Текст книги "Поворот ключа"
Автор книги: Дмитрий Притула
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
Павел Иванович взобрался по лестнице, вошел в квартиру, захотел напиться и, когда наклонялся к крану, задел ногой стоящий на полу бидончик из-под молока, и бидончик прогромыхал по полу.
– Вовчик? – спросила его Евдокия Андреевна.
– Нет, это я, – огорчил ее Павел Иванович.
– A-а, ты, – протянула Евдокия Андреевна, его бы она, ворочаясь и крехая, ждать, разумеется, не стала бы.
Но то, что требовало срочного выяснения, как раз и связано было с Евдокией Андреевной. А уже предчувствовал, что прогорело все, но, однако ж, удержаться уже не мог – ведь прокрути все в душе, отхромай назад на самую малость, потерпи чуток – само все прояснится, туманец на пыль земли осядет, но нет, все ему, вишь ты, все надо знать вот прямо сейчас.
Он встал в дверях и, бочком протискиваясь в комнату, жалобно так это окликнул жену:
– Дуся! – И она прервала ворочанье свое, замерла в ожидании следующего зова. – Дуся! – снова жалобно позвал Павел Иванович. – Ты прости меня, Дуся. Я сгубил твою жизнь.
Не ворохнулась. Так замерла. Недоумевает, что этот ее перестарок натумкал еще. А ведь не спит, это ему понятно. И долго лежала без всякого движения вовсе.
Вдруг рывком села – где прыть-то заняла – и ноги тяжелые, уже малопослушные с кровати спустила и воткнула их в комнатные туфли. Волосы ее спутались, и она их чуть пригладила. Подняла голову и внимательно посмотрела на Павла Ивановича.
– Ты спятил? Ты с какой цепи сорвался? – голос же не гремел, как обычно, был тих и насторожен. Словно б ждала подвоха какого. Но только какого подвоха можно ждать от Павла Ивановича, да никакого, ни боже мой, ни самого малого.
– Да только вот я подумал… это самое… и думаю.
– Что ж ты такое думаешь?
– Помру я скоро, Дуся, – спокойно, словно б о деле вовсе решенном, пожаловался Павел Иванович.
– И когда ж ты это затеял?
– Да скоро. Точно кто ж это сказать может? Но чувствую – скоро. Вот-то и подумал: ну, я ладно, как хотел, так и перебивался, но тебе-то… это самое… как сказать… за что же это такое? И мне все понятно – сгубил я твою жизнь. Вот оно как получилось, – и он завздыхал, задавленный жалостью к ней, уже не сомневался – вхолостую потратила она на него жизнь, а как теперь поправишь усквозившее. – Так и ты… того… Дуся, простила бы меня, что ли.
– Ну-ну, поговори, никогда такого не слышала. Что ты еще подвыкатишь?
Но уже знал Павел Иванович, что она малость испугалась за него – в своей ли он тарелке, но уж он, чего хотел добиться, добился – слушала она его серьезно, а не вполуха.
– И так это если сообразить, что за жизнь у тебя вышла – чих, плевок, насмешка голая, а не жизнь. А я-то хоть бы мужик был, а то намек один да и только. Дома и не держался почти. Одно хорошо, что к другим юбкам не вязался, да и то потому, что как прибился к твоему подолу, так возле него и прошкандыбал. Вот девочки сегодня пели: серебряные свадьбы то, серебряные свадьбы се, а у нас когда хоть была серебряная свадьба?
– А и верно – когда? Мы сколько это лет вместе?
– А не сорок ли?
– Да нет, поменьше, думаю.
– Ну, мне… это самое… было двадцать девять. А сейчас шестьдесят семь. Это сколько выходит?
– Да уж много.
– То-то и оно. Да разве же жизнь у тебя была со мной? Тьфу ты да и только. Ну, я пускай, я ничего, положим, и не стою. Но ты-то какая была, – и, по горло опущенный в жалость к жене, Павел Иванович потерянно развел руками.
Так вот, как мелкий песок, проскользила меж его пальцев ее жизнь. И утрата эта была так для него велика, что жизнь собственная казалась Павлу Ивановичу ничтожней последней ничтожной песчинки.
– Подь сюда! – велела Евдокия Андреевна.
– Это зачем еще? – спросил Павел Иванович, ожидая голой насмешки. Но ко всему привык, задубела кожа, выдержит еще одно приниженье.
– Я сказала: подь сюда.
Что же делать ему, а делать нечего, и подошел и встал перед ее лицом.
– Наклонись! – велела она.
Уверенный в близкой насмешке, он уже смирился и голову склонил перед ней, а она постучала по его лбу костяшками пальцев – и не то чтоб слегка, но больно – и, оттолкнув его лоб, так сказала:
– Дундук ты, Паша. Дундук и уши холодные. Это ты меня пожалел? Видали, гусь какой выискался. Да это я тебя всю жизнь жалела. Я, может, для этого и приспособлена была. Я тебе хоть раз на свою жизнь жаловалась?
– Еще как. Я такой, я сякой, я не человек вроде, а комашка.
– Это я тебя ругала. И правильно делала. Но на свою жизнь я не жаловалась и не жалуюсь, так уж и ты ее не жалей. Я тебе хоть раз говорила, что зря с тобой совместную кашу заварила?
– Нет, пожалуй.
– То и оно. Другая жизнь, может, слаще меда показалась бы. Но да мне чужого никогда не было нужно. Я тебе скажу, Паша, – кроме тебя, я другой жизни даже не нюхала, не то что не пробовала. Может, она и горькая была, моя жизнь, но ведь другой-то у меня не было, так что мне она и сладка.
– А ты не врешь?
– Не вру. Толку мне что врать? Было бы по-другому, так и сунула бы тебе кукиш под нос, чтоб не заносился. Да ночью не заводил вот такую музыку.
– Но ведь дело такое подперло.
– Ну и укладывайся помаленьку. Нечего колобродить. Или все не нарадуешься?
– Да, не нарадуюсь.
А он, и верно, рад-радешенек был: не солгала ему Евдокия Андреевна, правду сказала, слукавь она, он бы в такую минуту усек бы любое лукавство, все точно – не жалеет она о своей жизни, она, видишь ли, его жизнь жалела, а что жалеть его жизнь, ведь вон какой удачной она была, да удачнее и не бывает, пронеслась, да не впустую, но кое-что оставив по себе, на какие-либо даже не очень короткие времена.
И Павел Иванович долго стоял у распахнутого окна, глядя, как наливается тугим светом раннее утро, как заплясали розовые блестки на глухой стене у кочегарки, удивительная штука с ним случилась – это его жизнь, такая вот удивительная, что даже не жаль ее из рук выпустить.
18
Праздник еще кое-как продолжался, но то был уже чужой праздник – своих же нигде не было, и тогда Константин Андреевич неторопливо пошел к дому, основательно надеясь, что все его давно ждут за столом.
Так-то веселье в парке притомилось, лишь слабые всхлипы его доносились, на дороге лежала маска, Константин Андреевич поднял ее, то была маска лисицы, в придорожной траве валялись пустые бутылки, лежали обрывки газет, остатки пищи – мусор веселья.
Небо вдали опалилось желтым фейерверком, и под полыхание неба почувствовал Константин Андреевич, что праздник сегодняшний уж заканчивается вовсе, что завтра если и соберутся люди, то это уж будет так, докатывать свадьбу. Более того, показалось ему, что и жизнь его собственная основательно подустала, и с таким вот предчувствием Константин Андреевич никак согласиться не мог.
Идя по главной улице, он успокаивал, даже уговаривал себя тем, что впереди у него долгое время, интересная жизнь и в ней есть то, что обычно называют главным смыслом, – жизнь дала ему понимание станков, умных машин, сноровку, умение управлять ими и сделала его вот именно мастером. Да что такое – жизнь проходит – слова пустые, конечно, проходит, как иначе, но ведь никто его в этой жизни не унижал, как и он сам не унижал никого, ему бывало печально, но стыдно ему не было никогда.
Вот так уговаривая себя, Константин Андреевич дошел до своего двора. По пути встречались ему праздничные люди, на мостовой перед гастрономом молодежь залихватски танцевала под транзистор, – удался праздник, все получилось отлично, думал Константин Андреевич, но чувствовал, что сам-то он из общего оживления уже выпал.
Во дворе все было тихо.
– Костя! – позвал его кто-то сверху.
Константин Андреевич не мог понять, откуда зов.
– Костя! – окликнули его еще раз.
И тогда в распахнутом окне второго этажа он заметил Павла Ивановича.
– Что, Павел Иванович? – тихо спросил Константин Андреевич.
– Спешишь ли ты, Костя?
– Да не так чтобы очень. А вы почему не у нас?
– Не в этом дело. Постой, Костя. Спросить кое-что надо, – и Павел Иванович спустился вниз.
Все казалось зыбким, неустойчивым – и утренний свет, и дома, и лицо Павла Ивановича.
– Как бы это сказать, Костя… погоди… вот сейчас, это самое. Тебе вот как сейчас?
– Ничего, Павел Иванович. Словом, можно жить.
– То-то и есть, что можно. Так и смотрю. Сегодня – да. Что, да как, да для чего, верно ведь, Костя, а?
– Верно.
– И утро, вот видишь, какое. Времени не было замечать. А хорошее. Везде ли такие утра, как считаешь?
– Мало где бывал. Наверно, везде по-своему.
– А я, Костя, нигде не бывал, кроме Фонарева. Воевал и то в наших местах. Паровоз водил до Чайки и обратно. И все. Малость поздновато. Ты на Юге-то был?
– Был разок.
– И как там?
– Да ничего. Жарко, и народу много. Не для меня. Я, верно, совсем северный человек.
– А надо бы поездить было. На народишки поглазеть. А то все Фонарево да Фонарево.
– А по мне, так лучше Фонарева нет ничего.
– Оно конечно. Особенно если не бывал нигде. Все ж любопытно.
– Да уж если должен человек быть в печали, так будет, под каким солнцем ни живи.
– То конечно. А все-таки любопытно.
– Пойдемте к нам.
– Нет, я здесь постою. Ровно мне как-то. Ты понимаешь ли это, Костя?
– Понимаю, но со мной так не бывает.
– И со мною впервые. Чтоб совсем ровно и спокойно. И бояться вовсе нечего.
– Да, Павел Иванович, спросить хочу, – вспомнил Константин Андреевич, уже отходя. – Тут я не соображу никак – для чего там у вас левый счетчик?
– А, ты вот про что. Это же проще простого. Неужели не сообразил?
– Да нет, выходит.
– Это же как сказать… Это самое. Вот мы с тобой разговариваем, так? Нужно нам это? Важно?
– Важно.
– Вот они бы и шли. Если б на тебя или на меня установлены были. А если бы мы, скажем, ссорились, они бы приостановились. Но они не на нас с тобой установлены, а на Танюшу. И все. Понял ли?
– Жизнь, что ли, стоящую показывают?
– Ну. Ухватил?
– Ухватил. Здорово! – сказал Константин Андреевич.
– Вот и видишь. А ты то да се. И так вот. Пожалуй, что ты иди. Верно, ждут.
– И то пожалуй, – согласился Константин Андреевич.
Константин Андреевич взошел на крыльцо, ожидая услышать шум веселого стола, но все было тихо. На звук его шагов вышла Вера Ивановна. Лицо ее было бледно, глазами она спросила, где ее муж.
– А где все наши? – опередил ее Константин Андреевич.
– Я это хочу у тебя спросить.
– Никого? – растерялся Константин Андреевич. – Может, меня ищут. Мы заговорились с Петром, все и ушли.
– А где ж твой брат?
Константин Андреевич промолчал.
– Так где ж твой брат, Костя? – снова спросила Вера Ивановна. А уж все поняла, голову опустила, спину ссутулила.
– Он дал деру, вот как торопился.
– Ну, конечно.
– Домой, так понимаю, спешил.
– Ну, конечно, – сказала Вера Ивановна и начала собираться.
– Или же наших пошел искать.
– Вот это навряд ли.
– Ты придешь, а он спит.
– Да и это навряд ли, хоть все возможно. – Она все-таки взяла себя в руки, а он рад был бы пожалеть ее, оставить здесь, чтоб не горевала она в одиночестве, но понимал, что Вера никогда ему этой жалости не простит, она не простит ему даже того, что он знает, что ее Петр на несколько дней исчез. Есть люди, которые всегда хотят быть первыми, и те, кто видит их в дни поражений, враги для них первейшие. И он не стал удерживать Веру Ивановну. Однако, прощаясь, слукавил:
– Утром приходи вместе с Петром. Мы будем ждать.
– Конечно.
– Спасибо, что помогла. Без тебя мы бы пропали.
И в это время шаги в коридоре послышались. Константин Андреевич ожидал, что это вся честная компания возвратилась, но пришли только Таня с Николаем.
– А где все? – спросила Таня.
– Сами ждем. Вы куда подевались?
– А мы смотрим, что ты с дядей Петей разговариваешь, и, чтоб не мешать вам, дошли до водопада, постояли там, а вернулись – никого, думали – все здесь, – говорит и прижимается к плечу мужа и поглядывает на него глазами застенчивыми, чуть влажными, а у Николая глаза тоже влажнеют от ее взгляда, ах ты черт, да счастливые же они люди, это же с первого взгляда видно, любят они друг друга, это уж точно, и счастье это так уж крепко к лицу припаивается, главное – к глазам, к губам, к дрожанию ресниц, и сердце человека, уже миновавшего счастье такое, завистью сжимается, и колет эта зависть, хмелит голову, жалость к себе накрапывает, уж ты-то взгляда этого, влажного, испуганного собственным счастьем, никогда на себе не остановишь. Да все у них хорошо будет, вдруг уверенно понадеялся Константин Андреевич, он то что за судья такой выискался, любят они друг друга, так все и притрется в случае таком, эх вы, ребята, какие вы еще молодые, жить вам еще да не прожить.
– Ну что, братцы, согреемся на прощанье, да вы и трогайте к Анне Васильевне. Гостей, видно, до утра не будет.
Они вышли на крыльцо, и, когда Таня и Николай, нырнув в проход между домами, исчезли, Константин Андреевич сел на ступеньку и так это в большую охотку закурил.
Он вспомнил недавний разговор с Павлом Ивановичем и подумал: ну, в точку попал Павел Иванович, вот как ко времени его подарок. И то сказать: пока жив на свете хоть один настоящий мастер, все непременно уладится, вот это обязательно.
А уж свет вовсю разлился, день новый придвинулся, веселое солнце за домами вспыхнуло, и в утро это прозрачное надежда, как и солнце, душу грела – все теперь ничего, как говорится, все пойдет путем, обязательно все наладится: и у него, и у Тани с Колей, и у всех соседей, да что так далеко заглядывать, – удалась свадьба, и через несколько часов снова соберутся друзья, люди хорошие, и снова покатит веселье, да так, чтоб не остывало оно долго и чтоб память о нем согревала душу не так уж и короткое время.
19
Когда все ушли на гулянье в парк, Казанцев и Лена, как и вчера, пошли проводить Раису Григорьевну до автобуса.
Раиса Григорьевна хотела о чем-то спросить Лену, но Лена, опередив ее, ответила:
– Да, да. Хорошо. Спасибо.
– Завтра увидимся? – спросила Раиса Григорьевна.
– Это было бы хорошо, – ответил Казанцев.
Потом они пошли к железнодорожной станции ближе к заливу, Казанцев тянул Лену за руку, и она едва поспевала за ним. Перешагнули рельсы, обогнули платформы, по шпалам прошли до немытых товарных вагонов.
Почти у самой воды неподвижно стояла серая лошадь, растворяясь как дым в клочкастых рваных сумерках.
Последняя электричка дала гудок, едкий и пронзительный.
Они долго смотрели друг на друга и молчали. Молчание это их не тяготило, и Казанцеву казалось сейчас, что прежние их встречи не прерывались.
– Не удалась жизнь, – сказал Казанцев.
– Да, не удалась, – подтвердила Лена.
По шпалам шли два рыбака с рюкзаками за спиной и снастями в руках. Небо над ними горело малиновой полосой, и малиновый свет переходил в розовый, затем в желтый, в желто-зеленый, и там, вовсе наверху, белесо-голубое небо было прозрачно, но это очень далеко, и сейчас рыбаки, негромко переговариваясь, уходили в малиновое пламя рассвета.
Сейчас у Казанцева был тот редкий момент ясного зрения, когда человек не может себя обманывать и у него хватает воли видеть все до конца, и потому он свою жизнь понимал как именно неудавшуюся – все эти годы думал лишь о своем деле, о собственном преуспевании в нем, тешил честолюбие, оправдываясь, что прогрессу только честолюбцы и нужны, никого не любил, только себя и свою работу, вернее, свой успех в этой работе, и вот теперь пришла расплата за слепоту, за суету и спешку.
– Ты давно не был в Фонареве осенью?
– За последние пятнадцать лет ни разу.
– Вот когда невыносимо – осенью. Когда темно и дует с залива. Уехала бы куда-нибудь, да только везде одинаково.
Утро вовсе уже наступило, пропал окончательно дымчатый свет белой ночи, яркой полосой заскользило по заливу солнце, зачернели лодки, вспыхнул и закачался белый парус яхты, загудела первая электричка, сзывая ранних пассажиров.
– Ты потерпи, Лена, – тихо попросил Казанцев. – Надо же как-то пережить время своих бед.
В нем была сейчас воля, заключавшаяся в желании счастья для Лены и для себя, говорил он обыденные, привычные слова, но верил в то, что говорит, и потому в словах его не было фальши, которая всегда бывает во всем слишком обыденном, и Лена слушала его внимательно и верила ему – здесь ошибиться нельзя – терпеть ложь либо фальшь она не стала бы. Да, нужно пережить свои беды, да, конечно, конечно, мы переживем, переживем.
А только не будет раннего летнего утра, сверканья серо-голубого залива, белых стен фортов, проявившегося в дымке купола Исаакия, нежной, томительной влаги раннего утра, пронзенного посвистами электричек и криками запоздавших рыбаков; распахиванья окон в домах за железной дорогой, синих с розовым подсветом теней от столбов и деревьев, – ничего.
Жизнь отсвистела ранней электричкой. Поздно встретились, и невозможно смирение. Но и слова излишни, жесты никчемны, скорбь позорна.
Однако ж есть или быть должна связь между людьми с неудавшимися жизнями, вот эта общность, это малейшее движение сознания, внятное другому человеку.
Нет, не поздно, все вовремя, мог опоздать вовсе, но успел.
Не прошло и двух дней, как он приехал сюда. Ничего не изменилось вокруг, изменился только он сам. И не было в жизни Казанцева дней важнее.
Они прошли по железнодорожной насыпи и вошли во двор Казанцева.
Двор спал, все было тихо. Красная глухая стена кочегарки и забор за ней уже горели от солнца. Сараи были окутаны легким, прозрачным туманом. Листья деревьев влажно блестели.
Спит двор, думал Казанцев, спят люди, переплетены их жизни одна с другой, и из этих жизней жизнь всеобщая и складывается, неразрывна эта жизнь, уж какая горькая и краткая она ни есть, но она неразрывна.
И не нужно торопиться, ведь рядом, может статься, человек болен или одинок, так не суетись, может, ты сумеешь понять человека и помочь ему или хоть дать совет стоящий.
Казанцев заметил сидящего на своем крыльце Константина Андреевича Михалева. Он сидел и, не замечая никого, улыбался.
Они хотели пройти незаметно, чтоб не спугнуть эту счастливую улыбку, но он, верно, почувствовал в глубине двора чужое дыхание и приподнял голову.
– Гуляете? – окликнул он.
Казанцев и Лена подошли к нему.
– А что ж вы-то не гуляете? – спросил Казанцев. – И где гости?
– Разошлись. Время такое – белые ночи, каждому в отдельности погулять хочется.
– А что, дядя Костя, – вдруг вспомнил Казанцев, – куда змей делся?
– Какой змей, Володя?
– Вы нам однажды делали.
– Так я много раз делал.
– Ну, однажды вы его в точку вогнали. А он улетел.
– Так он за стрелу подъемного крана зацепился.
– А нам сказали, что улетел. Мы верили.
– Я же забыл, что именно сказал вам. Помню, что утром снял его. Совсем он покалечился, было не отладить. Вам жалко было бы его, я и выдумал – летает где-то.
– А катушку вы помните?
– Какую катушку?
– Вы мне жука из катушки делали.
– Ну, и что было?
– А вы тогда палец порезали. И катушку покрасили кровью.
– Не помню такого. Вот если б не я тебе, а ты мне делал, я бы помнил. Да и какие игрушки я мог сделать? Так – пустячок. Вот Павел Иванович – это да. Это мастер, выходит, настоящий.
– Часы еще идут?
– А что с ними будет? Идут, конечно. И большие часы, и справа, и слева. А как же иначе, если их такой мастер делал, как, например, Павел Иванович. А ты что, сомневаешься, Володя? Думаешь, они когда-либо остановятся?
– Да я уж теперь и не знаю, – признался Казанцев. – Может, и не остановятся.
– А ты не сомневайся. Как же это может быть, небось такой мастер, как твой отец, все предусмотрел. На всякий самый пожарный случай. Есть, я думаю, еще не один резерв. Ничего-то, полагать надо, не случится с ними. А вот и он сам, Павел Иванович.
Казанцев поднял голову и в распахнутом окне увидел своего отца.
Отец хотел им что-то крикнуть, он даже вдохнул поглубже воздух, чтоб крик был громким, но, вдруг вспомнив, что за спиной спит Евдокия Андреевна, бегло обернулся к ней, туда, в темную глубь комнаты, снова посмотрел во двор, виновато улыбнулся и помахал им рукою.