355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Притула » Поворот ключа » Текст книги (страница 6)
Поворот ключа
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 09:00

Текст книги "Поворот ключа"


Автор книги: Дмитрий Притула



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

– Здравствуй, Лена.

– Проходите, пожалуйста.

Лена повела их в комнату. Шла она устало, тяжеловато. Чувствуя на себе взгляд Казанцева, она поправила волосы на затылке. Казанцев понимал, что его приход стесняет ее. А сам он не в том добродушном состоянии, чтоб удачной шуткой, находчивостью снять неловкость.

– Угощай гостей, Леночка, – сказала Раиса Григорьевна. – Вот торт с орехами. Будем чаевничать.

– Как ваша Галочка? – спросила Лена. Казанцев понял, что она уже смирилась с их приходом.

– Неплохо. Даже хорошо. Она ведь в прошлом году педагогический институт закончила, – сказала Раиса Григорьевна Казанцеву. Следовало понимать, что Лена это знает. – Работой довольна. Я хотела взять ее к себе в школу, чтоб ей полегче было. Но она отказалась. Хорошо хоть уговорила не уезжать далеко. Она в Успенском, иногда приезжает на воскресенье, и то спасибо. Я, по правде говоря, не верила в ее педагогические способности. Но вот же – ей нравится в школе.

Казанцев понимал, что Раиса Григорьевна, всю жизнь занятая детьми, не привыкла, что кто-то интересуется ее собственными делами, и сейчас рассказывала о дочери лишь для того, чтоб они, ее бывшие ученики, много лет не видевшие друг друга и не называющие друг друга на вы лишь потому, что неловко перед ней, привыкли, присмотрелись друг к другу.

– А где она сейчас? – спросила Лена.

– Взяла свой класс – у нее пятый – и поехала по Волге, по местам боевой славы. Прислала открытку из Волгограда. Я как-то приехала к ней в Успенское и удивилась: ее пятиклассники так и вьются возле нее, вроде бы души в ней не чают. А сама-то еще девчонка, год в школе. Я даже позавидовала грешным делом – возле меня всю жизнь были ученики, но вот особого обожания я, честно говоря, не замечала.

– Нет, наш класс любил вас, Раиса Григорьевна, – сказала Лена, она словно бы вновь почувствовала себя школьницей и по-детски встряхнула головой и улыбнулась. И чудо из чудес – улыбка смыла печаль и слой за слоем начала снимать отложения прошедшего времени, вот разгладились и морщины у углов рта и на лбу, лицо стало незаметно как-то худеть и вытягиваться, исчезла тяжесть подбородка, и жизнь Лены в несколько мгновений прошла перед глазами Казанцева, но только в обратном течении: вот неподвижная маска печали, вот радость и даже счастье, вот ожидание этой радости и счастья – вот, вот она, прежняя Леночка Максимова, порывистая и угловатая.

В ответ на ее улыбку Казанцев тоже улыбнулся, ему стало легче и веселее оттого, что он узнал прежнюю Лену, и он понимал, что и она видит его жизнь в обратном течении.

И только лицо Раисы Григорьевны не было подточено временем – окруженная всю жизнь юными надеждами, она одна из всех не знала разочарований прошедшей юности, одна из всех была всегда юна.

Потом они пили чай и, уже полностью привыкнув к вернувшейся на короткое время юности, рассказывали Казанцеву новости о жизни одноклассников: Слава Лушин получил двухкомнатную квартиру, Юра Мельник, он в Киеве живет, защитил диссертацию, Владик Аверин стал самодовольным чиновником и не узнает своих, а Веня Смелкин инфаркт перенес, кто бы мог подумать – Веня, сильный, быстрый, был капитаном городской футбольной команды – да, конечно, какие мы уже немолодые, если так-то разобраться, какие немолодые. И, странное дело, они считали Раису Григорьевну одноклассницей, забывая, что потери переносятся ею гораздо тяжелее, потому хотя бы, что их у нее много больше, что кроме их выпуска у нее было еще одиннадцать.

– Ну, что же, дети мои, – сказала Раиса Григорьевна, – почаевничали, пора и честь знать. Проводите меня до автобуса. А потом, Леночка, Володя проводит тебя – нам с ним в разные стороны. Володя, не забудь проводить Лену.

– Не забуду.

– Братцы, чуть не забыла. Есть возможность встретиться и завтра.

– Это хорошо бы, – сказал Казанцев.

– Моя ученица, бывшая, конечно, завтра замуж выходит. Постой, Володя, да это же в твоем дворе. У тебя шестнадцатый дом? А у нее четырнадцатый. Танечка Михалева. Знаешь ли ты о свадьбе?

– Не только знаю, но даже зван. Хотя невесту ни разу не видел.

– И ты пойдешь?

– А как Лена?

– Ну, Лену я возьму на себя.

– Тогда вопросы излишни. Как же я без Лены, – пошутил Казанцев.

– Ну как, Лена? – спросила Раиса Григорьевна.

– Да я не знаю никого. Чужая свадьба. Неловко как-то.

– Раз я зову, значит, ловко, – рассердилась Раиса Григорьевна. – Иначе не звала бы. Да ты и знаешь всех. Если не всех, то половину наверняка. У тебя же работа такая. Ты как и прежде, в городской библиотеке?

– Да. Все там.

– А почему я тебя не видела? Несколько раз заходила, а тебя нет.

– Я теперь в другом отделе.

– Как это?

– Очень просто. Раньше я заведовала отделом обслуживания, ну, это абонемент, читальный зал, а теперь перешла в отдел комплектования. Это вам скучно, Раиса Григорьевна.

– Нет, мне не скучно. А почему ты перешла?

– Устала.

– От кого это устала? – не поняла Раиса Григорьевна. – От читателей?

– Да, от читателей. Именно от читателей.

– Но это же твоя работа, Лена.

– Значит, я устала от работы.

– И надолго ты ушла?

– Не знаю. Там видно будет.

– Не надо бы тебе совсем уходить, – попросила Раиса Григорьевна.

– Комплектование – это тоже библиотечное дело.

– Конечно. И все-таки. Так я в половине четвертого зайду за тобой, хорошо? Начало в четыре.

– Хорошо, – согласилась Лена.

Они проводили Раису Григорьевну до автобусной станции. Видно было, как в залив опускается багровое солнце. Завтра ожидался жаркий день. Солнце проглатывалось заливом медленно, мягко, словно проваливалось не в воду, но в вату.

Когда подошел автобус, Раиса Григорьевна молодо вспрыгнула на подножку. Народу было мало, автобус не спешил, Раиса Григорьевна махала рукой.

– Спасибо, Раиса Григорьева.

– Ну, ну, Лена, будет.

– Нет, правда, спасибо.

– Володя, скажи Лене, чтоб не сердила свою старую училку. До завтра, ребята. – И автобус тронулся.

Шли медленно, молча. Когда поднялись на гору, виден стал от края до края залив. Солнце почти полностью утонуло в заливе, виден был лишь малый кровавый его сегмент, вода потемнела, воздух был прозрачен, и слабой полосой виднелся противоположный берег залива, из воды, скрадывая пространства, росла белостенная крепость, и тугой медью отливал купол ее собора, справа виднелись форты – форт Святого Михаила, и Августовский, и Безымянный, – время белых ночей укорачивало пространства, сводя их к ломаной рваной линии, медленно двигался, почти застыв на рейде, большой корабль, и блеклыми всплесками предупреждал моряков об опасностях самый большой на побережье Краснухин Маяк.

Они пошли дальше молча, но и не мешая друг другу молчанием. Оставалась неделя до самого длинного летнего дня, и белые ночи близки были к своему накалу. Слабой желтизной был подпален край неба на западе, деревья, утомленные спелым дневным зноем, медленно остывали от жаркого сока и были неподвижны, все было тихо, и всякий скрежет машины, торопливый неожиданный говор, скорый гулкий шаг пугал, настораживал, предупреждал о возможности новых утрат и потерь.

– Я отвык от белых ночей. Когда-нибудь будет доказано, что белые ночи – явление недоброе, вредное человеческим нервам, – сказал Казанцев.

– Мама была еще девочкой, когда родители привезли ее в Фонарево. Они переехали с юга со всем скарбом. Так она рассказывала, что курица и петух бились в клетке и сошли с ума – не могли понять, почему нет ночи. Потом деду объяснили, что клетку на ночь нужно было закрывать тряпками. Как ты живешь, Володя? – вдруг спросила она.

– Плохо.

– А я думала, что ты процветаешь.

– Нет, я не процветаю.

Он видел, что она верит ему и даже не огорчена, что ему хуже, чем она ожидала, – в ней было сознание, что тогда он поймет ее. Так устроен человек – уже потом он пожалеет другого человека, но в момент узнавания чужих бед все-таки радуется – есть родственная ему душа.

– То-то я смотрю, что ты невесел.

– Мне не с чего веселиться. Ты ведь тоже невесело живешь?

– Невесело, – призналась Лена.

Они шли по засыпающему городу, и Казанцеву казалось, что все это уже было с ним, он шел по засыпающему городу, с ним рядом была Лена и тоже подступала белая ночь, они прошли мимо нового квартала, справа остался парк, они шли и молчали, на Лене было легкое синее платье и белая синтетическая кофточка, светлые волосы ее были коротко острижены, однако он понимал, что прежде с ним этого быть не могло, потому что он впервые видит Лену коротко остриженной и впервые видит новый квартал – раньше здесь был пустырь, и даже больше того – сейчас Казанцев знал не только то, что с ним происходит или происходило, но твердо знал, что произойдет дальше. Он спросит у Лены, не устала ли она, Лена удивленно посмотрит на него и ответит, что нет, она не устала, вот, может, он устал, он не ответит, но лишь покачает головой, потом они остановятся у ее дома и он, чтоб пожалеть ее, погладит ладонью ее щеку, дальше же Казанцеву было скучно знать, нет, дальше она спросит, так отчего же ему плохо.

Сумерки начали густеть, пропала желтая подпалина на западе, над лесом чуть различимым стал молочный размытый серп месяца.

– Ты не устала? – спросил Казанцев.

Она удивленно посмотрела на него.

– Нет. Может, ты устал?

В ответ он покачал головой – не устал.

Глаза ее были темными, вовсе черными, и печаль их растворилась на время в сумерках белой ночи. Казанцев медленно, как крадучись, поднял руку и, чтоб пожалеть Лену, осторожно ладонью провел по ее щеке. В движении этом не было желания вернуть прежнее мгновение, он хотел только пожалеть ее, а она склонила голову к плечу и щекой и плечом удержала его ладонь – это лишь ответ на доверие друга – такая малость.

– Так почему тебе плохо? – спросила она.

Он рассказал ей о своей жизни, не жалуясь, но и не щадя себя, и знал, вернее, уверен был, что вот этому человеку интересна его жизнь, этот человек поймет его полностью и не осудит. Откуда вера такая? Ведь он совсем не знает ее. Чужие, в сущности, люди. Но вера такая есть, и этого достаточно.

Потом, когда он закончил рассказывать о себе, она ерошила его волосы и приговаривала:

– Бедные мы, бедные. Не везет нам, а, Володя?

– Есть немного, – согласился он.

Казанцев вошел в коридор. Из кухни падал слабый свет. Мать не спала.

– Тепа, ты? – окликнула она его.

– Я.

– Молоко в холодильнике. Не забудь выпить.

– Хорошо, мама. Спи.

Евдокия Андреевна вышла на кухню. Она была в длинной ночной рубашке.

– Я тебе на диване постелила. Небось отвык от дивана. Укроешься простым одеялом. А если под утро станет прохладно, то возьмешь ватное одеяло. Оно на стуле.

– Ладно, мама, я все сделаю. Ты спи. – Ему очень хотелось побыть одному.

– У Раисы Григорьевны был?

– Был.

– И как она?

– Все в порядке. А где отец?

– Говорила же тебе – он в сарае днюет и ночует. Твоя мать, Вовчик, никогда не ошибается. Ее обмануть можно, это пожалуй, но сама она никого не обманет. Папаша, батя твой, так скажем, вещь свою караулит. Он надеется, что она, вещица его, кому-нибудь кроме него приглянуться может. Вот и караулит. Вот еще что. Он завтра вещь свою передавать будет. Он тебе ее показывал?

– Нет. А ты видела?

– В том-то и дело. Подглядела однажды твоя мать, когда папаша отсутствовал. Вот и получается, что это не часы вовсе, а ящик простой. Ну, стрелки, конечно, есть, но только для украшения, а так ящик и ящик. Так ты, это самое, папашу пожалей. Ты уж не будь слишком смелым с ним. Он ведь, тоже сказать, не такой уже вовсе молодой. Это поимей в виду.

– Хорошо, мама. Часы его мне понравятся.

– То-то и оно. Как говорится, смех смехом, а лиса покрыта мехом, все будут смеяться, а уж нам придется смех проглотить. Вот я тебя и ждала. День, видишь, какой ожидается, поехала-махала. Боится твоя мамаша за своего перестарка. Как бы чего не выкинул.

– Все будет хорошо, мама.

– Вот и ладушки, – и она ушла спать.

Казанцев хотел остаться один, и вот он один: стоял, облокотясь о подоконник, все было тихо, лишь за домом, прочищая пары, коротко гукал паровоз, и гуканье это свободно и легко преодолевало сопротивление всякой частицы прозрачного и сонного воздуха.

Казанцев чувствовал, что с ним что-то случилось не сейчас вот, когда он стоит у окна, но случилось раньше, только точного мгновения он указать не может.

Так в середине марта идешь по улице и внезапно понимаешь, что наступила весна. Ничего не произошло, то же солнце, то же небо, а безошибочно понимаешь, что весна наступила. Всякий год говоришь себе: вот в этом году я непременно ухвачу момент этого перехода, миг, когда зима в весну переломится, но все никак не ухватить это счастливое мгновение, все опаздываешь.

Вот и сейчас Казанцев не мог точно сказать, что и когда с ним произошло, но только было ему сейчас непривычно молодо и весело.

Казалось бы, ничего за день не случилось: провел день в своей семье, повидался с учительницей и другом детства. Да что ж такое может ожидать его завтра? Да тоже ничего. Отец передаст невесте подарок, люди посмеются, потом повеселятся за столом, Казанцев весь вечер будет с Раисой Григорьевной и Леной – что особенного? Чему радоваться? Да, нечему, казалось бы, но вот надломилось что-то в печали Казанцева, и он ждал нетерпеливо завтрашний день.

И то сказать, если человек радостно ожидает прихода нового дня, то жизнь его проигранной еще не назовешь, это уж недалеко и до верной надежды, что не только все окружающие люди, но и он сам, малое, слабейшее, наконец, существо, имеет не только смелость, но и право на блаженное то состояние, когда всякий миг оценивается как подарок, как некий только тебе одному внятный знак, когда ключ совершит положенный оборот, и все тогда будет внове, чистый без темных знаков лист, без неразборчивой подписи и неясной печати, чудо, которому положено свершиться, непременно свершится, да так, что и чудом не покажется, вроде бы так и быть должно, туман рассеялся, слезы просохли, утраты более никого не коснутся – надежда на всеобщее счастье и на счастье собственное – вот имя этому блаженному состоянию.

Потом Казанцев лег на диван и, заведя руки за голову, долго лежал неподвижно.

Ворочалась на своей кровати Евдокия Андреевна – он вспугнул ее сон, вот беда, сам же Казанцев смотрел, как скользят по потолку блики раннего солнца. Что-то принесет ему новый день?

10

В три часа быстролетная туча захлопнула город, пронеслась скорым спелым дождем, полетела дальше, оголив яркое синее небо, вымыв для жары налитое солнце. Дождь прибил к земле пыль, вычистил от жаркой мглы пространства, и дальний берег залива сиял теперь как бы в ровном пламени.

И вот при первом появлении последождевого солнца на асфальте перед двором остановились машины. Первая самая – черная, сверкающая – гладиолусами увита, они и к ручкам, и посреди у фар прикреплены, а на крыше кабины два сплетенных кольца сияют, и к кольцам тянутся голубые и красные ленты, и летят за машиной белые, красные, голубые шары, и привязана к ветровому стеклу кукла – все намеки, намеки.

И тут заминка некоторая вышла, словно б забыли люди, кому, что и как следует делать, и тут вспомнил новобрачный свое дело, вышел, нет, вылетел из машины, торжественный, негнущийся, в черном костюме; обежав машину, дверцу распахнул и руку протянул туда, в глубь машины, и тут показалась белая рука и белый башмачок, и башмачок этот словно б не решается опуститься на землю, где пыль, и грязь, и окурки, глядите, глядите, да это ж невеста из машины вышла.

А из других машин вышли родственники и гости, а тут двухчасовой сеанс окончился и народ из кинотеатра повалил, тротуар запрудил, – зрелище-то какое! – расступился, пропустив новобрачных, и они поплыли по этому коридору, глядите, глядите на нее, на жену юную, ах, как плывет, земли не касаясь вовсе, голову чуть вскинула, лицо радостью сияет, но и смущено этой же радостью, а также всеобщим вниманием, да расступитесь же, расступитесь, новобрачная плывет, легким белым облачком скользит, в правой руке белые розы, белое платье сужено у щиколоток, скорому шагу мешает, а ей и не нужно спешить – плыть нужно, плавно, беззаботно плыть, и прозрачная фата спускается до башмаков и мешает мужу, а он идет при жене черной тенью, поддерживает ее осторожно, чтоб всем до конца видно было, что он лишь так себе, лишь для того, чтоб оттенить облачность, хрупкость ее.

И кто-то из запрудивших тротуар захлопал в ладоши, и захлопали другие зрители, на балконах, выходящих в проход, по которому плыли молодожены, столпились соседи и в ладоши хлопали, он помахал им рукой, она же подняла кверху розы, так будьте здоровы, ребята, а также счастливы, и сердце всякого человека пеленой печали одевается – наши-то года, да нет, не так, да что ты, где нам было, суета да спешка, да где ж и ты, моя молодость, зависть, зависть сердце туманит, а мы-то с тобой, вспомни, да и так сойдет, да на ходу, в загсе отметиться и ладушки, по-черному, разница-то какая, а есть, выходит, разница, может, лучше у них времени и не будет, скоро уже, скоро занесет их бытом, обидами, скудосердием, кто-либо и у них спросит, да где ж это ваша молодость, где белизна, но это уж потом, а сейчас – посторонитесь, новобрачная плывет, легкая, хрупкая, вот, кажется, растает, испарится сейчас с земли.

Двор перед домом был искалечен канавой, и они прошли по доскам, и она для равновесия отвела руку – ах, этот плавный изгиб руки, полупоклон, дымка белая.

Прохожие отстали, распался людской коридор, с соседних дворов сбегались, улюлюкая, мальчишки, у крыльца толпились гости, кто не смог поехать во Дворец, молодожены подошли к своему крыльцу – как, кажется, быстро проплыли, только сердце залюбовалось – и все, обрыв, остановка. Константин Андреевич, хозяин дома, взбежал на крыльцо, нырнул в комнаты, снова вышел и, широко улыбнувшись, сказал: – Просим, гости дорогие.

11

Павел Иванович стоял в толпе ожидающих, когда приехали молодожены. Все были шумны, веселы, и только Павел Иванович не чувствовал в себе веселья, напротив, в нем было лишь тревожное ожидание. Он чувствовал свою как бы отдельность от других людей, и причина такой отдельности была ему понятна: у всех гостей заботы с покупкой подарков давно позади и они радостно предвкушают день большого веселья, а у него же главные заботы впереди – подарок надо принести сюда, да по такой жаре горлохватской, да еще надо, чтоб подарок был принят, не в том, понятно, смысле, что не примут, тут деваться некуда, примут, но надо, чтоб правильно понят был, оценен, что ли сказать.

И вот маялся Павел Иванович во дворе, клял Евдокию Андреевну, что заставила надеть костюм, а он давний, темно-синий, тяжелый, Павел Иванович ходил среди гостей – а это были парни с работы жениха, ребята крепкие и длинные, – и, низкорослый, тщедушный, томящийся от жары, чувствовал себя здесь человеком, что ли сказать, последним.

Он так это слабо утешал себя тем, что вот ничего еще неизвестно, вышли-то в путь все одновременно, а вот кто первым придет – неясно, большой вопросительный знак, что называется, может как раз статься, что первым придет маленький да удаленький и время как раз заставит вспомнить слова – мол, мал золотник, да дорог.

Спрятался под аркой в тени – два дома соединялись пролетом метров, что ли, на пятьдесят в глубину, здесь никогда не просыхает сырость, тут и прятался Павел Иванович некоторое время.

Евдокии Андреевны и Вовчика не было с ним, они терпеливо ожидали начала свадьбы у себя дома: двор хорошо виден из окна кухни.

И когда молодожены приехали, Павел Иванович помахал Евдокии Андреевне – мол, пора и к чужому шалашу, и она в ответ кивнула – мол, все усекла, за нас не волнуйтесь, стойте в сторонке и глаза не мозольте.

И вскоре она появилась с Вовчиком, расфуфыренная, в синем платье, газовый платочек на шее, в ушах серьги, футы-нуты-ножки-гнуты, а Вовчик тоже столичной штучкой выглядит – костюм на нем синий с металлическими пуговицами да галстук модный, большим узлом повязанный, как у дикторов с телевиденья, эх ты, франт с дудкой, верно привык по гостям шляться, да как достойно идет, верно и барышни иной раз на него глаза пялят.

Павел Иванович пошел им навстречу.

– А подарочек? – спросил он.

– Вот, – показала Евдокия Андреевна на коробочку в руках.

– Платки, что ли, носовые? – поинтересовался Павел Иванович.

– Зачем же платки? Выше бери. Ложки серебряные. Это набор такой.

– А простыми ложками еда мимо рта проливается теперь?

– Это ценность, – терпеливо объяснила Евдокия Андреевна. – Так положено. А твой где же подарочек?

– Будет, – успокоил Павел Иванович.

А в квартире шум поздравлений стоял, гости гуськом несли подарки, Павел Иванович очень поинтересовался, что же несут-то людишки, – несли они сервизы чайный и кофейный, набор вилок, ножей и ложек, маленький ковер, сервиз обеденный – это от почты, где Таня работает, – и хрустальную вазу, а также рюмки, салатницы, конфетницы, тоже хрустальные, а парни из гаража, где работает жених, два кресла привезли, да таких больших, что в квартиру сейчас их вогнать возможности не было и кресла пока оставили грустить во дворе.

Павел Иванович с некоторым удовлетворением отметил, что никто не подарил ничего такого, чего нельзя бы в магазине купить – дело, конечно, дорогое, но нехитрое, – а вот ты сам сделай – вот штука какая тонкая.

В нетерпении и страхе выскользнул он из квартиры и уже в полном одиночестве забился в тень под арку.

Вдруг страх охватил Павла Ивановича, а ведь это пять лет работы! А ну, как не вышло, а ну, как только кажется, что вышло, а на самом-то деле – пшик, звук пустой, шептунок, что называется, что тогда, спросить осмелимся. Деревяшка простая, красивая, спору нет, но деревяшка. Павел Иванович даже взмок от страха.

Лучше не рисковать вовсе, сбежать, забиться в сарае, в тени спрятаться и несколько дней не выползать из своей будки, выспаться наконец, сколько вон ночей не спал – вещь караулил. Не показывать вещицу никогда. Уж когда он помрет – дело другое, вещица сама за себя слово заступное скажет, а не скажет – дело возможное, – так хоть избавлен будет Павел Иванович от стыда и позора. А то ведь окажись вещь красивой деревяшкой – позорушко один, по уши, по завязку, хоть давись.

Ну что же это делать, как же это все обозначить, судорожно соображал Павел Иванович, сам и виноват, никто тебя под ребро пальцем не торкал, никто в горло не вгрызался, сам же себе и выбрал эту дорожку, ну так изволь топать по ней, хоть пыль под ногами, хоть мороз ударил, хоть град колотит, но никто за тебя по дорожке этой не пойдет, только ты сам, и Павел Иванович глубоко вдохнул, судорожно вытолкнул воздух, руки о штаны вытер и решительно зашагал к гостям, больше обычного припадая на левую ногу.

Все еще шумели с поздравлениями, когда Павел Иванович, тесня и расталкивая гостей – время ли церемониться, когда момент наиважнейший к горлу подступает – подошел к сыну и потянул его за рукав.

– Вовчик! – позвал. – Ты того… пора.

– Что пора? – не понял сын.

– Ну, это самое. Вещицу дарить.

– Так дари.

– Не снести одному.

– Пойдем, – сразу согласился Вовчик.

Торопливо прихромал к сараю – сын едва поспевал за ним – и уж ничего не замечал: ни жары, ни людей, да и страха уже не было, лишь белая, как бы раскаленная решимость в голове.

Павел Иванович чуть зацепился за порог, однако ж устоял и, уже не обращая внимания на сына, в три шага был у своей вещицы, обхватил ее руками и прижался к ней ухом, словно б к сердцу живому, она жила, его вещица, сомнения здесь не было, и улыбка торжества мгновенно взорвала лицо Павла Ивановича.

– Есть! – победно прошептал он. – Есть, Вовчик!

А внутри вещицы, как и вчера, и пять дней назад, что-то шелестело, шуршало, двигалось неудержимо.

– Готово. Взяли, – приказал Павел Иванович.

Покрывала же он, однако, не срывал – надо же было и о зрелище выигрышном позаботиться.

И взяли. И поднатужились. Оторвали от земли. Вынесли за порог сарая.

– Не тяжело ли? – спросил Вовчик. – Может, помощь возьмем?

– Тяжело, конечно, штукенция вон какая. Но обойдемся без помощи, я так думаю.

Ну и жара, черт побери совсем, в такую жару в тени бы лежать и, прохлаждаясь, кисель холодный посасывать, нет мечты лучше. Однако что сделаешь, если момент самый главный пришел вот в такую жару. Уж здесь от Павла Ивановича мало что зависит, прямо скажем. Хорошо хоть настал этот момент.

Тут Павел Иванович в тоске подумал – а стоило ли вообще это дело затевать, пять лет гробить, лишать себя жизни, и так это оставшейся на самом донышке. Ведь все силы вбил в эту штуку, пять лет вколотил, да крови сколько – мешок, можно сказать, крови, – а спал бы себе взахлеб да деньги не изводил на бесцельное занятие – штука ли деньги и время – штука не штука, а уже их не воротишь. Да унизься перед нужным человечком, чтоб раздобыл нужные инструменты и материал, дерево то есть, да чтоб материал этот был стоящим и мог бы терпеть долгие времена заданную ему Павлом Ивановичем работу – такая уж судьба выпала этому материалу, долго, очень долго терпеть. Так стоило ли дело затевать, кашу заваривать, так ли уж плохо спокойно дышать и смотреть, как дотлевает твой закат? Для чего же маются люди, отчего неймется им, ну нет спору, если уж по работе постоянной судьба такая вышла, это уж смириться следует – работа и есть работа. Ну, а так-то оглядеться: отчего это неймется человеку, тот, глядишь, мотор на лодке такой мастерит, чтоб был всех других моторов сильнее, ну ладно сказать, если б он бензина жрал поменьше, тут дело ясное – экономия, но ведь жрет-то за милую душу, а придет лодка к Михаилу на десять минут раньше любой другой – весь и выигрыш, так стоит ли жизнь на это угрохивать?

Или же вот человек кисточкой по тряпке чирикает, и никто-то на его картинки смотреть даже не хочет, так и что ты, дружище, изгиляешься над собой, на солнце так напечешься, что однажды просто-напросто кондратушка хватит. А толку-то? Нет никакого толку.

Или же еще один чудак часы деревянные варганить станет, а что толку в них другому человеку? Да ты дай ему хоть половину денег, что на часы потратил, так он же счастлив станет. А вот часы твои – дело туманное – еще как примет. Глядишь, и в комнате для них места не сыщет, темной ли ночью в сарай их снесет, чтоб глаза не мозолили. А это пять лет заколочено, да каких лет, почти без сна, по пятнадцать часов работы. Ну для чего человек заботы лишние наваливает, отдыхать когда он будет, жить, как говорится, когда станет? Бой в Крыму, все в дыму, ничего не видно. Вот неймется человеку, а толку – чуть.

Штука эта тяжелая была, и нижним краем она больно колотила Павла Ивановича по ногам, а так как Павел Иванович был на голову ниже сына, то штука сползала и ему было вдвойне тяжело.

Да он еще, сломавшись пополам, подбородком удерживал покрывало, чтоб ветерком его не сдуло и не оголило вещицу прежде времени. Так и полз он, словно каракатица какая. Да ахая, постанывая и обливаясь потом.

– Может, все же помощи попросим? – снова спросил сын. – Втроем куда как просто.

– Дотянем, – выдохнул Павел Иванович.

– Давай хоть местами поменяемся. Все полегче будет.

– Это, пожалуй, правильно. Давай.

Они поменялись местами, но теперь нижний край колотил по ногам так, что они сами подгибались. Тогда Вовчик как бы присел и руки опустил как можно ниже, чтоб тяжесть снять с хроменького низкорослого папаши, так и шел на полусогнутых. Павел Иванович ничего не сказал, но был благодарен за помощь и даже знал, что сын эту благодарность его чувствует.

Они дохромали все-таки до крыльца, а там все народ толпился, кто-то засуетился помочь, но Павел Иванович срезал такую прыть.

– Посторонитесь, просим! – говорил Павел Иванович, и люди сторонились.

– Чемодан какой-то, верно.

– Аквариум.

– Клетка с крокодилом.

– Кусок от царь-колокола.

Шутники тоже выискались! Пяток лет погорбатиться вам перед этой штукой, небось проглотили бы языки.

И снова тревога, даже и паника охватила его – удрать куда-либо, забиться в место прохладное, дух перевести.

Но отступать было поздно, потому что сзади напирали.

Уверен был: пять лет обманывал себя, делал простую деревяшку, подставку для обуви, кубометр дров.

– А вот и мы! – громко объявил Павел Иванович, как-то уж проглотив страх.

Он нашел местечко у стены, и они осторожно опустили штуку эту.

Дышать уже Павел Иванович не мог, вовсе задохся, кружились гости перед глазами, плясал с закусками стол. Однако рукавом вытер пот и хрипло сказал:

– А это наш подарок. Сами делали.

И все, видя волнение человека, сразу смолкли и уставились на Павла Ивановича.

И он в тишине сделал большой шаг к своей вещице, наклонился, чтоб освободить тряпку, резко выпрямился и, не удержавшись от возгласа «ап!», сдернул тряпку.

– Так будьте счастливы, молодожены.

Это был ящик вроде большого телевизора, светло-коричневый, он тускло блестел: Павел Иванович, конечно, полировал его, однако заботился, чтоб ящик своим блеском не слишком в глаза бросался – дорог ящик не внешним видом, но как раз внутренним ходом.

Павел Иванович, вроде бы пылинку с него смахивая, ухо приложил к его боку и все понял до конца – работа удалась, ход вещицы теперь неостановим, и тогда он победно посмотрел на Танюшу.

– Спасибо, Павел Иванович, – сказала Таня. – Какие хорошие часы.

Павел Иванович радостно видел, что она не притворяется и подарок действительно приятен ей. То ли будет, душенька, когда ты вещицу эту осознаешь до конца.

– Они все из дерева, – сказала Евдокия Андреевна, выплывая из-за Таниной спины и бочком присоседиваясь к часам.

– Совсем из дерева? – спросила Таня.

– Да, – ответила Евдокия Андреевна. – Ну, ни одной то есть детали железной.

– Вот так так, ну и ну, ну и штука, – загудели гости. – Они идти-то будут?

Это шутка такая!

Сын Вовчик внимательно осмотрел часы, чуть наклонившись, взглянул на заднюю стенку и затем вопросительно уставился на отца. Удивление его понятно: стенка была гладкая и голая.

– А как же управлять ими? – тихо спросил он отца.

– А ими не надо управлять, – ответил Павел Иванович. – Я уже дал им верный ход.

– А заводить их как?

– А никак. Заводить их не надо. Я же говорю, что дал им ход.

– И это надолго? – вроде бы даже испуганно спросил сын.

– А хоть бы и навсегда.

– Но это невозможно.

– Выходит, возможно.

– Значит, вышло?

– Как видишь.

– А как же это проверить?

– Ну, это вовсе просто. Проживи, скажем, сотенку лет – штука ведь простая.

– Да мне и года достаточно.

– Ну, тут и сомнений быть не может. Не остановятся.

– И давно идут часы?

– Десять дней, как я дал им ход.

– И идут?

– Сам видишь.

– Вот так штука. Ну и ну. Постой, а что же время на них не действует?

– Вовчик! – взмолился Павел Иванович. – Как же время может на них действовать, ведь они время-то и есть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю