот вам, слушайте, сколько складных слов кряду я могу обозначить.
Включались медленно, как бы даже нехотя, ребята молодые, дружки жениха, запели, что шоферы очень надежные друзья, и все за столом подтягивали нехотя, без удовольствия отвлекаясь от разговоров, вроде не пели, а мурлыкали. Фросе слова этой песни были знакомы, но не подряд, одно к другому, а только на выбор, и все она не могла включить полные обороты, и томилась от нетерпения – эдак же и вечер пройдет, а она не проявит себя, не врубит свои мехи.