355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мамин-Сибиряк » Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884 » Текст книги (страница 20)
Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:11

Текст книги "Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884"


Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 34 страниц)

VIII

На святки я не ездил в Таракановку и проводил время самым печальным образом. Больше всего меня огорчило то обстоятельство, что после письма, в котором отец жаловался на Аполлона, я в течение целого месяца не получал ни одной строки, хотя сам писал исправно через две недели; когда святки прошли и наступили занятия, я даже обрадовался им, потому что мое одиночество надоело мне хуже тюрьмы. Однажды, в первых числах февраля, я зубрил из филаретовского катехизиса, Антон лежал на лавке и плевал в потолок, в это время дверь в комнату отворилась, и показалась лохматая голова кучера о. Марка.

– Тебе кого надо? – закричал Антон, запуская в кучера латинским словарем.

Лохматая голова на мгновение скрылась, и потом уже за дверями послышалось:

– Здесь квартирует таракановский попович? Отец Марк прислал за ним…

Я торопливо надел свой камлотовый сюртучок, шубу и вышел на улицу, где меня дожидались уже лубочные пошевни. Через полчаса мы подъезжали к домику о. Марка, и я никак не мог понять, зачем ему было нужно меня. В голове у меня даже мелькнула страшная мысль, что не умер ли мой отец, вообще предчувствие чего-то дурного не оставляло меня всю дорогу. Когда я вошел в переднюю и снимал галоши, какая-то девочка бросилась ко мне на шею и молча принялась целовать меня; в первую минуту я принял ее за Симочку; каково же было мое удивление, когда эта девочка заговорила голосом Верочки… Да, это была Верочка, а из гостиной доносился до меня веселый голос отца.

– Ну что, доктор, обрадовался? – говорил отец, когда я бросился обнимать его. – Вот, братец, тебя приехали проведать…

В голубой гостиной на диване рядом с Агнией Марковной сидела моя мать и улыбалась счастливой улыбкой; Надя в новом ситцевом платье «с лазоревыми цветочками по розовому фону» ходила, обнявшись с Симочкой, которая, кокетливо ежа плечиками, прищуренными глазками смотрела на Аполлона, мрачно сидевшего в углу комнаты. Словом, вся наша семья была в полном своем составе, и я не знал, как разделить себя между ними. О. Марк, по случаю приезда гостей, облекся в лежалый подрясник табачного цвета, только что вынутый из сундука; он весело щурил свои маленькие глазки, торопливо бегал по комнате маленькими воробьиными шажками и несколько раз повторял одну и ту же фразу:

– Однако ты, Викентий Афанасьич, постарел… Сильно, брат, постарел!

– И ты, отец Марк, не помолодел, – добродушно отвечал отец.

– А ведь, подумаешь, давно ли мы с тобой на одной скамье сидели… а? Ведь и Иван Андреич жив… Помнишь: «Иван Андреич, гуська привезу»… Горячо порол… бывало, как засыплет лоз пятьдесят…

– Ах, папа, какой ты разговор нашел! – томно заметила Агния Марковна. – Неужели нет другого разговора…

Мать с замечательным искусством перевела речь с «березовой каши» на какой-то другой разговор. Аполлон все время просидел в углу, отделываясь односложными ответами; он был не в духе и нервно покручивал небольшие черные усики. Я с первого раза заметил, что все наши были разодеты во все новое, и с удивлением рассматривал новые платья на сестрах и матери, новый подрясник на отце и новый суконный сюртук на Аполлоне. На эту поездку в Заплетаево, чтобы не ударить лицом в грязь перед о. Марком, был затрачен целый годовой доход отца и даже были взяты деньги в долг у Рукина. У Аполлона были новенькие серебряные часы, что по моим понятиям было верхом роскоши. Глядя на туалет сестер, никто даже и не подумал бы, что Верочка дома сама моет полы и сама доит корову, а мать с Надей просиживают целые ночи над работой «в люди». Смысл этого маскарада и таинственного превращения из художественно наложенных заплаток во все новое объяснился для меня только через несколько дней, в течение которых происходили какие-то таинственные совещания, обмен многознаменательными взглядами и улыбками – словом, целый ряд самых замысловатых поступков. Особенно меня удивляла мать. Она держала себя с большим гонором и ничему не удивлялась; Верочка держала себя точно так же и не выдавала себя ни одним движением, только бедная Надя попадала впросак на каждом шагу и не умела скрыть своего удивления перед роскошью нарядов заплетаевских поповен, ощупывала мягкую мебель и постоянно спрашивала, сколько стоит такая-то вещь и где куплена. Вообще, Надя была неисправима, и мать каждый вечер читала ей длиннейшие нотации.

Отец с о. Марком ездили с визитом к Иринарху и приехали оттуда в самом блаженном настроении; о. Марк петушком забегал впереди отца и, показывая два ряда черных зубов, повторял: «Что я тебе говорил… а? Я тебе говорил… а? Это, брат, такой человек… такой человек»… Потом отец с о. Марком долго о чем-то беседовали в кабинете с глазу на глаз, туда же была приглашена мать, и опять совершилась та же таинственная беседа. Надя в обнимку с Симочкой ходили из комнаты в комнату. Верочка сидела с Агнией Марковной; Аполлон ходил по зале из угла в угол, безостановочно курил папиросы, постоянно вынимал из кармана часы, открывал их и, не взглянув на циферблат, снова прятал их в карман. Наконец эти таинственные совещания кончились, отец и мать показались из кабинета с самыми торжественными лицами, о. Марк улыбался и утирал грязным платком глаза; все сели.

– Теперь нужно спросить Агнию Марковну, – торжественно заговорил отец, – теперь за ней слово… Я, Агния Марковна, учился с твоим отцом, жили мы душа в душу, поженились, и вот бог наградил нас детками. Детки подросли… нужно пристраивать… Вот мы говорили…

Аполлон бледный, как полотно, смотрел своими серыми глазами на отца. Агния Марковна закраснелась и одной рукой перебирала оборочку своего платья; мне было и совестно, и больно, и как-то неловко за всех.

– Одним словом, Аполлон Обонполов делает вам предложение, Агния Марковна! – отрезал, наконец, отец. – Дело это очень важное, поэтому вам следует о нем хорошенько подумать, а мы подождем…

– Я… я не думала… я… – заговорила Агния Марковна, опуская глаза. – Папа… если…

– Конечно, Аполлон не кончил курса в семинарии, – заговорила мать, – но у него отличный голос… Архимандрит обещает ему дьяконское место.

Агния Марковна как-то испуганно, широко раскрытыми главами посмотрела сначала на мать, потом на о. Марка, разом побледнела и, закрыв лицо руками, выбежала из комнаты.

– Вот оно какое дело-то девичье, – снисходительно заговорил отец: – разговору даже боится…

– Это даже очень хорошо, – строго заговорила мать. – Агния Марковна, как воспитанная девушка, и в мыслях, конечно, ничего не имели, а тут вдруг…

– По-моему, живи не живи у отца, а все замуж выходить придется, – как-то плаксиво затянул о. Марк. – Только Агния у меня добрая душа… она… тяжело будет мне расставаться с ней, старику…

– Дело житейское, – смеялся отец и рассказал приличный случаю анекдот о том, как одна дочь говорила матери, что «хорошо тебе, маменька, было выходить замуж за папеньку, а ведь мне приходится идти за чужого».

Мать вышла из комнаты и через несколько минут вернулась с Агнией Марковной, которая заметно успокоилась и изъявила свое согласие. Жениха и невесту заставили поцеловаться, потом все молились, вечером приехал Иринарх, веселый, любезный, красивый. Подано было шампанское, и все пили за здоровье жениха и невесты.

– Оставит человек отца своего и мать и прилепится к жене, – певуче говорил Иринарх, отпивая маленькими глотками из своего бокала.

Все были очень веселы, улыбались и вообще чувствовали себя необыкновенно хорошо; даже Аполлон повеселел и снисходительно улыбался Агнии Марковне. О. Марк несколько раз принимался рассказывать о том, как его пороли, Иринарх улыбался и, полузакрывая глаза, говорил:

– Это было прежде… Ведь дети, разве можно с них требовать? Я так люблю детей…

Иринарх даже прослезился.

Вечером этого многознаменательного дня произошло некоторое событие, кончившееся для меня самым печальным образом. Когда я вернулся из Заплетаева на свою квартиру, в моей комнате сидели Антон и Гришка, благодушествуя около графина с водкой. Они были сильно пьяны и недружелюбно посмотрели на меня мутными глазами; Гришка, как блудный сын, не присутствовал при сегодняшнем торжестве, но откуда-то уже все знал и встретил меня вопросом:

– Ну, будущий родственник, шампанское пил с Иринархом?

Я ничего не отвечал, предчувствуя что-то недоброе.

– Убили бобра… Ха-ха! – засмеялся Гришка, обращаясь уже к Антону. – Аполлон-то бельведерский пощелкал-пощелкал зубами в Таракановке и придумал: «Дай женюсь на богатой невесте»… Так я говорю, Антон?

– Та-ак, – соглашался Антон, как-то забавно поднимая брови кверху.

– Расчет самый верный… ха-ха! – продолжал Гришка, вышивая рюмку водки. – На голодные-то зубы и Агния Марковна сойдет за настоящую невесту… Убили бобра!.. Агния-то Марковна три года жила с Иринархом, надоела ему, да и Симочка подросла – вот дурака подходящего и подыскали столкнуть Агнию Марковну… Живет старуха за барином! А то позабыли, что я наследник… Ха-ха!.. Я им всем утру нос-от… Думают, умрет отец Марк, мы все наследство и заберем. Как бы не так!

– Ты говоришь, Гришка, Агния-то три года с Иринархом жила? – спрашивал Антон.

– А то как же иначе, конечно, жила: я сам от нее записочки Иринарху возил…

– А теперь, говоришь, он Симочку к рукам прибирает?

– Верно… конфеты ей возит, улыбается… У-у, разбойник! Гришка, брат, все видит, да ему наплевать на них на всех, мне отдай наследство – а там черт с вами со всеми.

– А ловко Иринарх облапошил Аполлошку Обонполова.

– Еще как ловко: как сани подал, садись да поезжай. Во дьякона обещал поставить Аполлошку-то… Ха-ха… Сливочки-то отец Иринарх снял, а отец дьякон после него снятое молочко будет допивать… Ха-ха!.. Агния мне сестра, а я всем скажу, что она с Иринархом жила… И в рожу наплюю Аполлошке, зачем за чужим наследством гонится!

– Сокрушу зубы грешника, и возрадуются кости смиренные, – заключил Антон.

Вся эта сцена мелькнула предо мной в каком-то тумане; помню только, как во сне, как что-то сдавило мне горло, помню, как у меня от бешенства перекосило все лицо и как я бросился со стулом на Гришку. Затем я очутился на полу, кто-то меня таскал за волосы, плевал мне в лицо, и, наконец, послышался голос Антона: «Давай, Гришка, потопчем наследника»… Меня начали топтать ногами, давили грудь коленкой, и, наконец, все скрылось в каком-то тяжелом тумане. Когда я очнулся, в комнате никого не было, я по-прежнему лежал на полу, а в окно смотрела яркая луна; мне почему-то показалось, что я не Кир Обонполов, а Меркулыч, которого на моих глазах колотили Прошка с Вахрушкой… Меркулыч так же лежал на полу и гак же не мог пошевелить ни одним пальцем; припоминая разговор Антона с Гришкой, я позабыл о собственном положении и задрожал от подавляющего чувства унижения… Что они говорили о моем отце, об Аполлоне, об Агнии Марковне, о бедной Симочке!.. Бедная Симочка… Я никогда так не любил ее, как в эту минуту, и мне невыразимо приятна была одна мысль, что я, вступившись за нашу фамильную честь, пострадал отчасти и за нее, даже пролил несколько капель крови.

Я кое-как дополз до своей кровати и здесь забылся тяжелым, ужасным сном; утром Иван Андреич пришел будить меня, но я мог только мычать. Старик испугался; явилась Ариша, вспрыснула меня холодной водой, но и это всесильное средство не помогало. Решили послать в Заплетаево. Помню, как вбежала в комнату моя мать, припала к моей постели и громко заплакала; потом явились отец, о. Марк, Аполлон. Все выспрашивали меня, но я не говорил ни слова о том, кто меня бил и за что; даже приехал Иринарх и тоже выпытывал меня, но я выдерживал характер и отказался рассказывать что-нибудь наотрез. Исчезновение Антона и Гришки было поразительно, но, кажется, никто не обращал на это внимания; только вечером, когда со мной сделался бред, я разболтал имена моих врагов, их схватили в кабаке у Катеньки и посадили в карцер. Мать целых три дня не отходила от меня, пока я настолько не поправился, что мог обходиться без ее помощи; она больше ничего не спрашивала от меня и даже старалась плакать потихоньку от меня. Я долго не решался рассказать ей все, но мысль, что Антон и Гришка все равно попались и что они теперь для собственного спасения могут оболтать меня, – эта мысль наконец развязала мой язык, и я со слезами рассказал матери все. Мать молча выслушала меня и проговорила:

– Мало ли что говорят, Кирша… А если бы они тебя убили!

– Мама… зачем они так говорили о Симочке? Я зарежу Гришку… Возьму нож и зарежу.

Матери стоило большого труда успокоить меня; мне было четырнадцать лет, и я мало-помалу поддался ее ласковым речам, поцелуям и тихим утешениям. Между прочим, она обещала мне, что никому не скажет ни слова о моей истории, и я помирился с мыслью не резать Гришку.

– Нам сколько горя-то было с Аполлоном! – говорила мать. – Разве лучше будет, если он женится на Лапе? Агния Марковна – воспитанная девица, напрасно говорят про нее разные пустяки.

Итак, я пострадал, пролежал три дня в постели, и на четвертый день меня перевезли в Заплетаево, где я целую неделю щеголял с перевязанной головой и пластырями на спине. «На молодом теле и не это износится», – утешал меня о. Марк, и, действительно, мои синяки и ссадины износились как раз к свадьбе, к которой происходили самые деятельные приготовления, так что в их шуме совсем позабыли обо мне, что меня сильно огорчало. В доме о. Марка происходила вдесятеро большая суматоха, чем на свадьбе Меркулыча: те же полосы всевозможных материй, те же песни, девичники, обручение и прочие церемонии, для которых выбивались из сил все до последнего человека. О. Марк метался, как мышь в западне, по всему дому с какими-то ключами, кричал, прискакивал на одной ножке и успевал сто раз рассказать о том, как его «кормили березовой кашей». Иринарх приезжал каждый день, привозил с собой конфект, певчих и подарил моим сестрам и Симочке по золотому браслету, а невесте аметистовое колье. Это была такая роскошь, от которой у нас глаза разбежались; мы с каким-то удивлением смотрели на Иринарха, точно он был чародей, которому стоило тряхнуть рукавом своей рясы, и из нее, как из рога изобилия, посыплются дождем сотни браслетов.

Гришка и Антошка сидели все время в карцере; я по случаю свадьбы в училище не учился и несколько раз из любопытства проходил мимо карцера. Раз в узеньком окне с толстой железной решеткой я заметил лицо Гришки, он тоже увидел меня и закричал своим диким голосом: «Наследник, изведи из темницы душу мою!»

Несчастной женитьбе Аполлона решительно не везло, и она закончилась крупным скандалом. В самый день свадьбы к домику о. Марка, весело позванивая бубенчиками, подкатила совсем взмыленная тройка; из кибитки вышел худой старик небольшого роста с золотыми очками на носу. Это был такой славный и такой добрый старичок! Он весело поздоровался с нами, звонко высморкался в передней и прямо в своих мягких пимиках неслышными шагами, как котик, прошел в кабинет о. Марка.

– Это дядя Симочкин, – решила Надя.

Я был очень доволен, что у Симочки такой славный дядя, и скоро совсем позабыл о нем. Да и было когда позабыть, потому что через час было назначено венчание, и во дворе стояло уже несколько троек из поезда жениха; я был шафером и совсем обезумел от радости, когда Симочка своими маленькими ручками приколола к борту моего сюртука прелестный розовый цветочек. Отъезд в церковь, обряд венчания, затем возвращение домой – все это проходило, как в тумане; помню, как отлично пели наши училищные певчие, как дьякон «отхватил апостола» и особенно налег на слова: «жена да боится своего мужа»; затем помню, что невеста была во всем белом, что Аполлон держал себя молодцом, что я бежал куда-то с небольшой иконой, и что меня сильно толкали, и что я тоже всех толкал и все старался быть непременно вместе с Симочкой, одетой в белое кисейное платье и походившей на ангела.

Когда мы вернулись из церкви, в дверях домика о. Марка бойкая старушка-сваха встретила молодых с решетом в руках и обсыпала их хмелем, потом все прошли в зал, отец и мать стояли с иконами в руках, около них стоял о. Марк и тоже держал икону. Молодых благословили, певчие пропели «гряди от Сиона, невеста моя, гряди, голубица моя»… и явился Иринарх; все поместились за один длинный стол, поздравляли молодых и кричали: «Горько!» Молодые целовались, мне это очень нравилось, и я тоже кричал: «Горько!»

– Доктор знает свое дело хорошо, – шутил Иринарх на мой счет.

Под конец обеда, когда общее веселье было во всем разгаре, двери кабинета о. Марка растворились, и на пороге показался дядюшка Симочки в своих пимиках; я только что хотел крикнуть: «Горько, дядюшка!», как взглянул на отца и остался с открытым ртом. Отец страшно побледнел, молча поднялся с своего места и страшно посмотрел на сладко улыбавшегося дядюшку; мать схватила отца за рукав, а о. Марк заплетавшимся языком лепетал:

– Се что добро и красно, во еже жити, братие, вкупе…

– Подлец!.. – загремел отец и так ударил кулаком по столу, что рюмки и бокалы полетели с него на пол.

Дядюшка перестал кланяться и вопросительно посмотрел кругом; Иринарх уговаривал отца, о. Марк, как угорелый, метался по зале.

– Ты меня пустил по миру… – задыхавшимся голосом, с налитыми кровью глазами дико кричал отец: – Будь же ты от меня навеки подлец… Викентий Обонполов не будет тебе кланяться… Викентий…

Отец зашатался на месте и упал на стул; я понял, что сладенький дядюшка был не кто иной, как знаменитый консисторский секретарь Амфилохий Лядвиев.

Через два дня отец умер от апоплексического удара. Мать была до того убита этим страшным горем, что даже не могла плакать. Уже после похорон она как будто пришла в себя и в первый раз горько-горько заплакала. Эти слезы были вызваны словами Нади, которая припомнила, что перед самым отъездом из Таракановки без всякой видимой причины знаменитая картина, висевшая в передней нашей квартиры в Таракановке, упала сама собой на пол.

– Чуяло мое сердце, что это не к добру, – шептала мать, не вытирая слез.

Эпилог

Год смерти моего отца был последним годом моего учения в гавриловском духовном училище, из которого я перешел в …скую семинарию. В семинарии я проучился четыре года «в качестве казеннокоштного» и отсюда поступил в Казанский университет. Пока я учился в семинарии, брат Аполлон получил дьяконское место при гавриловском монастыре, прослужил здесь два года, спился и через два года умер от чахотки. Иринарха тоже давно не было на свете. Это случилось так: «во едину от суббот», когда в училище происходила экзекуция, Иринарх под колоколом запорол одного ученика. Как ни силен был архимандрит, он не мог замазать этого дела. Назначено было следствие, причем всплыли и подвиги Иринарха с заплетаевскими поповнами, а главным образом – богатая монастырская казна оказалась совсем пустой, и даже была утрачена знаменитая архиерейская митра, осыпанная бриллиантами, сапфирами и аметистами. Скандал вышел совсем беспримерный, огласить который меньше всего было в интересах духовных следователей, которые, чтобы как-нибудь замять эту темную историю, «сплавили» Иринарха на покой, куда-то на север, в один из самых глухих монастырей. Об этой истории долго говорили в …ской губернии, но, как и многое другое на свете, эта история была унесена рекой забвения, особенно, когда все узнали, что медовый владыка Иринарх отдал наконец свою мудреную душу богу. Доктора Сергея Павлыча тоже давно не было: он кончил свои дни в заведении душевных больных в Казани, где я, будучи студентом, несколько раз имел случай наблюдать его; болезнь – тихое сумасшествие от размягчения мозжечка – была безнадежна.

Моя мать по-прежнему жила в Таракановке, у старшей моей сестры Нади, которая вскоре после смерти отца вышла за одного из представителей фамилии Портнягиных, бухгалтера таракановской заводской конторы. Верочка тоже была замужем. Она теперь носила фамилию Сермягиных. Моим сестрам выпала мудреная задача примирить эти искони враждовавшие между собою фамилии.

Прошло ровно десять лет после смерти отца, когда я в светлый июльский день на паре земских лошадей в какой-то таратайке подъезжал к Таракановке. В моем дорожном чемодане лежал диплом на доктора, значит, мечты Кира Обонполова превратились в действительность, хотя на мне и не было военного кителя и на козлах не сидел денщик Иван, как я мечтал об этом когда-то. Я только что кончил курс в Казанском университете и ехал на службу в …ское земство.

Таракановский завод мало изменился за эти десять лет: те же прямые улицы, та же старая деревянная церковь, та же фабрика… Моя повозка выезжала на главную площадь. Вот и наш домик, вот волость, дома Прошки и Рукина, избушка Луковны. Попалось навстречу несколько рабочих, – физиономии совсем незнакомые, это уже другое поколение, которого я не знал. Расспросив, где живет Портнягин, мы остановились перед небольшим домиком в три окна, стоявшим позади волости. Вон идет какая-то старушка по двору с тарелкой в руках, она остановилась и внимательно смотрит на меня через большие очки.

– Мама…

Старушка выронила из рук свою тарелку, бросилась ко мне на шею и горько заплакала, не переставая шептать каким-то страстным, задыхающимся шепотом:

– Кирша, Кирша… Вот отец-то не дожил до радости… Как бы он порадовался… а?.. Как ты постарел, Кирша…

– Мама, я устал с дороги.

Старушка посмотрела пытливым взглядом мне в глаза, точно она сомневалась в моей подлинности и не доверяла своим собственным чувствам. Пока происходила эта красноречивая немая сцена, кто-то дико вскрикнул у меня за спиной и повис на шее: по голосу это была Надя, но по наружности это была почти старуха, с желтой морщинистой кожей на лице, выцветшими губами и озабоченным взглядом.

– Как бы папа был рад… – пряча у меня на груди лицо, шептала Надя.

Через пять минут я сидел в небольшой опрятной комнатке, окруженный целым роем молодых людей: был тут и Викентий, и Аполлон, и даже Кир; две загорелых, смуглых девочки стояли немного в сторонке и не решались подойти к своему дяде; отчаянный детский вопль слышался откуда-то из-за перегородки. Надя и смеялась, и плакала, и конфузилась за эту полдюжину ребят, на которых разрывалось ее доброе, любящее сердце и которые унесли у нее молодость, песни и смех.

– И все это Портнягины? – спрашивал я, лаская русые головки.

– Все Портнягины…

– А Верочка?

– У Верочки нет детей, – с гордостью матери объяснила Надя.

Один из молодых людей успел уже сбегать за Верочкой, и она входила в комнату розовая и свежая, но не бросилась ко мне на шею, не заплакала, а очень степенно облобызала своего братца и не вспомнила при этом об отце. Мать, кажется, ошиблась в своей умной дочери, которая оказалась слишком расчетливой.

– О чем же вы плачете? – удивилась Верочка.

– Вот и Аполлоши нет… отца нет… – сквозь слезы говорила мать. – Не с кем и порадоваться… Когда горе, тогда не так тяжело без них, а вот ра… радость-то не в радость… Как-то обидно, Верочка… поднял бы их из могилы…

– А что Луковна? Январь Якимыч? – спрашивал я, чтобы перевести разговор на другой предмет.

– Живут… – с улыбкой сквозь слезы отвечала мать.

– А ты слышал про Лапу, что она замуж вышла? – спрашивала Верочка. – Вышла за Рукина, Емельяна Иваныча… Теперь купчиха, богатая стала. Дети у ней есть… При богатстве, конечно, дети хорошо, а при бедности не дай бог!

Верочка забросила камешек в огород Нади, но та только улыбнулась: «Дескать, из зависти это, матушка, пустяки говоришь».

Через час я знал уже все новости, какие были в Таракановке, и познакомился с мужьями сестер, которые мне очень понравились, как простые и добрые люди. Но это был чужой народ, – и эти хорошие люди и это второе издание Киров, Аполлонов и Викентиев; меня так и тянуло к Луковне и к Январю Якимычу, к этим друзьям моего детства, которых мне страстно захотелось видеть, говорить с ними, послушать их старческую болтовню и унестись в далекое-далекое прошлое.

Вечером я подходил к избушке Луковны, и при виде этой убогой лачужки у меня дрогнуло сердце, точно растаяла какая-то кора, которая наросла на нем за эти десять лет. Ворота были открыты, то есть не было уже столбов. Наклонившись, я вошел в темные сени и отворил дверь в комнату Луковны. Эта комната была так же убога, как десять лет назад. На деревянном кухонном столе стоял самовар и чашки с недопитым чаем. Сама Луковна сидела у стола на лавке и прищуренными глазами злобно смотрела на ходившего из угла в угол Января Якимыча. Старики сильно изменились: сгорбились, похудели и точно выцвели. Луковна от прежней силы сохранила только режущий взгляд небольших черных глаз да твердый склад губ. Январь Якимыч, бедняга, совсем высох и походил на те «сухарины», то есть сухие деревья, которые иногда попадаются в лесу и среди живых деревьев кажутся такими несчастными. Старики настолько были заняты собой, что не заметили моего появления.

– Красивее… красивее! – повторял старик, вытягивая тонкую жилистую шею.

– А вот и соврал, – отвечала Луковна: – ежели хвост крючком у собаки, – это не хорошо, а когда опущен, – красиво.

– Это, Луковна, только у бешеных собак хвосты опущены… Прожила ты до преклонных лет, а этого не знаешь!

– Ну, и ты не молод, батюшка.

– Здравствуйте, – заговорил я, не понимая ничего в этой сцене.

Старики посмотрели в мою сторону; Луковна поднялась со своего места и с радостной улыбкой проговорила:

– Как же это… да это ты, Кир… вы, Кир Викентьич? Ах, батюшки…

– Он! Он! – радостно возопил Январь Якимыч и, поспешно заключив меня в свои объятия, с раздражением в голосе начал жаловаться: – Вот она-с, – Январь Якимыч кивнул головой на Луковну, – совсем из ума выживать стала… Ей-богу! Должно быть, при древности своих лет, в понятии мешается.

– И ты, батюшка, тоже хорош! – обиженно заявила в свою очередь Луковна.

Старики опять сцепились на тему, какая собака красивее – с опущенным хвостом или с загнутым крючком. Они настолько увлеклись своим спором, что не обращали на меня никакого внимания, точно мы расстались всего вчера, а не десять лет назад. Это превращение в состояние полнейшего детства сильно огорчило меня, а потом рассмешило, когда старики опомнились и законфузились, причем старались свалить вину один на другого.

Дверь в бывшую комнату Меркулыча была открыта. Комната была совсем пустая, и я напрасно искал хоть какой-нибудь вещи, которая напоминала бы моего погибшего друга. Я заглянул в дальний конец комнаты, там на куче тряпья что-то зашевелилось.

– Кто это там у вас? – спросил я.

– А Кинтильян, может, помнишь? – отвечала Луковна. – За свое буйство да за материны слезы господь и смирил.

– Как смирил?

– Это уж давно, года с два. Об рождестве Кинтильян где-то нахлестался водки да в снегу и уснул. Тут себе ручки и ножки отморозил… Вот Январь их ему и обрезал. Теперь лежит, как колода. Не под силу мне его таскать-то… Спать бы, так сна, говорит, нету. Так вот и маемся… Корочку подашь, из блюдечка чаем напоишь – вот и сыт. Может, Лапины слезы да Меркулычева кровь отливаются, – прибавила Луковна. – Помнишь Меркулыча-то? Ведь тогда Кинтильян ворота им вымазал. Прошка с Вахрушкой напоили да пьяного и научили, как это сделать… Ох-хо-хо! Господь-то батюшка все видит, кто кого обидит. Любя наказует нас многогрешных… Прошки тоже уж нет, от горячки помер, а Вахрушку в драке кержаки убили.

Я прожил в Таракановке целое лето в видах поправления сильно расшатавшегося здоровья, собственно нервной системы. Я часто посещал моих стариков, то есть Луковну и Января Якимыча, которые постоянно ссорились между собой из-за разных пустяков и, как это случается, совсем не могли жить один без другого. Еще чаще, забрав своих племянников, я на целый день уходил куда-нибудь в лес и старался вести растительную жизнь по преимуществу. Молодое поколение было без ума от таких прогулок, и мы не пропускали даром ни одного светлого ведреного дня. Лежать неподвижно по целым часам в свежей, мягкой, душистой траве, чувствовать каждой клеточкой животворящую силу солнечной теплоты, по целым часам смотреть в голубое небо, – что может быть лучше этого!

Здесь, на любвеобильной груди природы, я уносился в свое прошлое, где вставали дорогие для меня тени отца, Аполлона и Меркулыча. Воспоминания об отце всегда наталкивали на «секретаря», который сумел довести отца до могилы своей системой замолчания: мой бедный отец именно был замолчен и забыт в медвежьей глуши, повторив участь, вероятно, очень многих талантливых и честных людей, не умевших покориться. История Аполлона тоже поднимала много горечи в моей душе. Я понимал, какая роль досталась ему у Иринарха и почему он спился. Бедный Аполлон! А вот по этим горам, которые зеленеют теперь передо мной, купаясь в золотистом струившемся воздухе, по ним сколько раз мы ходили с Меркулычем… Счастливое, беззаботное время! Дети веселой гурьбой окружали меня, цеплялись мне за плечи, заглядывали в глаза и смеялись чистым детски-беззаботным смехом, в который жизнь еще не вплела ни одной злой или неестественной нотки. Неужели и вас, русые беззаботные головки, ждут те же секретари, Иринархи, Прошки и Вахрушки?

 
Пойте, резвитеся, дети.
Пойте, сплетайте венки!
 

Ведь и я когда-то, давно-давно, улыбался такой же беззаботной счастливой улыбкой, а теперь… Отдохнуть хочу, отдохнуть хочу каждой каплей крови, каждой клеточкой. Я вполне понял теперь состояние Сергея Павлыча, который по целым дням кипятился из-за какой-нибудь ниточки: это был вытянувшийся на работе человек, у которого не было места живого на теле. Я понял Луковну с ее смешными предчувствиями и верою в сны: не такими ли же предчувствиями и не такой же верой в сны живет и все человечество, – так же работает, радуется, ждет, плачет и обращается в состояние детства, где иллюзии создания воображения получают силу и смысл действительности и человек получает способность ждать даже то, чего никогда не случится?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю