355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мамин-Сибиряк » Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884 » Текст книги (страница 25)
Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:11

Текст книги "Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884"


Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)

На рассвете Куфта что-то заворчала, – вероятно, на подошедшую очень близко к балагану лошадь. Я проснулся. Небо было совсем серое; звезды едва теплились; все кругом точно оцепенело и замерло в ожидании солнечного восхода. Холодный воздух заставлял вздрагивать, и я напрасно закрывался халатом, которым прикрыл меня, вероятно, Калин Калиныч. Огонь перед балаганом едва тлелся. Калин Калиныч спал около него мертвым сном, свернувшись клубочком; Василиса Мироновна лежала тоже около огонька; один старик сидел и что-то тихо рассказывал своей слушательнице. Я насторожил уши.

– У меня есть кошка, трехшерстная, ребятишки откедова-то добыли, – тихо рассказывал старик. – Вот она и окотись… Я велел было утопить котят-то, да ребята больно заревели, я их и оставил. Пусть поживут, думаю, а там раздадим по соседям, – больно уж любопытные котятки-то, все в мать… Только это я на той неделе лежу у себя в избе, сплю, значит, на полу, да спросонков-то и раскинул руками, да так инда подскочил с войлока: думал, меня домовой за руку-то схватил али змея в избу заползла… А это кошка своих котяток ко мне на постелю стаскала, я это их руками-то и задел. Я взял их да под печку и снес, а сам лег опять спать. Только мне чего-то не спалось в ту ночь, а уж дело к утру, – заря занимается. Вот лежу это я и вижу: кошка крадется, крадется ко мне, а чуть я глаз открою, она и остановится и глаза зажмурит. Думаю, мышь видит, – дай посмотрю, как ловить станет. Притворился, что будто сплю, а сам на нее смотрю, что, значит, будет она делать. И дошлая же эта тварь, кошка, только вот не говорит! Увидала, что я сплю, живо под печку, котенка в зубы – и ко мне его на войлок, а сама под лавку, как молынья, и глядит оттедова, не проснусь ли я. А я лежу – будто сплю. Так она мне всех котят и перетаскала, потому под печкой-то им жестко спать, а на войлоке мягко… То ли не дошлый зверь!.. И так мне в те поры жаль стало котяток, точно вот малых детей… Пошел в сенки, принес им шубу, устроил гнездо, а наутро велел ребятишкам кудели им натаскать под печку-то.

Василиса Мироновна выслушала этот рассказ, не проронив ни одного слова, а потом, зевнув и перекрестив рот, проговорила:

– Что-то ноне, говорят, больно шалят на Старом заводе…

– А вот дошалят! – коротко отвечал старик.

– Ты смотри, Савва, поберегай лошадь-то, – неровен час…

– Куда им, – руки коротки! – самоуверенно отвечал старик, задумчиво глядя на огонь.

IV

Когда я проснулся, солнце уже было очень высоко, и его лучи начинали заглядывать в мой балаган, в котором теперь, кроме меня, никого не было. Я долго наслаждался моим одиночеством, лежа с закрытыми глазами и припоминая все виденное и слышанное мной вчера вечером и ночью. Со стороны леса доносился глухой шум и голоса каких-то птиц. Время от времени по густой траве, которая зеленым ковром покрывала весь лог, волной пробегала лепечущая струя легкого ветерка; она доносила до меня человеческие голоса и какие-то неопределенные звуки, происходившие, как я догадывался, от ударов лопаты по камням. Раннее утро, лучшее время для охоты, я проспал самым бессовестным образом, и мне теперь ничего более не оставалось, как только брести на Момыниху; но мне хотелось остаться пока здесь, среди этой оригинальной группы старателей, – хотелось познакомиться на месте с знаменитыми хищниками, добывавшими золото самым первобытным способом, как добывали его, может быть, еще аргонавты, ездившие на край света за золотым руном. Старатели – своего рода кроты; они портят, по словам ученых инженеров, лучшие места своею хищнической выработкой золотоносных песков. Дело в том, что старатель обыкновенно работает в одиночку, много втроем или вчетвером, очень редко целою семьей; все золото или платину, которую он намоет в течение недели, он обязан сдать на ближайший прииск, где помещается контора арендатора, взявшего на откуп известную местность. Старатели обыкновенно люди очень бедные и поэтому не могут делать серьезных разведок и, кроме того, вырабатывают только лучшие места и то кое-как; такою работой они загораживают дорогу серьезным разведкам специалистов и систематической разработке больших компаний. Старатели иногда разом открывают несколько отличных россыпей, но, не имея собственных средств для их разработки, скрывают их от разведочных компаний с замечательною ловкостью, распускают ложные слухи и не чуждаются даже подкупов; разведки производятся при помощи этих же старателей. Вред старательских работ, о котором громко прокричали горные инженеры и о котором мы сейчас только говорили, вещь еще очень сомнительная и требует серьезного исследования. Между старателями и крупными золотопромышленниками происходит такая же борьба, как между кустарями и крупными фабрикантами, с тою лишь разницей, что и самые крупные золотопромышленники находятся в полной зависимости от старателей.

Выйдя из балагана, я принужден был на время совсем закрыть глаза, – так ослепительно светило солнце, стоявшее над головой. Саженях в двухстах от меня, на берегу маленькой речки, терявшейся в зелени осоки, лопушника и кустов ивняка, мои вчерашние знакомые били шурф. Куфта лежала на небольшом бугорке и подозрительно следила за мной. Ей очень хотелось броситься ко мне с оглушительным лаем и даже, может быть, вцепиться своими белыми зубами, но, посмотрев вопросительно на хозяина, она оставила свое намерение и с легким ворчаньем улеглась на прежнее место, продолжая наблюдать за мной на всякий случай. Эта картина глубокого лога, с группой хищников-старателей в центре, точно была вставлена в темно-зеленую раму густого сибирского леса, из-за зубчатой линии которого на севере подымались волнистые силуэты Уральских гор, подернутых синеватою дымкой. Я долго любовался этой чудной картиной далекого севера, так и просившейся на полотно, и затем отправился к старателям.

Василиса Мироновна стояла по грудь в какой-то яме, имевшей форму могилы, откуда и выкидывала железною лопатой песок серого цвета. Кудрявый, русоволосый мальчик отгребал песок от краев ямы и накладывал его в тачку. Калин Калиныч тоже не оставался без дела; пот с него катился градом, лицо было красное, как только что отчеканенный пятак. Но толку от его работы было, вероятно, очень мало, и он только мешал другим работать. Смешно было видеть, как эта хлопотливая фигурка то тащила какую-то доску, то заглядывала в яму, то петушком забегала вперед старика, катившего тачку с песком, и все это делалось от чистого сердца, с искренним желанием помочь, принять участие в работе других.

– Бог на помощь! – поздоровался я.

– Спасибо на добром слове, – отозвался старик; он с легким напряжением катил свою тачку по узкой дощечке и с особенною ловкостью вываливал из нее песок, точно вся эта работа была для него игрушкой.

– Ты, барин, поздно же помогать нам пришел, – заговорила своим певучим голосом Василиса Мироновна. – Только ты в нашу работу не годишься, – работа тяжелая, а ножки у тебя тоненькие: того гляди, надломятся. Помоги лучше вон Калинычу, – он, сердешный, совсем замаялся, с самого утра мешает нам работать…

– Уж можно сказать-с, – вступился Калин Калиныч, отирая пот с лица, – уж точно-с, ежели Василиса Мироновна что скажут-с… Хе-хе-хе… – и Калин Калиныч только развел ручками, с умилением посмотрел на всех и неожиданно добавил: – Оченно жарко-с!..

– А ты бы, Калиныч, угостил барина-то, чем бог послал, – заговорил старик, делая мне смотр своим единственным оком. – Отпустил бы я Гришутку, да работой тороплюсь, – надо пробу сделать…

– Хорошо, я это все мигом оборудую-с…

Гришутка, мальчик лет тринадцати, был отлично сложенный ребенок: ширина плеч и высокая грудь, так и вылезавшая из-под ситцевой рубашки, красноречиво говорили о завидном здоровье; но смуглое лицо с серыми глазами было серьезно, даже строго не по летам. Он продолжал свою работу с сосредоточенным видом, как большой, точно не замечая, что говорили о нем.

V

Немного постояв, мы с Калином Калинычем направились к балагану. В моем ягдташе лежал рябчик. Старик, усевшись на корточки, не без искусства принялся жарить его прямо в золе, не ощипав перьев и не выпотрошив. Эта операция требовала известной ловкости, потому что рябчик, завернутый в широкие листья какой-то травы и зарытый в золу, все-таки мог сгореть самым незаметным образом.

– Ты когда, Калин Калиныч, научился рябчиков-то жарить? – невольно спросил я.

– Я-с?.. А Савва Евстигнеич научили-с, то есть собственно у Гришутки-с… Очень смышленый мальчик!..

– А кто этот Савва Евстигнеич? Я что-то не припомню.

– Савва Евстигнеич?.. Они-с, допреж этого, больше извозом занимались, а теперь вот лет с десять так живут, отдыхают, а вот теперь надумали искать платину… Такой уж неспокойный старик и есть!

– Савва Евстигнеич из Старого завода?

– Точно так-с, все старозаводские-с.

– А Василиса Мироновна зачем здесь?

– Так-с, у них дела-с… Можно сказать – удивительная женщина! – с одушевлением заговорил старик и, разведя ручками, прибавил: – Душа у них – золотая душа-с!

Я видел, что Калину Калинычу строго-настрого заказано было развязывать язык, поэтому и не стал продолжать дальнейших расспросов. Рябчик тем временем поспел, и мы его разделили по-братски, а затем, запив его кваском, растянулись в тени балагана, отдавшись каждый своим думам. О чем думал Калин Калиныч, трудно было догадаться, тем более что на его говорливые уста наложена была печать молчания самой Василисой Мироновной, каждое слово которой было для него законом. Я старался ни о чем не думать и просто любоваться синевою неба, зеленью леса, блеском солнца, отдыхая душой среди этого простора живой чудной природы севера. Но такое желание оказалось решительно неосуществимым. И пыхтевший рядом Калин Калиныч, видимо, угнетаемый обетом молчания и сгоравший от желания поговорить со мной по душе, как со старым знакомым, и мелькавшая невдалеке группа старателей – все нагоняло вереницу мыслей. Среди самой глуши леса неожиданно натолкнулся я на самую странную комбинацию человеческих существ, тайну которой чем дальше, тем сильней хотелось разгадать, и вместе с тем не хотелось вмешиваться в жизнь этой кучки людей, нарушать их покой. Одно только было для меня ясно, как день, именно, что не простая случайность соединила этих людей между собою, что какая-то тайная причина связывала их и не имела ничего общего с их старательством. В самом деле, какие интересы могли соединить эту энергическую женщину, раскольничьего попа, с простяком, светлою душой, Калином Калинычем, и, далее, какая связь могла быть между ними и Саввой Евстигнеичем, этим загадочным стариком-старателем? Наконец, зачем у этого мальчугана Гришутки такое преждевременно серьезное лицо? Пока я напрасно ломал голову над этими вопросами, солнце поднималось все выше и выше, и, наконец, его лучи добрались и до нас с Калином Калинычем. Я старался выдержать характер и терпеливо жарился на солнечном припеке. А Калин Калиныч даже наслаждался солнечною теплотой, которую с таким обилием посылало ему само небо.

– Этакая благодать-с, – заговорил он, наконец, поворачивая другой бок на солнце. – Ей-богу-с, истинная благодать-с! Эко, подумаешь, у господа простору-то, воли-то, а нам все мало, все грешим, все недовольны… Эх, грехи, грехи!.. Вон пташка поет, козявка всякая стрекочет, а солнышко!.. Больно уж я люблю его. Господи, помилуй! Господи, помилуй! И в писании говорится: «Воззрите на птицы небесные: не сеют, не жнут, а отец ваш небесный питает их. Воззрите на полевую лилию: и Соломон во всей славе своей не одевался лучше ее». Чудны дела твои, господи, вся премудростию сотворил еси!..

Слушая эту странную одушевленную речь, я с невольным удивлением посмотрел на моего собеседника, лицо которого дышало неподдельным, искренним одушевлением. Этот смешной Калин Калиныч теперь был в моих глазах совершенно другим человеком, точно он, в соприкосновении с матерью-природой, переродился и просветлел каким-то внутренним светом.

– А что, Калин Калиныч, – заговорил я, воспользовавшись паузой, – у Гвоздева, кажется, теперь дело с Печенкиным?

– Да-с, дело, и преказусное дело-с. Можно сказать, что отливаются медведю коровьи слезы: плохое дело у Аристарха Прохорыча-с! Хотя они мне и много надсмешек сделали-с, а все-таки жаль их. Это дело, видите ли, у них тянулось очень давно, когда Гвоздев был в компании с Печенкиным по приискам. Вы помните исправника Хряпина? Ну, так это было еще при нем-с. Хряпин-с был гроза грозой, особливо кто приисками занимался, потому тогда за краденое золото оченно строго судили, не как по нонешнему времю. Только поговаривали-с на Старом заводе, что Аристарх Прохорыч жить пошли от Хряпина-с, потому он видел – не видел ихние дела-с, а они ему платили. Я так полагаю-с, что все это сущий вздор, ей-богу-с! Из зависти люди говорят-с.

Калин Калиныч посмотрел на меня, повернулся животом вниз и, положив голову в свои ладони, как тыкву, продолжал:

– А ведь вы знаете карахтер у Аристарх Прохорыча-с? Бе-едовый!.. Они, Аристарх-то Прохорыч, зашибли таким манером на приисках деньгу не малую, а Хряпин начал уж над ними дерзкие слова говорить и обещал в остроге сгноить, ежели они ему не будут дань платить. Аристарх Прохорычу это и не поглянись, потому как они в силу вошли и свое понятие о себе стали иметь, то захотели себя держать высоко. Тогда этот акциз вошел в моду, Аристарх Прохорыч от приисков совсем и отстали, стали водкой заниматься, – это дело в беспример безопасное и прибыльное, – а о Хряпине не забывали, потому он горько им приходился. Вот они-с, Аристарх Прохорыч, и придумали фортель. Ей-богу-с! Евдоким-то Игнатьич, Печенкин то есть, уж старички-с, а карахтер у них нестерпимый, огненный карахтер, можно сказать-с. Вот они где-то и соберись на именинах: Хряпин, Печенкин и Аристарх Прохорыч. То-се, пятое-десятое, выпили и закусили. Печенкину в голову попало, а Хряпин и захоти покуражиться над ними. «Что, говорит, подлецы…» Это он Аристарху-то Прохорычу с Печенкиным. «Вам, говорит, надо свечи передо мной ставить». Аристарху Прохорычу это и не поглянись, они и шепни на ухо Печенкину словечко, а тот подошел да Хряпина в ухо как запалит!.. А Хряпин в это время ели пирог с осетриной да так рот растворили и смотрят, а изо рта вязига, крошки, рыба – все на пол и сыплется. Очень им это обидно показалось, Хряпину-то, потому они исправником тогда состояли и при исправлении их собственной должности им такой позор нанесли. Тут и заварилась каша: Печенкин было и на мировую, а Хряпин и слышать ничего не хочет, потому – при исполнении обязанности. Тогда у нас еще старые суды были, – ну, по старым судам Печенкина на высидку и приговорили на год в темную, а он к Аристарху Прохорычу: «Выручай, ничего не пожалею». А Аристарх Прохорыч им условие: так и так, сменю всю полицию и Хряпина к черту в подкладку, и тебя ослобоню, только за мои труды мне подпиши вексель в тридцать тысяч. Печенкин с горя-то возьми и подпишись, а Аристарх Прохорыч в Петербург. И сменили, всех сменили! Я тогда с ними до Москвы ездил. Ну-с, теперь прошло этак лет с пять-шесть, разные дела промежду ними были, только они чего-то повздорили между собой, из-за сущего пустяка-с, а Аристарх Прохорыч и захоти наказать Печенкина да вексель ко взысканию и предъявили. Печенкин, как услышал это, еще больше в азарт вошел да прямо в суд: так и так, векселя не давал Гвоздеву, – вексель подложный. Аристарха Прохорыча и потянули в суд. Теперь дело третий год тянется. И я попал в свидетели-с! Да-с… Самое казусное-с дело-с!..

Помолчав немного, Калин Калиныч поднял на меня глаза и проговорил:

– А ведь Хряпин-то нынче почитай в приказчиках у Печенкина служит-с… Ей-богу-с! А прежде, бывало-с, хуже страшного суда его боялись все. Большую силу имел-с…

Солнце начинало уже палить нещадно; огонь у балагана давно потух, только две упрямые головешки продолжали еще упорно дымиться на остывавшем пепелище. Стреноженная лошадь с трудом подскакала к нам, надеясь найти защиту от облепившего ее овода.

– Ишь, окаянные, съели совсем лошадь! – заговорил Калин Калиныч, поднимаясь с земли, чтобы снова развести огонь.

Он соорудил небольшой костер из старого пня, нескольких полен и дров и дымившихся головень, закрыл его сверху и с боков хворостом и зажег; а чтоб он давал больше дыма, принес целую охапку свежей травы и бросил на огонь сверху. Стоявшая около нас лошадь умными глазами следила все время за этой операцией, усиленно отмахивалась своим хвостом от висевшего над ней столбом овода; когда густой белый дым клубами повалил от костра, умное животное встало в самую струю. Калин Калиныч опять лежал в любимой своей позе, животом на земле, и смотрел на меня своими прищуренными черными глазками.

– А ведь мы скоро собираемся церковь новую святить, – заговорил он, болтая ногами.

– Какую церковь?

– А в память освобождения крестьян-с… Как же-с! Вот теперь пятнадцать лет исполнилось, как хлопочем-с. Оченно много было хлопот, а теперь, слава богу, все дело к концу подходит, – кунпол выводить зачали-с…

– На чьи же деньги эта церковь строится?

– Как на чьи-с? – На мирские-с… Тогда, как только ослобонили нас, я прихожу к отцу Нектарию, а он мне и говорит-с: «Так и так, говорит, теперь как выходит всем освобождение-с, так ты, говорит, уж послужи миру-то…» Я поблагодарил их, да с тех пор пятнадцать годов и собирал на построение храма-с!.. Ведь по копеечкам-с собирал, а что этого греха на душу принял, так, кажется, и не замолить по конец жизни… Ей-богу-с! Всякий указывает тебе, всякий усчитывает, всякий ругает: и то не так, и это не так, а отец Нектарий говорит: «Потерпи, потому не для себя стараешься, а для господа бога…» А со стороны сколько напринимался – страсть: и вором-то ругали, и выгоняли с кружкой, только не заушали-с!.. А вот и довели до конца, благодарение создателю, – долготерпелив и многомилостив, не до конца прогневался на нас, многогрешных.

– А когда будут святить церковь? – спросил я довольно громко.

– Шш!.. – зашипел Калин Калиныч, многозначительно кивая в сторону лога. – Не любят они меня за эту церковь, гложут-с… Особливо Василиса Мироновна. Она женщина, можно сказать, божественная-с, потому от писания у них разумение большое, а вот этого не выносит-с… Слышать не могут-с, потому как к старой вере большое прилежание имеют, и построение святого храма для них большой соблазн. Василиса Мироновна как об этом предмете начнут с отцом Нектарием разговаривать-с, все равно как книга-с… Ей-богу-с! Как по печатному, так и отчитывают-с, так и отчитывают-с… Отец Нектарий спорит, спорит с Василисой Мироновной, да и скажет: «Вы, Василиса Мироновна, необнакновенная женщина-с!.. Оченно свободный разговор имеете и большую смелость».

Мы немного помолчали. Вспомнив рассказ Калина Калиныча об его дочери, я спросил его:

– У вас, Калин Калиныч, кажется, есть дочь?

– Да-с… А то как же-с? – спрашивал в свою очередь старик таким тоном, точно у каждого человека непременно должна быть дочь. – Только много с ней хлопот, с дочерью-то…

– Какие же с ней хлопоты, Калин Калиныч?

– А как же-с? Ведь она – женщина, а я в ихнем женском деле ничего не понимаю-с, вот и хлопоты-с… Я одно говорю, а она – другое, да еще скажет: «Вы бы уж, родитель, лучше молчали!» Ей-богу-с! И замолчишь, потому как я мужчина и не могу понимать по женской части. Да и карахтер у Венушки какой-то необнакновенный-с, совсем какой-то неукротительный-с… Да-с. Еще при жизни Матрены Савишны-с это стало заметно. А покойница имела сама карахтер, можно сказать-с, жестокий, так другой раз возьмут Венушку-то, голову защемят-с промеж ног, загнут-с подол-с, да и оштрафуют посредством крапивы-с… Из своих собственных, родительских рук-с! А все из-за чего? Венушка сызмала всем дерзкие слова говорила… Мать-то ее дерет, дерет, а она, как вырвалась, сейчас заскачет на одной ноге, матери высунет язык и свои слова выражать: «Что, натешилась, а? Что, взяла?» Ей-богу-с… Горох у нас в огороде-то был, для Венушки же больше и садили его, так нет-с, не хочу своего гороху, а подавай чужого-с… Подберет себе компанию мальчишек, да и подобьет всех к соседке горох воровать. Облепихой звали соседку-то, большущая женщина из себя была, а в разуме не тверда-с… Возьмет палку-с, эта самая Облепиха, да с палкой в борозду и завалится, – это ребятишек караулить-с, – а тем это и любопытно-с. Даже до смеху доходило-с… А как мать умерла, Венушка от моих рук совсем отбилась, поступила в учительши, а насчет дерзких слов только слушай-с!.. А ведь я ей что постоянно говорю: «Венушка, удержи ты свой вострой язык, Христа ради! Посмотри ты на меня, ведь я тебе отец…» А она еще хуже от этих моих слов – и пойдет-с, другой раз и меня, старика, до слез доведет. Ей-богу-с! Хоть взять отца Нектария: человек, кажется, божественный и старички, а Венушка выдумала звать их сладчайшим… Разе хорошее это дело-с? Необнакновенный карахтер-с… И другие-то ругают меня, что такую дочь вырастил и что она неукротимо себя держит, а я ихнего дела-с совсем не могу понять-с. Ведь не могу же я голову меж ног да крапивой-с: первое – Венушка на возрасте-с, девица вполне-с, а второе – мужчине это совестно делать с женским полом…

Намеднись какой-то съезд был у учителей, – продолжал Калин Калиныч, опять болтая ногами, – множество их собралось на Старом заводе, одолели нас с Евменией, да и народ какой-то оголтелый!.. Были у них там какие-то собрания, начальство приезжало-с. Вот одинова на собрании-то ихний начальник и говорит-с: «А что, говорит, ежели, говорит, я приезжаю в школу раз и застаю учителя не в себе, значит пьяного, приезжаю в другой – опять застаю не в себе, в третий – не в себе, – что, говорит, я должон тогда делать с ним?» А Венушка не сробела, да и говорит: «А что, говорит, делать, к примеру, учительнице, ежели, говорит, приезжает к ней начальство в школу раз не в себе, в другой – опять не в себе, и в третий раз не в себе?..» Натурально, этакие слова не понравились, и Венушке был большой выговор-с, а она только смеется-с. Ей-богу-с!..

Стоявшая над дымом лошадь, сивой масти, с разбитыми ногами и отвислыми ушами, точно хотела сказать, что она принадлежит не кому другому, как самому Калину Калинычу. Чтобы проверить это предположение, я спросил старика, и лошадь действительно оказалась его. Спустя несколько минут на дым пришла другая лошадь, худая, изморенная, с болтавшейся головой на тонкой шее и с волочившеюся длинною цепью, которая тянулась за ней, как змея. Мне невольно бросилась в глаза эта цепь, а затем тонкие, сильные ноги лошади и особенно ее широкая грудь, как-то неестественно переходившая в подобранный живот, какой бывает у загнанных кляч. Это была чистокровная киргизская лошадь по всем признакам – и по большой горбоносой голове, и по длинным, мохнатым, поротым ушам, и по выступавшим углами широким костям передних лопаток и зада.

– Изволили засмотреться на лошадку-с? – прервал мои наблюдения Калин Калиныч.

– Да, странная лошадь!

– Нет-с, она не странная, а золотая лошадь, да-с! – с какою-то гордостью заговорил Калин Калиныч.

– Почему золотая?

– Да так-с… Потому что цены ей нет – вот какая это лошадь! Мало ли лошадей на Старом заводе, на всех других, на ярманках, а такой нет!.. Нет – и делу конец! Вы теперь, ежели случится вам быть на Старом заводе, спросите первого мальчишку: знаешь «Разбойника»? – непременно скажет, что знает. Это такая лошадь, такая лошадь… Еще ни на одном бегу ни одна лошадь не обошла ее; а зимой в санях – да она горит, еретица, в оглоблях-то, огнем горит… Ей-богу-с! А почему ей цены нет?

Я сознался в своем неведении.

– Ах, господи, да неужели не слыхали-с? – с каким-то укором заговорил Калин Калиныч, с сожалением глядя на меня. – «Разбойник» – двужильная лошадь, у ней двойной дух – вот в чем вся сила-то!

– Что это значит двужильная?

– Двужильная-то? Это-с… это, к примеру, выходит так: проехали вы на «Разбойнике» полсотни верст, да ведь проехали вы их в три часа, сейчас остановились; она сейчас дохнет этак тяжело-тяжело раза два, и опять катай на ней пятьдесят верст – стрела стрелой летит! Вот это и значит по-нашему двужильная лошадь. А силища у ней – ужасти, ей-богу-с!.. Сто пудов семьдесят верст везет без отдыха… Двойной дух – одно слово!

Я с удивлением посмотрел на «Разбойника» и в душе не поверил словам Калина Калиныча.

– А где он достал эту лошадь?

– Достал он ее, сударь мой, в степи, в кыргызах, а как достал, не умею вам сказать-с. Ему тут же, на месте, давали за нее целый косяк лошадей, – не отдал. «Разе я, говорит, сам себе враг?..» Вот он какой, Савва-то Евстигнеич!..

«Разбойник» стоял под самым дымом, полузакрывши глаза и слабо отмахиваясь коротким хвостом от жужжавших насекомых, и сколько я ни рассматривал его, решительно ничего не мог найти, кроме несоразмерно сильно развитой грудной клетки и несоразмерно тощего живота. Таких киргизских лошадей я видал очень много на Урале.

VI

Полежав еще немного у балагана, я отправился опять к работавшим у шурфа. Василиса Мироновна оставила свою работу и теперь отдыхала, лежа на траве; Гриша лежал тоже, заслонив глаза от солнца рукой; Савва Евстигнеич, в двух шагах от них, сидел на берегу речки, с громадным ковшом в руках, в котором промывал содержащий платину песок. Он делал пробу. Промывание песку совершалось очень просто. Старик погружал ковш с песком в воду и там долго мешал в нем песок рукой, отчего муть шла по воде кругами, а собравшиеся наверху камушки старательно выбрасывал вон. В ковше становилось все больше свободного места, так что он во второй половине операции прямо зачерпывал ковшом воды, мешал ее с песком и затем образовавшуюся мутную воду сливал. Через полчаса такой работы на дне ковша осталось только немного песку; старик с особенною тщательностью начал отделять его от появившегося черного песочка, так называемого «шлиха», содержавшего платину. Еще несколько минут работы – и на дне ковша остались одни «шлихи»; их старик промыл так же, как песок, и затем долго рассматривал на дне ковша какие-то крупинки

– Ну, что? – спрашивала Василиса Мироновна, по обыкновению не поворачивая головы.

– Да кто его знает, – уклончиво отвечал старик, – как будто маненько есть…

– Одна платина? – опять спросила Василиса Мироновна.

– Нет, есть и золото, только больно мало.

Я подошел к старику. На дне ковша лежала платина вместе с крупинками золота. Всего было около четверти золотника. Проба самая богатая, но старик просто притворялся, что платины «как будто маненько есть»… Это общая раскольничья черта – не высказываться сразу; но, с другой стороны, старик, видимо, был недоволен, – значит, он ждал золотой пробы.

– Наврал, страмец! – сердито буркнул он, собирая платину в бумажку. – Проклятый Шинкаренко опять подвел… Золото, говорит, лопатой греби… Ах, он… – И старик завязал очень крепкое словцо и почесал затылок.

– А ты и поверил ему! – равнодушно говорила Василиса Мироновна. – Кто ищет золота по таким местам? И лес не такой, и земля не такая.

Мы вернулись все к балагану. Я опять наблюдал всю компанию, особенно старика, который меня интересовал очень сильно, потому что, очевидно, он был головой в этой странной компании. Василиса Мироновна принесла из балагана маленькую котомку, из которой достала ковригу ржаного хлеба и белую тряпочку с крупно истолченною солью. Медленно и с покойною важностью отрезала она несколько ломтей во всю ковригу, постлала на траву небольшую синюю скатерть, развернула тряпочку с солью, поставила небольшой зеленый бурачок с квасом, и обед был готов. Старик выбрал самый большой ломоть хлеба, круто его насолил и свистнул резким, далеко раскатившимся свистом. В ответ донеслось радостное ржание, послышался топот, и «Разбойник», подняв голову и раздув ноздри, показался в высокой траве. Не добежав до балагана несколько шагов, он оглядел всю компанию блестящими, горячими глазами, а затем, как ручная собака, подбежал к старику и дружелюбно положил ему свою голову с поротыми ушами прямо на плечо. Старик ласково потрепал лошадь по шее и начал ее кормить хлебом, отламывая от ломтя, небольшие кусочки. Съев хлеб, «Разбойник» поднялся было на дыбы, точно хотел обнять старика, а потом мгновенно опять скрылся в лес, откуда донесся только его звонкий топот.

– Балуешь ты лошадь, – заметила Василиса Мироновна.

– Не могу сам есть, пока его не накормлю, – улыбаясь, проговорил старик, видимо, довольный и счастливый.

Старик вымыл руки; все встали лицом к востоку и помолились. Все трое принялись обедать, с каким-то благоговением откусывая хлеб и боясь уронить на землю малейшую крошку дара божия. Я залюбовался этою безмолвною трапезой и в душе завидовал аппетиту вкушавших в поте лица хлеб свой; глядя на них, кажется, мертвый захотел бы есть. Хлеб был запит квасом, затем все снова помолились, и торжественный обед кончился. Василиса Мироновна отправилась в балаган вздремнуть малую толику, Калин Калиныч зачем-то побрел с Гришуткой в лес, а я остался один с Саввой Евстигнеичем.

– Что, Савва Евстигнеич, будешь работать здесь али нет? – полюбопытствовал я.

– Да как тебе сказать, и буду и не буду, – охотно заговорил старик, теперь относившийся ко мне с полным доверием. – Проба, пожалуй, и хорошая, да за платину-то нам платят по-сиротски… Ведь золотник-от всего по двугривенному обходится, – какие это деньги?

– Да ведь работают же, значит – выгодно?

– Как не работать – работают, только ведь эта платина для нас распоследнее дело. Есть такие лога, где платина гнездами, – ну, это другой, разговор: тут, пожалуй, и деньгу зашибешь. Тоже вот жилой она попадает – тоже из-за хлеба на квас можно биться, а здесь идет россыпью, да и глубоко пески.

– Вы давненько этим занимаетесь?

– Чем это?

– Ну, старательством-то.

– Старательством? – Старик задумался, потом усмехнулся и, посмотрев на меня, заговорил: – Да вот на второй десяток перевалило, как землю рою… Только все это пустяки!

– Почему так?

– Так, – коротко отвечал старик и замолчал, – не стоит говорить… Может, слыхал, такая поговорка есть: «Золото роем, а сами голосом воем». Через это самое золото много наших мужицких слез льется.

– Значит, прежде за барином вам лучше жилось? – спросил я, пользуясь случаем. – Ведь барин хлебом кормил и одевал иногда даром.

Старатель долго молчал и потом проговорил:

– Это дело мудреное, а вот я расскажу тебе одну побасенку: она пустая, побасенка-то, а все дело как на ладони. От старых людей она до нас дошла, значит, недаром она была сложена. Видишь, жила у барина одна собака в холе и во всяком довольстве. Пришла зима. Холод, вьюга, а вокруг деревни волки стаями так и ходят, так и ходят… Воют, сердечные, с холоду и голоду, а взять нигде нечего. Вот однажды собака и пошла в лес, а навстречу ей как раз матерой волчище и с голоду зубищами лязгает. Собака посмотрела на него и говорит: «А зачем вы, волки, так по ночам воете?» – «А с голоду воем», – отвечал истощенный волк. А собака опять волку: «Отчего же вы не идете в деревню? Стерегли бы двор у какого барина, а он бы вас кормил. Ты теперь, волк, вон как отощал, а тогда бы растолстел, как я…» Волчище усмехнулся и спрашивает: «А на шее у тебя что?» – «Ошейник». – «А для чего он тебе?» – «А когда меня на цепь сажают, так для этого и ошейник». – «Ну, так прощай! – сказал истощенный волк. – Хоть у твоего барина и хорошее житье, а мне все-таки лучше голодному по лесу ходить, чем сытому сидеть на цепи».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю