355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Притула » Поворот ключа » Текст книги (страница 2)
Поворот ключа
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 09:00

Текст книги "Поворот ключа"


Автор книги: Дмитрий Притула



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Сентябрь золотился, в цветнике перед окнами полыхали огненные шары, желтый лист полетел над землей, утро легкое, прозрачное, дали неоглядные, жарой не скраденные, – да есть ли лучшее время для первого дня.

Осень стояла теплая, уж листья облетали, но дожди так и не закосили, и земля была видна вся целиком, словно б уместилась на ладони.

И Павел Иванович был счастлив работать, когда мир насквозь виден и внятен ему, и еще бы: когда Павел Иванович работает, то мир ровен, спокоен и счастлив.

Когда же Павел Иванович отдыхал, то время расплывалось, Павел Иванович страдал, нетерпеливо ожидая нового внятного утра.

Всякое утро Павел Иванович спускался в сарай, в мастерскую свою, так-то говоря, и садился, грудью упершись в верстак, голову свесив, так продлевая ночную дремоту, и в шесть ли часов начинал утренний плач пробудившийся младенец в соседнем доме, и словно бы послушная его зову откликалась протяжным гудком первая электричка, и тогда Павел Иванович размещал свое тело так, чтоб вопль младенца и вопль электрички, плывущие друг другу навстречу, соединились бы как раз в груди Павла Ивановича, и там что-то слегка даже заломило бы, заныло – вот это и есть сигнал: прочь, дремота, пора к делу поближе. А день последний – не первый день. Наступил он недавно – неделю назад. Павел Иванович, уж вроде бы целиком слившись со своей вещицей, не делал ночного перерыва, подозревая, что сил у него хватит, их ровно столько, чтоб добить вещицу, точка в точку. Он не знал, прохладна ли ночь или же тепла, он ничего не замечал, лишь раз замедлился, подошел к распахнутой двери сарая. «Эй, Васильевна, а вставай!» – услышал и заметил, что ночь растаяла и приходит светлое утро, еще ни звука, все вокруг ровно, как во сне перед самым пробуждением; из легкого, чуть подпаленного желтизной тумана размытыми пятнами начали проступать дома – пятиэтажный, и дом Павла Ивановича, и михалевский дом, и тут Павел Иванович окончательно понял, что утро пришло, оно все-таки победило.

Нет никого, все спит, и он один, и он не спит. Лучшие это часы, чтоб хоть что-то успеть, вот в эти часы спать как раз и не следует.

Вновь принявшись за дело, Павел Иванович знал, что уже ничто не отвлечет его, пока он не добьет до конца. И верно, ничто больше не отвлекало Павла Ивановича: ни свист электрички, ни первые звуки во дворе – торопливые шаги, ранний посвист под окном: эгей, пора, браток! – ни пятна солнца, проникающего сквозь щели в сарае, и лишь когда солнцем залило светло-коричневую плоскость – уже вовсе готовую – и плоскость ослепила Павла Ивановича, он легко и коротко засмеялся и кивнул удовлетворенно: ого! так и надо – как надеялся, так и вышло. Не подвел себя, не подвел всех Казанцевых, да что там – никого из людей не подвел, и это значит, что из-за такой штуковины очень даже стоило свой пупок надрывать.

Понимал – больше он ничего сделать не сможет.

Вот ведь как жалко, что добил, теперь с ней расставаться придется, как ни крути.

Вспомнил, что собирался наладить рубанок, достал его, разобрал, заточил железку на бруске и, хоть знал, что резец твердый и устойчивый, все же для верности подышал, и тусклое пятно дыхания сразу исчезло – хороший резец, – и собрал рубанок так, что лезвие на колодке было тонким, как нитка.

А потом, махнув на все рукой, сел неподвижно у верстака и знал, что будет так сидеть, пока полностью не смирится с тем, что довел дело до конца.

Солнце уже раскалилось и медленно ползло к зениту, воздух был густ и душен, ковш неба стал мелким, и ясно стало, что к вечеру непременно будет гроза.

И вот издалека что-то такое проклюнулось в Павле Ивановиче: с удивлением подумал он, что, пока сидел здесь, в сарае, этой ночью и утром, люди жили своей привычной жизнью, кто-то болел и плакал, и за ним кто-то ухаживал и не спал, кто-то покупал еду и стирал белье, жизнь шла себе по привычной, довольно-таки ровной дороге, а вот Павел Иванович ничего об этом не знал, все шло без него и плыло мимо него.

Больше того, пока он делал одну свою вещицу, прошло несколько лет, а Павел Иванович их не заметил; мальчик, который начал вякать, когда Павел Иванович впервые разогнал свою вещицу, ходит в среднюю группу детского сада, проходили осени и весны, были ливни и снегопады, цвели сады, полыхала и пропадала сирень, день, уставая, выбиваясь из сил, отставал от своих более резвых товарищей, менялись правительства, тираны и герои, со свистом падали хвостатые кометы, летали космические корабли, гасли и зажигались звезды и целые созвездия, и это все, надо горько признать, без него, без Павла Ивановича. Вот, например, он вовсе не заметил нынешней весны. Так, просквозила мимо него, словно бы еще сотню раз мимо просквозит. Только сейчас понял Навел Иванович, что наливается жаркое лето.

Хоть то его утешает, что всякое утро нетерпеливо он брался за дело и радовался, когда выходило лучше, чем придумал, а такую радость, прямо скажем, ни с какой иной радостью сравнить невозможно – шайбочка к шайбочке, колесико к колесику – и так-то, если прикинуть осторожно, ведь он жил эти годы, весело даже жил, потому что нет ничего веселее, когда дело получается, так худо ли, если он жил, как хотел, да, пожалуй, чтоб уж долго не рассусоливать, в этом вся штука и есть – жить, как хочется.

И поймав свое равновесие, Павел Иванович пошел домой. Сил, однако, оставалось на самом донышке, и, потихоньку шкандыбая домой, Павел Иванович так понимал – а все же это несправедливо. Ну вот горбит человек спину пять лет, лопатит себе да лопатит, а до него никому никакого дела нет. Хоть бы черт какой поинтересовался – а что это ты там мастрячишь, Павел Иванович, – так ведь же входи сюда друг дорогой, ведь же все тебе открою, раз ты такой любопытный оказался, ведь не для себя одного штуковину эту варганю, – а нет, никому не было интереса, хоть малого, хоть капельного, до дела Павла Ивановича.

Одному, конечно, тоже сладко, но не так чтобы вовсе сплошной сахар. Горчит малость что-то такое одиночество. Набиваться кому-либо из людей понимающих он тоже не хотел, потому что, вскользь это надо заметить, достоинство кое-какое в себе подозревал и держал его крепко.

Сейчас, услышав голос сына, Павел Иванович спешно натягивал на свою вещицу чехол, который сшил из мешковины и старых тряпок, и думал: ну вот, минуты не дадут человеку побыть одному и что-либо порассуждать на покое.

Подскочил к двери, отбросил крючок: увидев сына Вовчика, вовсе на время забыл о своей вещице, прижался молча к груди сына да так и замер на короткое время – сын старший, одно слово.

Павел Иванович лицом был едва вровень с грудью сына и вот-вот радостно удивился – вот, говорят, детство голодное, а как вымахал, так что даже начал сутулиться – спина уже не может весь рост целиком держать.

– Ну что – как прибыл? – уже почти строго спросил Павел Иванович, вспомнив, верно, что отцу неловко все ж расклеиваться при встрече с сыном. Хоть бы и после пятилетней разлуки.

– А все нормально.

– Что один?

– Так на три дня.

– Ну да, – согласился Павел Иванович, мельком так это подумав, что на три дня-то и хорошо привезти невестку с внуком. Хотя скучно им было бы, и сразу успокоился этим.

И все настороженно вглядывался в потемневшее усталое лицо сына, стараясь угадать, был ли он у матери, и если был, то успела она нажаловаться на него или же решила воздержаться до вечера.

– Мать-то видел? – не выдержал все-таки.

– Видел.

– Жаловалась, а? Вот скажи, Вовчик, жаловалась, а?

– Нет. Сказала, что скоро придет и покормит нас.

– Да, лето жаркое, – чтобы спрятать настырность, сказал Павел Иванович. – Вот здесь и спасаюсь, – и Павел Иванович взмахнул руками, как бы пытаясь охватить весь сарай. – Тут все ж попрохладней выходит. Какое лето! Второе кряду. Читал ли, какие у нас в то лето пожары были? Месяц гарью тянуло. Так и не жаловалась?

– Нет, – покачал головой сын.

Врет поди, уж не могла она не пожаловаться, не такой это человек, Евдокия Андреевна, хороший человек, спору нет, все для семьи да для семьи, но чтоб не пожаловаться, такой затычки для нее нет. Совсем, что ли, голову от радости потеряла?

– И про часы не говорила? – вконец удивился Павел Иванович.

– Про часы говорила.

– Ну то-то. А я испугался было, не случилось ли чего с твоей матерью. Совсем не узнал. Так, и что она говорила?

– А что они деревянные.

– Ну?

– А они и верно деревянные?

– Ну!

– Вовсе без металлических частей?

– Ну…

– И как же они работают?

– А так и работают. Мы вот тоже без металлических частей, и ничего, и работаем. Да денежку еще требуем, чтоб кашку кушать. Уговорил? – Павел Иванович начал уже сердиться на Евдокию Андреевну, что она, как водится, лишнее вякает, вот же не трогают человека, а все вякает.

– И когда же ты кончишь?

– А хоть бы и кончил, – ответил Павел Иванович. – Кто папаше твоему указка?

– Так покажи, – попросил сын.

Хитер больно, так ему все и покажи. А ну как не поймет, ведь же смеяться станет. Ну, может, смеяться не осмелится, а вот усмешечку эдак проглотит.

– Сегодня, понимаешь ты, Вовчик, – ласково сказал Павел Иванович, – сегодня, дело какое, сегодня никак нельзя. Завтра – вот это точно. Завтра я тебе обещаю.

– А почему завтра? – удивился сын. – За день-то, я так понимаю, ничего не сделаешь.

– А потому что завтра свадьба, – тихо сказал Павел Иванович и для верности приложил указательный палец к губам. – Но ты уж никому. Договорились? – И Павел Иванович выглянул из сарая, чтоб наверняка убедиться, что никакой случайный прохожий не услышит его и, следовательно, не разгласит его тайну. – Кости Михалева дочь замуж выходит.

– И что же ты – разрешишь ей посмотреть часы? Это как подарок?

– Зачем же так – посмотреть? Я ей подарю вещицу эту.

– Как подаришь?

– А как все дарят. Насовсем.

– Да ведь пять лет делал.

– Ты совсем как мать: «пять лет делал», – рассердился Павел Иванович. – А как дарить: «На тебе, убоже, что нам негоже»? Девка уж больно хорошая. Да сам увидишь. Да и Костя друг настоящий. А вон, глянь, и мать торопится. Ведь на полчаса раньше часовню свою закрыла. Ведь же людишко пойдет – а где она? Но ты, Вовчик, ни-ни, – снова попросил Павел Иванович. – Я уж тебя так – ну и ты того. Матери же – особенно.

3

Новости. Утренние газеты. Вернее сказать, просто газеты, потому что вечерние газеты приходят на следующее утро.

Новые снимки планеты Меркурий свидетельствуют о том, что около 3,5 миллиардов лет тому назад она столкнулась с огромным небесным телом, образовавшим впадину диаметром примерно в 1250 км…

Пресс-конференция для советских и иностранных журналистов… Космонавт Леонов: «Все идет по строго намеченной программе»… Космонавт Томас Стаффорд: «Предстоящий полет будет успешным и полезным»…

Ураган «Фифи» обрушился на Гондурас… Под водой более половины территории страны… Полностью уничтожены посевы сельскохозяйственных культур… Подобной катастрофы страна не знала на протяжении более 150 лет…

Чрезвычайное положение в Бангладеш… Военное положение в Никарагуа… Кровавые будни Чили… Правительство ведет себя как оккупационная армия…

Экипаж советского судна «Маршал Рокоссовский» спас в Тихом океане американский корабль «Термини»… Ураганный ветер и восьмибалльный шторм… Эн америкен шип аскс фор хелп… Капитан, американцы просят помощи…

Президент Французской Республики изложил правительственный план борьбы с инфляцией… Увеличены налоги от 5 до 15 процентов… Будет представлена налоговая реформа…

Президент США прибыл из Каира в Джидду…

Строители области досрочно выполнили полугодовую программу строительно-монтажных работ, увеличив их объем на 4 процента…

Уникальные часы сделал житель города Тольятти С. И. Косарев. Они показывают время, число, день недели, месяц и год…

Опережая время… Более 14 тысяч поросят вырастили свинарки совхоза «Свет Балтики» за прошедшее с начала года время…

Началась реставрация фонаревского Нижнего парка… К концу работ он будет иметь тот же вид, что и в начале восемнадцатого столетия…

Пропала корова, черно-пестрая, с большими рогами, на лбу звездочка, 8 лет… прошу сообщить…

Константин Андреевич Михалев отработал четверть века на заводе по ремонту двигателей для сельскохозяйственных машин – сперва токарем, а последние семь лет мастером. Он хорошо знал и потому любил свое дело, понимал рабочих и умел с ними ладить, всегда чувствовал, что рабочие его уважают – он знает дело, немногословен, но справедлив.

В полдень Константин Андреевич сходил к начальнику цеха напомнить, что уйдет сегодня пораньше, и, возвращаясь к себе, услышал шум у гальваников, и хоть термический участок – не его участок, но цех-то один, и он зашел к гальваникам.

Они, оставив работу, окружили Васильева, молодого инженера по технике безопасности. Шла перепалка:

– Да где порядок? Отпуск должен быть как отпуск.

– Вы же «Сельхозтехника», – испуганно оправдывался Васильев – первый год работает.

– А на зареченском положено? Я вот раньше там работал.

– Они не «Сельхозтехника», им положено.

– Но я-то человек тот же.

– Да вот и Константина Андреевича спросите, – как к последней подмоге обратился инженер по технике безопасности.

Однако это был участок мастера Решко, а с ним отношения у Константина Андреевича были квашеными, и он увернулся:

– Нет, ребята, я же не гальваник. Пусть уж Решко добивается.

Сам же пошел к своим. Опытным взглядом окинув свой участок, сразу подошел к Веремьеву. Веремьев, низкорослый, тощий, носастый, шлифовал толкатели. Краем глаза Константин Андреевич заметил, что ребята с термического медленно приближаются сюда – рассчитывают на Веремьева, главного нытика.

– Коля, будь здоров. С понедельника у тебя отпуск, так нарыбачь и за меня, – сказал Константин Андреевич.

А ведь не ошибся – Веремьев уже накалился от гальваников.

– Да что, Костя, где порядок в самом деле? Пятнадцать дней отпуск. Молока не дают. И на пенсию не с пятидесяти пяти. А у тех-то…

– Ты постой. У тех-то сухая шлифовка. Словно б ты первый день работаешь.

– Но пыль-то и у меня летит.

– Пыль-то, конечно, летит.

– Зовут на зареченский, после отпуска и уйду.

– Никуда ты не уйдешь, четверть века вместе отработали. Так-то если разобраться, Коля, месяц и всем нехудо отгулять, это понятно. Но это не от меня зависит, да так и без штанов можно остаться. Гальваники – дело другое, это у них кто-то недодумал, а тебе, Коля, все по закону. И ты закон знаешь не хуже меня: больше пятидесяти процентов сухой шлифовки – вот тебе месяц, вот тебе молоко, вот тебе пенсия с пятидесяти пяти. А у тебя меньше пятидесяти процентов. А получаешь ты неплохо.

– Да, ничего.

– Вот видишь. Словом, так. Получишь три дня к отпуску. Вроде за субботы. Все понял?

– Понял, Костя.

– А то разговаривать разговаривают, а дело стоит.

Покончили вовремя: к ним подошли гальваники.

– Скажи, Коля, скажи так и этак.

– Да я что, я добиваю, а сам уж рыбку ловлю.

– Тоже дело.

– Вы вот что, братцы, – начал уже сердиться Константин Андреевич: лучше бы не цепляли его ребят – конец недели, и время жаркое, их двигатели всюду вот как ждут, – хватит базарить. Собраний не хватает? Когда нужно слово сказать, вы молчите, а тут навалились на парня. Он же у нас два месяца работает. Так работать, как вы, – только масло языком взбивать, детям есть нечего будет.

– Ему хорошо, он у них свой, он – мастер.

– Не слышать бы мне тебя, Дударев. За тем вон станком двадцать лет отстоял.

– Он – что, он – человек, Костя.

– Ты шумишь, Дударев. А сколько ты классов кончил? Ну, уж так и шесть. Это если вместе с братом да коридоры считать. А зарабатываешь двести, так? Да еще нос воротишь. А Люба твоя техникум закончила, на «Октябрьской» за станками смотрит, а получает?

– Ну, сотню.

– Закончит вечерний институт, сто двадцать будет, так? А ты говоришь то да се, да непорядок. Вот что я сделал бы, будь на вашем участке: написал бы коллективное письмо и свез его в областной профсоюз. Тоже законы знают. Уж если положено, то отдай.

– Срезал!

– Отрубил!

– Приедет человек или комиссия. И все! Наши двигатели ждут к этой уборочной, а не к следующей. Картошку или хлеб есть сейчас надо, а не через год.

И что же – крыть-то нечем, так что и пошли к себе, к делу поближе.

Константину Андреевичу нужно было уйти в два, оставалось полчаса, он поприглядывал за девочками-ученицами на токарно-револьверных станках, работали они правильно, хоть и несноровисто, но сноровка – дело наживное, и Константин Андреевич в их дело вмешиваться не стал.

Перед уходом он подошел к Паше Ходунову, бывшему своему ученику, длиннорукому, тощему, сутулому. Паша – лучший токарь цеха. Был Паша небрит, глаза ввалились – не высыпается, дочери полгода. Паша делал втулки. Месяц назад он настроился сдавать на пятый разряд, так оказалось, что токарных операций для пятого разряда в цехе почти нет.

– Вот, Константин Андреевич, – сказал Паша, – втулки – дело нехитрое. Что-нибудь бы потоньше. Так бы это прикинуть, пофантазировать. Станок же – лучший в стране, на нем любую резьбу заделать можно.

Константин Андреевич понимал, конечно, что фантазия – дело хорошее, даже главное для человека, который свою работу уважает, однако в город за фантазией ездить далековато, на зареченском-то заводе для токаря дело тоже нехитрое, заработки же здесь повыше – до двухсот двадцати и даже двухсот пятидесяти, – а больше стоящих заводов в Фонареве нет.

– Ничего, Паша, – успокоил он, – вот к сентябрю – октябрю дел поуменьшится, начнем брать индивидуальные заказы, и тогда все стоящее – твое. Это я тебе обещаю, – и Константин Андреевич вспомнил, что ему пора.

Он помылся, переоделся и вышел на улицу.

За пятьдесят четыре года жизнь успела изрядно помять, потоптать и припылить Константина Андреевича. Лицо его основательно изрыто морщинами, чуть рыхловато и дрябловато, многие потери жизни потянули книзу углы его рта, и потому даже среди веселья все казалось, что Константин Андреевич печален, и люди веселящиеся считали, что ему нет среди них места; волосы не только пропылились и стали сивыми от времени, но и были редки, и на темени видна была уже изрядная плешь. Однако тело его было еще крепко, и в нем чувствовалась нерыхлая, еще сухая сила.

День стоял жаркий, но жара не донимала Константина Андреевича, так как на нем была голубая рубашка с коротким рукавом, легкие серые штаны и тряпичные туфли на босу ногу.

Выйдя на улицу, Константин Андреевич не стал торопиться к автобусу, но пошел медленно – ждал, пока от него отлетит шум цеха, суета разговоров, разгоряченное дыхание спешки.

Да, рабочий день кончился, более того – кончилась неделя, и надо привыкать к домашнему своему поведению. Так как Константин Андреевич любил свою работу, он частенько с нетерпением ждал конца воскресенья, в отпуске тоже бывало некуда ему себя приткнуть, и он маялся, скучая по своему заводу и цеху. На своем участке Константин Андреевич быстр, оживлен, сноровист, ходит уверенно, хозяином вскинув голову, чуть не бегает, время пролетает незаметно, дома же – дело другое: молчалив, задумчив, печален, ходит осторожно, как-то бочком, чуть не шаркая по-стариковски, как человек неприкаянный.

Эта неприкаянность появилась у него пятнадцать лет назад. Тогда, со смертью жены Маши, он понял, что без нее он сирота и что жизнь его, в сущности, прошла. И чтоб как-то с сиротством справиться, начал он попивать, да так это втихую, и, как водится, заскользил, заскользил.

И вот как устроен человек: чем безнадежнее сиротство, чем меньше веры в утешение, тем ведь ниже скользит в поисках этого утешения. Уж какие знакомые появились, прежде их за людей не считал, глазами сквозь них протекал, как сквозь место пустое, но ведь как слушать умеют, если на угощение намекнешь, но ведь как глубоко жизнь копают, чтоб плакать по ней, если в угощении не обманешь.

Спас его тогда старший брат Петр. Он приехал в отпуск и увидел упадок младшего брата. Гляди, Костя, уговаривал Петр, дело ведь плохо кончится, нет больше Маши, кто ж с этим смирится, но ведь дочка есть, ты теперь не о себе должен думать, а о ней. Как ей жить при пьющем отце? Или вот что: если ты справиться с собой не можешь или не хочешь, так отдай мне Таню хоть на короткое время – у меня двое детей, ну, так будет трое.

Это и заело Константина Андреевича, и после отъезда брата он сразу порушил новые знакомства, набрался сил и поступил в индустриальный техникум – и за семь лет закончил его.

Но неприкаянность осталась. Приходя домой, он с печалью думал, что и Маша могла быть в этих комнатах, да нет ее. Хотя в доме ли дело: дом может быть новым, утрата – старой. Куда от нее денешься?

Он ехал в пустом автобусе и уже привычно думал, что вот сегодня последний день перед свадьбой, он – отец и должен сделать хорошую свадьбу, он, конечно, все устроит, но радости не было.

Константин Андреевич сошел на конечной остановке автобуса и по Кооперативной улице побрел домой.

Проходя мимо рынка, он услышал громкие крики и остановился.

Такого оживления Константин Андреевич давно уже не видел. У самого рынка на берегу узкой Краснухи видна была толпа, и сюда, к толпе, со всех сторон бежали новые и новые люди. Константин Андреевич пошел на крики.

С рынка, из магазинов к бетонному берегу бежали люди, на мгновенье сливались они с толпой, потом выскакивали вон и, жадно шаря по земле глазами, хватали то, что попадалось: камни, кирпичи, ящики из-под бутылок, доски, старую арматуру – и вновь въедались в толпу, чтоб ударить того, кто был в центре. Константин Андреевич понял, что здесь убивают, и побежал.

И уже чувствовал обжигающее дыхание толпы и слышал крики:

– Зверюга! Зверь!

– Куда кидаете? По нему надо, по нему.

– Комик жизни!

– Крыса – она и есть крыса. Зверюга какая!

– Так бей, бей сильнее! Ишь куда забралась!

– Наддай! Наддай! Наддай!

А лица-то злостью исхлестаны, улюлюкают люди, свистят, хакают.

– Что? – дернул за руку какую-то смеющуюся тетку Константин Андреевич.

– Крыса! – ответила та.

– И что? – но сам уже все понял, и злоба ослепила его.

– Так водяная крыса забралась, – вразумила его тетка.

Он дернулся в толпу и за рукав кого-то схватил, и за плечо – рвался в центр.

А в центре кто-то долговязый орудовал, ему крикнули:

– Дерябин!

– Ну?

– Гну! Попроворней изворачивайся!

А он и так проворно изворачивался, молоденький, краснорожий, и в руках держал длинную палку, и палкой этой, как шестом, прижал замордованного зверька к бетонной стенке и покрякивал восторженно:

– И так тебя! И так! Ишь какой! Не любишь ты этого.

А по спине кулачками колотила парня уже задохнувшаяся в бессильной злобе Евдокия Андреевна Казанцева.

Константин Андреевич еще рванулся и вцепился парню прямо в горло. И даже чуть сдавил. Тот захрипел и выронил палку.

– Что делаешь? – шипел Константин Андреевич, и ненавидящими глазами он оглядел толпу.

– Так ведь крыса. Вредитель.

– Я тебя так сдавлю, что кишки полезут. На такого зверька! Глаза повылазили, что ли? Это же бобр.

– Как бобр? – ахнула толпа.

– Так – бобр! Он же в два раза больше крысы. И шкурку поглядите. Глаза у вас повылазили, что ли!

А зверек был мертв – добили все же его.

– А хоть бы и крыса. Она вам мешала? На одного на слабого набросились! Евдокия Андреевна, позовите милицию. Тут на остановке Василька видел.

– Так откуда бобр? – спросил кто-то.

– Да от верблюда. Вверху на Краснухе их расселили, добрались через пруды. Лето жаркое, вода сошла. Да вот на вас наткнулся, бедолага.

Константин Андреевич медленно отходил. Но парня держал крепко. А тот и не пытался вырваться.

А толпа, что же, начала распадаться, вспомнили люди, что оставили лотки, что не успели купить картошки, так что, когда Евдокия Андреевна привела Василька, никого уже не было.

Не было и парня – Константин Андреевич пожалел его родителей и отпустил, сообразив так, что у парня денег нет и придется раскошеливаться его родителям.

– Эх ты! – махнул рукой Василек. – Пожалел. Он бы тебя не пожалел. Да если б в темном месте. Да если б ты один, а их пятеро.

– Да он убежал, – оправдывался Константин Андреевич, чувствуя себя виноватым.

– Ну, я пошла, – сказала Евдокия Андреевна.

Волосы ее взмокли от бега, лицо побледнело.

– Провожу вас, Евдокия Андреевна.

– Проводи, Костя.

– Так вы не забудьте, пожалуйста.

– Да как забудешь. Только вот что, Костя, – сын приехал погостить.

– Вовчик-то? И тем лучше. Вы его и уговорите, Евдокия Андреевна.

Дома никого не было, и, вытянувшись на кровати, Константин Андреевич соображал, что это, может, последний привычный день, а дальше все изменится, другая жизнь, другое жилье, худо ли будет, хорошо, но другое.

Вдруг послышался стук в дверь, и по стуку, осторожному, тихому, Константин Андреевич понял, что пришла Анна Васильевна, главный устроитель всего предстоящего дела.

4

Лилась жара, белая и гулкая, день стоял раскаленный, спелый, деревья налились жарким соком, и тополя уже взорвались пухом. Асфальт плавился, воздух звенел, движения людей были ленивыми, сонными.

Казанцеву нужно было идти к своей учительнице Раисе Григорьевне.

Раиса Григорьевна жила в Слободе, это три остановки на автобусе, но Казанцев решил, что он дойдет пешком, через парк. Так он решил не только потому, что любил парк, но, чувствуя в себе легкое томление, он боялся, что у него начинается приступ болезни.

Приступ всегда и начинался вот с этого томления души, словно б вся отрава жизни, вся полынь, все горечи собираются воедино и сжимают, выкручивают душу, и силы понемногу оставляли Казанцева вслед за этим томлением, и он терял сознание. Так бывало нечасто, но так бывало, и Казанцев надеялся, что парк успокоит его и все в этот раз обойдется.

Он стоял у каштана и, подняв голову, как всегда удивленно смотрел на прямые желтые свечи северного его цветения.

На противоположной стороне улицы, у почты, Казанцев увидел молодую женщину. Высокая, стройная, с высоко поднятой головой, шла она так легко, словно б могла и лететь, если б не этот зной. Светлые ее волосы были схвачены в пучок лентой, женщина улыбалась своим мыслям, и Казанцев уверен был, что кого-кого, а ее-то непременно ждет близкое счастье. Она вошла на почту, хлопнула за ней дверь, и всего-то несколько мгновений видел Казанцев легкий ее полет, но и этого краткого времени достаточно было, чтобы томление его наросло и он вновь почувствовал, что немолод, болен, одинок.

Томление шло сейчас от знания того, что, будь он молод, красив, имей замечательные способности, и все равно не сумел бы обратить на себя внимание этой женщины. Начинался приступ, и потому Казанцев надолго был обижен красотой и невниманием этой женщины и завидовал ее настоящему или будущему избраннику. Он смирился только тем соображением, что избранник этот будет непременно существом ничтожнейшим, – была в Казанцеве такая уверенность.

Парк был пуст. Зелень тускло блестела от тугого сока. Недавняя буря повалила старые деревья, и они лежали, пронзая жару черными тягучими корнями.

По пруду лениво скользили две лодки. Старик лодочник нехотя переругивался с парнями в лодках – время их вышло, но не было сил преодолеть жару и прибиться к берегу, старику было все равно, сколько они катаются, но из кассы за ним зорко следила молодая женщина, и вот перед ней-то старик держал порядок.

Казанцев обогнул пруд, прошел мимо качелей и колеса смеха и вскоре вышел к другому пруду, здесь он рассчитывал немного посидеть и, переждав приступ, идти к своей учительнице.

Пруд обмелел, зацвели лилии, по густой траве Казанцев вошел в заросли леса – вот и его привычное место, всякий раз бывает здесь, когда приезжает к родителям, вот и знакомый пенек, Казанцев сел на него и наклонил голову, чтобы лучше слышать лесную жизнь.

Всякий раз, приходя сюда, он чувствует, что вот прошло пять, и десять, и пятнадцать лет, как он уехал отсюда, а лес все тот же, следовательно, и он, Казанцев, тот же. Десять лет назад он испытал это чувство, и пять лет назад оно еще было, но сейчас вызвать его вновь Казанцев не мог – лес, пожалуй, прежний, но сам он, вот беда, совсем другой. Хотелось бы ему впасть в благость при встрече со знакомым местом леса, но благости не было, а было, скорее всего, привычное равнодушие. В том-то и дело, что он понимает, что ему следует радоваться – густая зелень, суетятся муравьи, за спиной долбит свое дятел и в нем-то достаточно воли, чтоб всю жизнь добывать корм, кукует кукушка, – но радости не было.

Однако оставалась привычная с детства любовь к лесу, и Казанцев прислушался к начавшемуся предвечернему оживлению: над головой громко пел зяблик, вдруг он оборвал пение и несколько раз вскрикнул – не дождя ли ждет птица; серебряно, нежно и коротко пела пеночка, она заходилась то в частом треске, то в печальном, грустном свисте – откуда бы, что ведает она, птица малая; трелью уговаривал кого-то дрозд, но, отчаявшись в уговорах, переходил на тихое неразборчивое бормотание; все куковала кукушка; трудился бессменно дятел; вдали, слева на лесной опушке, горько, трагично даже ворковала горлица – конец лета она предчувствует, разделяет ли тоску другого живого существа; тугая льющаяся зелень смиряла себя с жарким накалом дня, сквозь зелень пробивались серебряные осколки пруда, вскрикивала, словно постанывая в плаче, незнакомая птица, чибис, что ли, ах, неправильно, несправедливо, несправедливо это, вдруг прорвало Казанцева, и то была не жалость к себе, не страх, что он ничего может больше не услышать, но вот именно с несправедливостью не мог смириться Казанцев.

Как же так, ну как же так, да почему именно он и за что же, и если правда, что есть общее сердце и общая душа мира – а это правда, еще недавно он понимал именно так, и бесчувствие к этому общему сердцу лишь защита – так общее это сердце – пса, муравья, человека – делает мир единым и даже неделимым, но лишь до той поры, пока не исчезнет какое-либо самое слабое сердце, самое хлипкое существо – так вот несправедливость в том как раз и состояла, что слабейшим существом был не кто-то безымянный – муравей, пес, человек в соседнем городе, – но он сам, Казанцев, и с этим смириться он не сумел. Все будет по-прежнему и без него, и нужно примириться, но такой воли и смелости у Казанцева не было.

А уговаривал себя неделимостью мира, общим сердцем, общей душой даже, а сам-то что же – слаб, слаб человек, несправедливо, несправедливо и не по правилам, словно б здесь могут быть хоть какие-то правила, – нет, нет этих правил, а если б они были, человек беды и горя бы не знал. Смирись, смирись, терпи, и он бы тоже терпел, да вот вошел в лес заброшенный, и вот-то поплыла душа, и снова Казанцев почувствовал гул в затылке и томление во всем теле и окончательно понял, что приступа не избежать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю