Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
IV.
Когда я проснулся, солнце уже было очень высоко, и его лучи начинали заглядывать в мой балаган, в котором теперь кроме меня никого не было. Я долго наслаждался моим одиночеством, лежа с закрытыми глазами и припоминая все виденное и слышанное мной вчера вечером и ночью. Со стороны леса доносился глухой шум и голоса каких-то птиц. Время от времени, по густой траве, которая зеленым ковром покрывала весь лог, волной пробегала лепечущая струя легкаго ветерка; она доносила до меня человеческие голоса и какие-то неопределенные звуки, происходившие, как я догадывался, от ударов лопаты по камням. Раннее утро, лучшее время для охоты, я проспал самым безсовестным образом и мне теперь ничего более не оставалось, как только брести на Момыниху; но мне хотелось остаться пока здесь, среди этой оригинальной группы старателей,– хотелось познакомиться на месте с знаменитыми хищниками, добывавшими золото самым первобытным способом, как добывали его, может-быть, еще Аргонавты, ездившие на край света за золотым руном. Старатели – своего рода кроты; они портят, по словам ученых инженеров, лучшия места своею хищнической выработкой золотоносных песков. Дело в том, что старатель обыкновенно работает в одиночку, много втроем или вчетвером, очень редко целою семьей; все золото или платину, которую он намоет в течение недели, он обязан сдать на ближайший прииск, где помещается контора арендатора, взявшаго на откуп известную местность. Старатели обыкновенно люди очень бедные и поэтому не могут делать серьезных разведок и, кроме того, вырабатывают только лучшия места и то кое-как; такою работой они и загораживают дорогу серьезным разведкам специалистов и систематической разработке больших компаний. Старатели иногда разом открывают несколько отличных розсыпей, но, не имея собственных средств, для их разработки, скрывают их от разведочных компаний с замечательною ловкостью, распускают ложные слухи и не чуждаются даже подкупов; разведки производятся при помощи этих же старателей. Вред старательских работ, о котором громко прокричали горные инженеры и о котором мы сейчас только говорили, вещь еще очень сомнительная и требует серьезнаго изследования. Между старателями и крупными золотопромышленниками происходит такая же борьба, как между кустарями и крупными фабрикантами, с тою лишь разницей, что и самые крупные золотопромышленники находятся в полной зависимости от старателей. Достаточно указать на тот факт, что из всего золота, которое ежегодно добывается в Сибири, 70% намыто старателями. Выйдя из балагана, я принужден был на время совсем закрыть глаза,– так ослепительно светило солнце, стоявшее над толовой. Саженях в двухстах от меня, на берегу маленькой речки, терявшейся в зелени осоки, лопушника и кустов ивняка, мои вчерашние знакомые били ширф. Куфта лежала на небольшом бугорке и подозрительно следила за мной. Ей очень хотелось броситься ко мне с оглушительным лаем и даже, может-быть, вцепиться своими белыми зубами, но, посмотрев вопросительно на хозяина, она оставила свое намерение и с легким ворчаньем улеглась на прежнее место, продолжая наблюдать за мной на всякий случай. Эта картина глубокаго лога, с группой хищников-старателей в центре, точно была вставлена в темно-зеленую раму густого сибирскаго леса, из-за зубчатой линии котораго на севере подымались волнистые силуэты Уральских гор, подернутых синеватою дымкой. И долго любовался этой чудною картиной далекаго севера, так и просившейся на полотно, и затем отравился к старателям. Василиса Мироновна стояла по грудь в какой-то яме, имевшей форму могилы, откуда и выкидывала железною лопатой песок сераго цвета. Кудрявый, русоволосый мальчик отгребал песок от краев ямы и накладывал его в тачку. Калин Калиныч тоже не оставался без дела; пот с него катился градом, лицо было красное, как только-что отчеканенный пятак. Но толку от его работы было, вероятно, очень мало и он только мешал другим работать. Смешно было видеть, как эта хлопотливая фигурка то тащила какую-то доску, то заглядывала в яму, то петушком забегала вперед старика, катившаго тачку с песком, и все это делалось от чистаго сердца, с искренним желанием помочь, принять участие в работе других. – Бог на помощь!– поздоровался я. – Спасибо на добром слове,– отозвался старик; он с легким напряжением катил свою тачку по узкой дощечке и с особенною ловкостью вываливал из нея песок, точно вся эта работа была для него игрушкой. – Ты, барин, поздно же помогать нам пришел,– заговорила своим певучим голосом Василиса Мироновна.– Только ты в нашу работу не годишься,– работа тяжелая, а ножки у тебя тоненькие: того гляди, надломятся. Помоги лучше вон Калинычу,– он, сердешный, совсем замаялся, с самаго утра мешает нам работать... – Ужь можно сказать-с,– вступился Калин Калиныч, отирая пот с лица,– ужь точно-с, ежели Василиса Мироновна что скажут-с...Хе-хе-хе...– и Клин Калиныч только развел ручками, с умилением посмотрел на всех и неожиданно добавил:– Оченно жарко-с!... – А ты бы, Калиныч, угостил барина-то, чем Бог послал,– заговорил старик, делая мне смотр своим единственным оком.– Отпустил бы я Гришутку, да работой тороплюсь,– надо пробу сделать... – Хорошо, я это все мигом оборудую-с... Гришутка, мальчик лет тринадцати, был отлично сложенный ребенок: ширина плеч и высокая грудь, так и вылезавшая из-под ситцевой рубашки, красноречиво говорили о завидном здоровье; но смуглое лицо с серыми глазами было серьезно, даже строго не по летам. Он продолжал свою работу с сосредоточенным видом, как большой, точно не замечая, что говорили о нем.
V.
Немного постояв, мы с Калином Калинычем направились к балагану. В моем ягдташе лежал рябчик. Старик, усевшись на корточки, не без искусства принялся жарить его прямо в золе, не ощипав перьев и не выпотрошив. Эта операция требовала известной ловкости, потому что рябчик, завернутый в широкия листья какой-то травы и зарытый в золу, все-таки мог сгореть самым незаметным образом. – Ты когда, Калин Калиныч, научился рябчиков-то жарить?– невольно спросил я. – Я-с?... А Савва Евстигнеич научили-с, т. е. собственно у Гришутки-с... Очень смышленый мальчик!... – А кто этот Савва Евстигнеич? Я что-то не припомню. – Савва Евстигнеич?... Они-с, допрежь этого, больше извозом занимались, а теперь вот лет с десять так живут, отдыхают, а вот теперь надумали искать платину... Такой ужь неспокойный старик и есть! – Савва Евстигнеич из Стараго завода? – Точно так-с, все старозаводские-с. – А Василиса Мироновна зачем здесь? – Так-с, у них дела-с... Можно сказать – удивительная женщина!– с одушевлением заговорил старик и, разведя ручками, прибавил:– А душа у них – золотая душа-с! Я видел, что Калину Калинычу строго-на-строго заказана было развязывать язык, поэтому и не стал продолжать дальнейших распросов. Рябчик тем временем поспел, и мы его разделили по-братски, а затем, запив его кваском, растянулись в тени балагана, отдавшись каждый своим думам. О чем думал Калин Калинин, трудно было догадаться, тем более, что на его говорливыя уста наложена была печать молчания самой Василисой Мироновной, каждое слово которой было для него законом. Я старался ни о чем не думать и просто любоваться синевою неба, зеленью леса, блеском солнца, отдыхая душой среди этого простора живой, чудной природы севера. Но такое желание оказалось решительно неосуществимым. И пыхтевший рядом Калин Калинин, видимо угнетаемый обетом молчания и сгаравший от желания поговорить со мной по душе, как со старым знакомым, и мелькавшая невдалеке группа старателей – все нагоняло вереницу мыслей. Среди самой глуши леса неожиданно натолкнулся я на самую странную комбинацию человеческих существ, тайну которой чем дальше, тем сильней хотелось разгадать и, вместе с тем, не хотелось вмешиваться в жизнь этой кучки людей, нарушать их покой. Одно только было для меня ясно, как день, именно, что не простая случайность соединила этих людей между собою, что какая-то тайная причина связывала их и не имела ничего общаго с их старательством. В самом деле, какие интересы могли соединить эту энергическую женщину, раскольничьяго попа, с простяком, светлою душой, Калином Калинычем, и, далее, какая связь могла быть между ними и Саввой Евстигнеичем, этим загадочным стариком-старателем? Наконец, зачем у этого мальчугана Гришутки такое преждевременно-серьезное лицо? Пока я напрасно ломал голову над этими вопросами, солнце поднималось все выше и выше, и, наконец, его лучи добрались и до нас с Калином Калинычем. Я старался выдержать характер и терпеливо жарился на солнечном припеке. А Калин Калиныч даже наслаждался солнечною теплотой, которую с таким обилием посылало ему само небо. – Этакая благодать-с,– заговорил он, наконец, поворачивая другой бок на солнце.– Ей-богу-с, истинная благодать-с! Эко, подумаешь, у Господа простору-то, воли-то, а нам все мало, все грешим, все недовольны... Эх, грехи, грехи!... Вон пташка поет, козявка всякая стрекочет, а солнышко!... Больно ужь я люблю его. Господи, помилуй! Господи, помилуй! И в Писании говорится: "Воззрите на птицы небесныя: ни сеют, ни жнут, а Отец ваш небесный питает их. Воззрите на полевую лилию: и Соломон во всей славе своей не одевался лучше ея". Чудны дела Твои, Господи, вся премудростию сотворил еси!... Слушая эту странную одушевленную речь, я с невольным удивлением посмотрел на моего собеседника, лицо котораго дышало неподдельным, искренним одушевлением. Этот смешной Калин Калиныч теперь был в моих глазах совершенно другим человеком, точно он, в соприкосновении с матерью природой, переродился и просветлел каким-то внутренним светом. – А что, Калин Калиныч,– заговорил я, воспользовавшись случаем,– у Гвоздева, кажется, теперь дело с Печенкиным? – Да-с, дело, и преказусное дело-с. Можно сказать, что отливаются медведю коровьи слезы: плохое дело у Аристарха Прохорыча-с! Хотя они мне и много надсмешек сделали-с, а все-таки жаль их. Это дело, видите ли, у них тянулось очень давно, когда Гвоздев был в компании с Печенкиным по приискам. Вы помните исправника Хряпина? Ну, так это было еще при нем-с. Хряпин-с был гроза грозой, особливо кто приисками занимался, потому тогда за краденое золото очинно строго судили, не как по нонешнему времю. Только поговаривали-с на Старом заводе, что Аристарх Прохорыч жить пошли от Хряпина-с, потому он видел – не видел ихния дела-с, а они ему платили. Я так полагаю-с, что это все сущий вздор, ей-богу-с! Из зависти люди говорят-с. Калин Калиныч посмотрел на меня, повернулся животом вниз и, положив голову в свои ладони, как тыкву, продолжал: – А, ведь, вызнаете карахтер у Аристарх Прохорыча-с? Бе-едовый!... Они, Аристарх-то Прохорыч, зашибли таким манером на приисках деньгу не малую, а Хряпин начал ужь над ними дерзкия слова говорить и обещал в остроге сгноить, ежели они ему не будут дань платить. Аристарх Прохорычу это и не поглянись, потому как они в силу вошли и свое понятие о себе стали иметь, то захотели себя держать высоко. Тогда этот акциз вошел в моду, Аристарх Прохорыч от приисков совсем и отстали, стали водкой заниматься,– это дело в безпример безопаснее и прибыльнее,– а о Хряпине не забывали, потому он горько им приходился. Вот они-с, Аристарх Прохорыч, и придумали фортель. Ей-богу-с! Евдоким-то Игнатьич, Печенкин то-есть, ужь старички-с, а карахтер у них нестерпимый, огненный карахтер, можно сказать-с. Вот они где-то и соберись на именинах: Хряпин, Печенкин и Аристарх Прохорыч. То-сё, пятое-десятое, выпили и закусили. Печенкину в голову попало, а Хряпин и захоти покуражиться над ними. "Что,– говорит,– подлецы..." Это он Аристарху-то Прохорычу с Печенкиным. "Вам,– говорит,– надо свечи передо мной ставить". Аристарху Прохорычу это и не поглянись, они и шепни на ухо Печенкину словечко, а тот подошел да Хряпина в ухо как запалит!... А Хряпин в это время ели пирог с осетриной да так рот растворили и смотрят, а изо рта вязига, крошки, рыба – все на пол и сыплется. Очень им это обидно показалось, Хряпину-то, потому они исправником тогда состояли и при исправлении их собственной должности им такой позор нанесли. Тут и заварилась каша: Печенкин было и на мировую, а Хряпин и слышать ничего не хочет, потому – при исполнении обязанности. Тогда у нас еще старые суды были,– ну, по старым судам Печенкина на высидку и приговорили на год в темную, а он к Аристарху Прохорычу: "выручай, ничего не пожалею". А Аристархь Прохорыч им условие: так и так, сменю всю полицию и Хряпина к чорту в подкладку, и тебя ослобоню, только за мои труды мне подпиши вексель в тридцать тысяч. Печенкин с горя-то возьми и подпишись, а Аристарх Прохорыч в Петербург. И сменили, всех сменили! Я тогда с ними до Москвы ездил. Ну-с, теперь прошло этак лет с пять-шесть, разныя дела промежду ними были, только они чего-то повздорили между собой, из-за сущаго пустяка-с, а Аристарх Прохорыч и захоти наказать Печенкина да вексель ко взысканию и предявили. Печенкин, как услышал это, еще больше в азарт вошел да прямо в суд: так и так, векселя не давал Гвоздеву,– вексель подложный. Аристарха Прохорыча и потянули в суд. Теперь дело третий год тянется. И я попал в свидетели-с! Да-с... Самое казусное-с дело-с!... Помолчав немного, Калин Калиныч поднял на меня глаза и проговорил: – А ведь Хряпин-то нынче почитай в приказчиках у Печенкина служит-с... Ей-богу-с! А прежде, бывало-с, хуже страшнаго суда его боялись все. Большую силу имел-с... Солнце начинало уже палить нещадно; огонь у балагана давно потух, только две упрямыя головешки продолжали еще упорно дымиться на остывавшем пенелище. Стреноженная лошадь с трудом подскакала к нам, надеясь найти защиту от облепившаго ее овода. – Ишь, окаянные, сели совсем лошадь!– заговорил Калин Калиныч, поднимаясь с земли, чтобы снова развести огонь. Он соорудил небольшой костер из стараго пня, нескольких полен дров и дымившихся головень, закрыл его сверху и с боков хворостом и зажег; а чтоб он давал больше дыма, принес целую охапку свежей травы и бросил на огонь сверху. Стоявшая около нас лошадь умными глазами следила все время за этой операцией, усиленно отмахиваясь своим хвостом от висевшаго над ней столбом овода; когда густой белый дым клубами повалил от костра, умное животное встало в самую струю. Калин Калиныч опять лежал в любимой своей позе, животом на земле, и смотрел на меня своими прищуренными черными глазками. – А ведь мы скоро собираемся церковь новую святить,– заговорил он, болтая ногами. – Какую церковь? – А в память освобождения крестьян-с... Какже-с! Вот теперь пятнадцать лет исполнилось, как хлопочем-с. Оченно много было хлопот, а теперь, слава Богу, все дело к концу подходит,– куипол выводить зачали-с... – На чьи же деньги эта церковь строится? – Как на чьи-с?– На мирския-с... Тогда, как только ослобонили нас, я прихожу к о. Нектарию, а он мне и говорит-с: "так и так,– говорит,– теперь как выходит всем освобождение-с, так ты, говорит, ужь послужи миру-то"... Я поблагодарил их, да с тех пор пятнадцать годов и собирал на построение храма-с!... Ведь по грошам-с, по копеечкам-с собирал, а что этого греха на душу принял, так, кажется, и не замолить по конец жизни... Ей богу-с! Всякий указывает тебе, всякий усчитывает, всякий ругает: и то не так, и это не так, а о. Нектарий говорит: "потерпи, потому не для себя стараешься, а для Господа Бога..." А со стороны сколько напринимался – страсть: и вором-то ругали, и выгоняли с кружкой, только не заушали-с!... А вот и довели до конца, благодарение Создателю,– долготерпелив и многомилостив, не до конца прогневался на нас, многогрешных. – А когда будут святить церковь?– спросил я довольно громко. – Шш!...– зашипел Калин Калиныч, многозначительно кивая в сторону лога.– Не любят они меня за эту церковь, гложут-с... Особливо Василиса Мироновна. Она женщина, можно сказать, божественная-с, потому от Писания у них разумение большое, а вот этого не выносит-с... Слышать не могут-с, потому как к старой вере большое прилежание имеют, и построение святого храма для них большой соблазн.. Василиса Мироновна как об этом предмете начнут с о. Нектарием разговаривать-с, все равно как книга-с... Ей-богу-с! Как по печатному, так и отчитывают-с, так и отчитывают-с... О. Нектарий спорит, спорит с Василисой Мироновной да и скажет: «вы, Василиса Мироновна, необнакновенная женщина-с!... Оченно свободный разговор имеете и большую смелость!» Мы немного помолчали. Вспомнив разсказ Калина Калиныча об его дочери, я спросил его: – У вас, Калин Калиныч, кажется, есть дочь? – Да-с... А то какже-с?– спрашивал в свою очередь старик таким тоном, точно у каждаго человека непременно должна быть дочь,– Только много с ней хлопот, с дочерью-то.... – Какия же с ней хлопоты, Калин Калиныч? – А какже-с?... Ведь она – женщина, а я в ихнем женском деле ничего не понимаю-с, вот и хлопоты-с... Я одно говорю, а она – другое, да еще скажет: «вы бы ужь, родитель, лучше молчали!» Ей-богу-с! И замолчишь, потому как я мужчина и не могу понимать по женской части. Да и карахтер у Венушки какой-то необнакновенный-с, совсем какой-то неукротительный-с... Да-с. Еще при жизни Матрены Савишны-с это стало заметно. А покойница имела сама карахтер, можно сказать-с, жестокий, так другой раз возьмут Венушку-то, голову защемят-с промеж ног, загнут-с подол-с да и оштрафуют посредством крапивы-с... Из своих собственных, родительских рук-с! А все из-за чего? Венушка сизмала всем дерзкия слова говорила... Мать-то ее дерет, дерет, а она как вырвалась, сейчас заскачет на одной ноге, матери высунет язык и свои слова выражать: «Что, натешилась, а? Что взяла?» Ей-богу-с!... Горох у нас в огороде то был, для Венушки же больше и садили его, так нет-с, не хочу своего гороху, а подавай чужого-с... Подберет себе компанию мальчишек да и подобьет всех к соседке горох вороват. Облепихой звали соседку-то, большущая женщина из себя была, а в разуме не тверда-с... Возьмет палку-с, эта самая Облепиха, да с палкой в борозду и завалится,– это ребятишек караулить-с,– а тем это и любопытно-с. Даже до смеху доходило-с... А как мать умерла, Венушка от моих рук совсем отбилась, поступила в учительши, а насчет дерзких слов только слушай-с!... А ведь я ей что постоянно говорю: «Венушка, удержи ты свой вострой язык, Христа-ради! Посмотри ты на меня, ведь я тебе отец...» А она еще хуже от этих моих слов – и, пойдет-с, другой раз и меня старика до слез доведет. Ей-богу-с! Хоть взять о. Нектария: человек, кажется, божественный и старички, а Венушка выдумала звать их сладчайшим... Разе хорошее это дело-с? Необнакновенный карахтер-с... И другие-то ругают меня, что такую дочь выростил, и что она неукротимо себя держит, а я ихняго дела-с совсем не могу понять-с. Ведь не могу же я голову меж ног да крапивой-с: первое – Венушка на возрасте-с, девица вполне-с, а второе – мужчине это совестно делать с женским полом... – Намеднись какой-то сезд был у учителей,– продолжал Калин Калиныч, опять болтая ногами,– множество их вобралось на Старом заводе, одолели нас с Евменией, да и народ какой-то оголтелый!... Были у них там какия-то собрания, начальство приезжало-с. Вот одинова на собрании-то ихний начальник и говорит-с: «а что, говорит, ежели, говорит, я приезжаю в школу раз и застаю учителя не в себе, значит пьянаго, приезжаю в другой – опять застаю не в себе, в третий – не в себе,– что, говорит, я должон тогда делать с ним?» А Венушка не сробела да и говорит: «а что, говорит, делать, к примеру, учительнице, ежели, говорит, приезжает к ней начальство в школу раз не в себе, в другой – опять не в себе и в третий раз не в себе?...» Натурально, этакия слова не понравились, и Венушке был большой выговор-с, а она только смеется-с. Ей-богу-с!... Стоявшая над дымом лошадь, сивой масти, с разбитыми ногами и отвислыми ушами, точно хотела сказать, что она принадлежит никому другому, как самому Калину Калинычу. Чтобы проверить это предположение, я спросил старика, и лошадь действительно оказалась его. Спустя несколько минут, на дым пришла другая лошадь, худая, изморенная, с болтавшейся головой на тонкой шее и с волочившеюся длинною цепью, которая тянулась за ней как змея. Мне невольно бросилась в глаза эта цепь, а затем тонкия, сильныя ноги лошади и, особенно, ея широкая грудь, как-то неестественно переходившая в подобранный живот, какой бывает у загнанных кляч. Это была чистокровная киргизская лошадь по всем признакам – и по большой горбоносой голове, и по длинным, мохнатым, поротым ушам, и по выступавшим углами широким костям передних лопаток и зада. – Изволили засмотреться на лошадку-с?– прервал мои наблюдения Калин Калиныч. – Да, странная лошадь! – Нет-с, она не странная, а золотая лошадь, да-с!– с какою-то гордостью заговорил Калин Калиныч. – Почему золотая? – Да так-с... Потому что цены ей нет – вот какая это лошадь! Мало ли лошадей на Старом заводе, на всех других, на ярманках, а такой нет!... Нет – и делу конец! Вы теперь, ежели случится вам быть на Старом заводе, спросите перваго мальчишку: знаешь «Разбойника?» – непременно скажет, что знает. Это такая лошадь, такая лошадь... Еще ни на одном бегу ни одна лошадь не обошла ее; а зимой в санях – да она горит, еретица, в оглоблях-то, огнем горит... Ей-богу-с! А почему ей цены нет? Я сознался в своем неведении. – Ах, Господи, да неужли не слыхали-с?– с каким-то укором заговорил Калин Калиныч, с сожалением глядя на меня.– «Разбойник» – двужильная лошадь, у ней двойной дух – вот в чем вся сила-то! – Что это значит двужильная? – Двужильная-то?– Это-с... это, к примеру, выходит так: проехали вы на «Разбойнике» полсотни верст, да ведь проехали вы их в три часа, сейчас остановились; она сейчас дохнет этак тяжело-тяжело разика два, и опять катай на ней пятьдесят верст – стрела стрелой летит! Вот это и значит по-нашему двужильная лошадь. А силища у ней – ужасти, ей-богу-с! Сто пудов семьдесят верст везет без отдыха... Двойной дух – одно слово! Я с удивлением посмотрел на «Разбойника» из душе не поверил словам Еалина Калиныча. – А где он достал эту лошадь? – Достал он ее, сударь мой, в степи, в кыргызах, а как достал – не умею вам сказать-с. Ему тут же, на месте, давали за нее целый косяк лошадей,– не отдал. «Разве я, говорит, сам себе враг?»... Вот он какой, Савва-то Евстигнеич!... «Разбойник» стоял под самым дымом, полузакрывши глаза и слабо отмахиваясь коротким хвостом от жужжавших насекомых, и сколько я ни разсматривал его, решительно ничего не мог найти, кроме несоразмерно сильно развитой грудной клетки и несоразмерно тощаго живота. Таких киргизских лошадей я видал очень много на Урале.
VI.
Полежав еще немного у балагана, я отправился опять к работавшим у ширфа. Василиса Мироновна оставила свою работу и теперь отдыхала, лежа на траве; Гриша лежал тоже, заслонив глаза от солнца рукой; Савва Евстигнеич, в двух шагах от них, сидел на берегу речки, с громадным ковшом в руках, в котором промывал содержащий платину песок. Он делал пробу. Промывание песку совершалось очень просто. Старик погружал ковш с песком в воду и там долго мешал в нем песок рукой, отчего муть шла по воде кругами, а собравшиеся на верху камушки старательно выбрасывал вон. В ковше становилось все больше свободнаго места, так что он во второй половине операции прямо зачерпывал ковшом воды, мешал ее с песком и затем образовавшуюся мутную воду сливал. Через полчаса такой работы на дне ковша осталось только немного песку; старик с особенною тщательностью начал отделять его от появившагося чернаго песочка, так-называемаго "шлиха", содержавшаго платину. Еще несколько минут работы – и на дне ковша остались одни "шлихи"; их старик промыл так же, как песок, и затем долго разсматривал на дне ковша какия-то крупинки. – Ну, что?– опрашивала Василиса Мироновна, по обыкновению не поворачивая головы. – Да кто его знает,– уклончиво отвечал старик,– как будто маненько есть... – Одна платина?– опять спросила Василиса Мироновна. – Нет, есть и золото, только больно мало. Я подошел к старику. На дне ковша лежала платина вместе с крупинками золота. Всего было около четверти золотника. Проба самая богатая, но старик просто притворялся, что платины "как будто маненько есть"... Это общая раскольничья черта – не высказываться сразу; но, с другой стороны, старик видимо был недоволен,–значит, он ждал золотой пробы. – Наврал, страмец!– сердито буркнул он, собирая платину в бумажку.– Проклятый Шинкаренко опять подвел... Золото, говорит, лопатой греби... Ах, он...– и старик завязал очень крепкое словцо и почесал затылок. – А ты и поверил ему!– равнодушно говорила Василиса Мироновна.– Кто ищет золота по таким местам?... И лес не такой, и земля не такая. Мы вернулись все к балагану. Я опять наблюдал всю компанию, особенно старика, который меня интересовал очень сильно, потому что очевидно он был головой в этой странной компании. Василиса Мироновна принесла из балагана маленькую котомку, из которой достала ковригу ржаного хлеба и белую тряпочку с крупно истолченною солью. Медленно и с покойною важностью отрезала она несколько ломтей во всю ковригу, постлала на траву небольшую синюю скатерть, развернула тряпочку с солью, поставила небольшой зеленый бурачок с квасом и обед был готов. Старик выбрал самый большой ломоть хлеба, круто его насолил и свиснул резким, далеко раскатившимся свистом. В ответ донеслось радостное ржание, послышался топот, и "Разбойник", подняв голову и раздув ноздри, показался в высокой траве. Не добежав до балагана несколько шагов, он оглядел всю компанию блестящими, горячими глазами, а затем, как ручная собака, подбежал к старику и дружелюбно положил ему свою голову с поротыми ушами прямо на плечо. Старик ласково потрепал лошадь по шее и начал ее кормить хлебом, отламывая от ломтя небольшие кусочки. Сев хлеб, "Разбойник" поднялся было на дыбы, точно хотел обнять старика, а потом мгновенно опять скрылся в лес, откуда донесся только его звонкий топот. – Балуешь ты лошадь,– заметила Василиса Мироновна. – Не могу сам есть, пока его не накормлю,– улыбаясь проговорил старик, видимо довольный и счастливый. Старик вымыл руки; все встали лицом к востоку и помолились. Все трое принялись обедать, с каким-то благоговением откусывая хлеб и боясь уронить на землю малейшую крошку дара Божия. Я залюбовался этою безмолвною трапезой и в душе завидовал аппетиту вкушавших в поте лица хлеб свой; глядя на них, кажется, мертвый захотел бы есть. Хлеб был запит квасом, затем все снова помолились и торжественный обед кончился. Василиса Мироновна отправилась в балаган вздремнуть малую толику, Калин Калиныч зачем-то побрел с Гришуткой в лес, а я остался один с Саввою Евстигнеичем. – Что, Савва Евстигнеич, будешь работать здесь, али нет?– полюбопытствовал я. – Да как тебе сказать, и буду и не буду,– охотно заговорил старик, теперь относившийся ко мне с полным доверием.– Проба, пожалуй, и хорошая, да за платину-то нам платят по-сиротски... Ведь золотник-от всего по-двугривенному обходится,– какия это деньги? – Да ведь работают же, значит – выгодно? – Как не работать – работают, только, ведь, эта платина для нас распоследнее дело. Есть такие лога, где платина гнездами,– ну, это другой разговор: тут, пожалуй, и деньгу зашибешь. Тоже вот жилой она попадает – тоже из-за хлеба на квас можно биться, а здесь идет розсыпью, да и глубоко пески. – Вы давненько этим занимаетесь? – Чем это? – Ну, старательством-то. – Старательством?– Старик задумался, потом усмехнулся и, посмотрев на меня, заговорил:– Да вот на второй десяток перевалило, как землю рою... Только все это пустяки! – Почему так? – Так,– коротко отвечал старик и замолчал,– не стоит говорить... Может слыхал, такая поговорка есть: "золото роем, а сами голосом воем". Через это самое золото много наших мужицких слез льется. – Значит прежде за барином вам лучше жилось?– спросил я, пользуясь случаем.– Ведь барин хлебом кормил и одевал иногда даром. Старатель долго молчал и потом проговорил: – Это дело мудреное, а вот я разскажу тебе одну побасенку: она – пустая, побасенка-то, а все дело как на ладони. От старых людей она до нас дошла, значит – не даром она была сложена. Видишь, жила у барина одна собака в холе и во всяком довольстве. Пришла зима. Холод, вьюга, а вокруг деревни волки стаями так и ходят, так и ходят... Воют, сердечные, с холоду и голоду, а взять нигде нечего. Вот однажды собака и пошла в лес, а на встречу ей как раз матерой волчище и с голоду зубищами лязгает. Собака посмотрела на него и говорит: "А зачем вы, волки, так по ночам воете?" – "А с голоду воем" – отвечал истощенный волк. А собака опять волку: – "Отчего же вы не идете в деревню? Стерегли бы двор у какого барина, а он бы вас кормил. Ты теперь, волк, вон как отощал, а тогда бы растолстел, как я..." – Волчище усмехнулся и спрашивает: – "А на, шее у тебя что?" – "Ошейник".– "А для чего он тебе?" – "А когда меня на цепь сажают, так для этого и ошейник".– "Ну, так прощай!– сказал истощенный волк.– Хоть у твоего барина и хорошее житье, а мне все-таки лучше голодному по лесу ходить, чем сытому сидеть на цепи". Старик замолчал. Эта побасенка очень понравилась мне: она слишком много говорила за себя, и я понимал, что передо мной сидел один из тех "истощенных волков", каких создало крепостное право. "Да, именно истощенный волк,– думал я, со стороны разсматривая своего оригинальнаго собеседника.– Старатель – это именно и есть истощенный волк, который хищником бродит по лесам, отыскивая свою добычу..." – Говорят, у вас на Старом заводе много конокрадов развелось?– спросил я, чтобы поддержать разговор. – Да где их нет, мошенников!... И наши старозаводские больно пошаливают. – Тебе не случалось с ними дело иметь? – Мне?... Нет, раз побывал я в ихних руках.– Немного помолчав, старик заговорил: – Была у Василисы Мироновны буланая лошадка, рублей шестьдесят давана,– тогда еще на ассигнации считали,– вот эту лошадку и стянули, да таково ловко, как в воду канула. Василиса Мироновна тудасюда, ко мне, выручи... Думаю, дело мудреное, а пособить бабе надо, потому дело женское, необычное. Пошел по знакомым мужикам, толконулся,– думаю, не пали ли слухи до них. "Нет, говорят, не знаем, а в Куляшево наведайся..." Подумал, подумал, сел на "Разбойника" да в Куляшево. А Куляшево, надо тебе сказать, чисто разбойничье гнездо, разбойник на разбойнике, разбойником понужает, того и гляди, середь белаго дня зарежут... Приезжаю в Куляшево, к знакомому мужику: "Пособи, родимый, лошадка потерялась".– "Не знаю, говорит, ничего не знаю". У них у всех такая привычка: все "не знаю". А я думаю: "Врешь, негде быть лошади, окромя вас, долгоспинников". Мы их долгоспинниками зовем, потому все до единаго так медведями и глядят, точно вот с берлоги сейчас подняли. Пожил я этак денька два в Куляшеве, а толку нет. Купил вина, угостил хозяина и говорю ему: "Скажи, говорю, дядя, где лошадь?" – "Да, ведь, не твоя, говорит,– о чем печалуешься?" – "Это ужь, говорю, мое дело, а твое – скажи, где лошадь". Посмотрел он на меня: "Так и быть, говорит, уважу по старой дружбе; ступай, говорит, к Тишке". Прихожу. "Ладно, говорит, знаю, где твоя лошадь, только, говорит, за труды мне четвертную".– "Ах ты, думаю, разбойник этакий", а делать нечего. "Бери, говорю, синенькую". Поторговались маненько и порешили на ней. Повел он меня во двор: "Ищи, говорит, лошадь,– она здесь". Я поглядел, походил, в конюшне стоит лошадь, да не та, а больше негде ей быть. "Разе, говорю, под полом спрятана?" – "Нет, говорить, ищи". Смотрю, стоит амбарушка махонькая, размахонькая, в какой овец держат,– ну, и дверь проделана тоже махонькая. Я раньше поглядывал на эту дверку, да думаю, буланка – большая лошадь, а тут и овце едва пролезть. Смотрел, смотрел на меня Тишка, усмехнулся, толкнул дверь ногой: "Вот, говорит, твоя лошадь, получай". Я нагнулся, заглянул в клетушку: точно, буланка Василисы Мироновны стоит и сено жует. "Ах, вы, разбойники, думаю, куда этакую лошадь затащили, а вот как, мол, вы ее оттедова добывать будете". Так они, подлецы, что сделали: взяли ее повадили, связали, да из хлева-то на катках и выкатили. Взял я эту самую буланку, да, по добру но здорову, домой скорей, а этот еретик Тишка и говорит: "Напредки, говорит, не обезжайте мимо-то".– "Ладно, мол, добрый человек, как ни на-есть, ежели доведется, так десять верст околицы мимо вашего проклятаго гнезда".– "Хорошо, говорит Тишка, не больно закаявайся,– к нам и получше тебя ездят,– а то, говорит, мы шутить не любим". Старик задумался, а потом улыбнулся и, подняв единственный глаз на меня, проговорил: – А ведь эти долгоспинники тогда чуть-чуть меня не порешили... – Это как? – Самым простым манером, только "Разбойник" вынес,– не без гордости проговорил Савва Евстигнеич.– Как выручил я от Тишки лошадь, сейчас же и собрался в дорогу, а был ужь час девятый на дворе, по летнему делу смеркаться начинало. Уговаривал, было, меня хозяин остаться переночевать, да ужь больно было мне муторно глядеть-то на них, разбойников! "Не пришлось бы воротиться,– говорит мне хозяин,– дорога-то больно плоха, своротов много".– "Нет, моле, видно не доведется воротиться, а дорогу, мол, лучше тебя знаем". еду. Отехал верст с пять – стемнело. Опустил поводья, думаю, "Разбойник" сам дорогу найдет, потому ночью видит, как все равно кошка, и по духу знает, куда ехать. Только задумался я этак маненечко, а дорога шла под гору, да такая скверная, только чертям ездить,– вдруг из стороны прямо к "Разбойнику" двое за повод хвать!... "Ах, вы, еретики этакие!– кричу им.– Что вы, кричу, окаянные, делаете? Я вот вам!" А у самого и оборонки-то никакой в те поры, как нарочно, не случилось... "Разбойник" сейчас на дыбы да одного ножкой – чук!– тот кубарем и скатился под, гору, а сам вперед. Только гора крутая-прекрутая, и ходу нам, окромя шагу, нет, да и то гляди в оба, шею как бы не сломать. Спустились мы этаким манером в лог,– глубокий такой лог,– опять из стороны кто-то как хлопнется под ноги "Разбойнику". Другая бы лошадь десять раз сбросила, а "Разбойник" только перескочил, и опять вперед. Думаю, дело плохо,– пожалуй, ни за грош порешат. Пригнулся я к самой шее "Разбойника" и думаю: "ну, теперь сослужи мне службу, вынеси,– озолочу". Только стали подниматься в гору, опять на дорогу: хлоп!– опять. "Разбойник" перескочил, а я слышу, начинает лошадь сердиться, храпит, дрожит. Только бы, думаю, на гору подняться, а там поминай как звали! А они, еретики, догадливы были: как только стал я подезжать на верх-то, слышу, точно в стороне опять что-то потрескивает, а сам лежу на "Разбойнике", прильнул, сердце так и бьется. Вдруг поперек дороги двое на лошадях: значит – ни взад, ни вперед. Делать нечего, сотворил про себя молитву, погладил "Разбойника" по шее, а сам по-разбойничьи на один бок свесился да как свисну: "Разбойник" – вперед, да и полетел, что твой ветер, а они нам в догонку давай палить. Так ты не поверишь, эти двадцать верст до Стараго завода мы сделали в полчаса, даже меньше чем в полчаса. Погнались было за нами, да на двух верстах отстали. Приехали мы домой целы и невредимы и буланку привели. Привязал я "Разбойника" к столбу,– весь в мыле, сердечный,– снял шапку да в ноги ему, ей-богу, так и повалился в ноги. "Спасибо, говорю, сослужил ты мне службу верой и правдой! По конец жизни буду помнить твою службу!" Старик замолчал и, низко свесив голову, о чем-то задумался; вероятно, пред ним протянулись другия воспоминания долгой, полной приключениями, жизни. Он, в теперешней своей позе, так и просился на картину: ворот красной рубахи был растегнут и открывал могучую, обросшую волосами, грудь; загорелая широкая шея точно была отлита из бронзы; седая окладистая борода и седыя брови несколько смягчали эту ничем несокрушимую силу в образе человеческом. Старик долго и сосредоточенно смотрел своим одиноким глазом, пока я не прервал этого молчания вопросом, где он достал свою лошадь. – Это было лет семь тому назад,– заговорил старик,– я тогда с гуртовщиками ходил в степи. Гнали из-под Семипалатинска косяков пять лошадей в Старый завод на ярмарку. Дело было на полдороге. Стали нас больно обижать кыргызы, все ладили отбить лошадей, да не удавалось... Больно ужь один надоел: и день и ночь так и вертится у нас в глазах. Мы ужь думали, что это дьявол, а не человек, потому то назади нас, то впереди, и не о дву-конь, а все на одной гнеденькой лошаденке, как бес перед заутреней, вертится... Ужь мы его ловить пытались, пытались,– куда тебе! Гикнет по-ихнему, да как сквозь землю и провалится... Ищи его по степи-то. Скорее ветер догонишь, чем его, окаяннаго... А хозяин над нами потешается: "Куда-де вам, вахлакам, кыргыза ловить". И так это мне обидно стало, что даже ночью, проклятый, снился, а под конец я из-за него и пищи-то лишился: есть не могу, спать не могу, тоска напала, и все думаю о лошаде, каким бы ни-на-есть манером добыть ее из-под кыргыза. Старик замолчал, а потом совершенно другим тоном добавил: – А ведь я этого самаго кыргыза пристрелил... Я долго разсматривал выражение лица Саввы Евстигнеича: хоть бы малейшая тень, хоть бы одна морщинка,– нет, такое же доброе, хорошее выражение на лице, как ночью, когда старик разсказывал Василисе Мироновне о котятах. – Тебе не жаль его? – Кого это? – Ну, да киргиза, котораго... – Котораго я убил?... Да чего мне его жалеть-то?– с удивлением заговорил старик. – Как чего жалеть?... Да ведь он – человек? – Ну, ужь, это ты, барин, напрасно,– заговорил старик, обидевшись и с некоторым сожалением глядя на меня.– Какой же он человек? Я лошадь пожалею, собаку пожалею, потому они хозяина знают и добро помнят, а кыргыз – што? Кыргыз – нехристь, погань, значит – туда ему и дорога!... Они нашего брата не больно жалеют... В степи-то один Бог да Никола,– твори, чего хочешь! Я несколько успокоился, потому что подобное разсуждение походило хоть немного на логику, но распрашивать дальше об обстоятельствах, сопровождавших приобретение лошади, я не имел желания. Солнце начинало уже клониться к горизонту, зной летняго дня заметно спадал,– значит, пора было отправляться в дорогу. Еще раз распросив старика подробно о дороге, я начал с ним прощаться. – Погоди, востроногой!– послышался из балагана голос Василисы Мироновны.– Опять, пожалуй, заплутаешься... Нам с Калинычем тоже пора отправляться,– дойдешь с нами до поворота на Момыниху, а там ужь слепой выйдет. Мне пришлось только согласиться на это приглашение. Лошади были скоро оседланы и, простившись со стариком, мы втроем двинулись в путь. Балаган со стариком и мальчиком скрылся из наших глаз на первом повороте едва заметной лесной тропинки, по которой мы взяли наш курс. Василиса Мироновна ехала настоящею амазонкой на своей буланке,– вероятно, той самой, о которой разсказывал старик. Сидела она в высоком киргизском седле по-мужски, молодцом, хоть это и не совсем гармонировано с ея кубовым сарафаном и темным платком на голове. Калин Калиныч, видимо, никогда не ездил верхом и сидел на своей убогой сивенькой лошадке как мешок, набитый травой. Василиса Мироновна ехала впереди, я старался держаться с нею наровне, а Калин Калиныч замыкал эту торжественную процессию. – Вы куда же это едете, Василиса Мироновна?– спросил я свою спутницу. – А тут есть в горах одна могилка, старца Антония, так вот мы туда едем. – Зачем? – А на поклонение,– весело отвечала Василиса Мироновна.– Там наших об эту пору, под Петров день, видимо-невидимо собирается, тыщев до трех. Всю дорогу до Момынихи мы проболтали самым веселым образом, так как у нас нашлось очень много общих знакомых. Калин Калиныч иногда вмешивался в наш разговор, но больше молчал, потел, вздыхал, кашлял, постоянно утирался своим платком с изображением сражения, сморкался прямо в физиономию какому-то сердитому генералу и не пропускал случая в приличных местах посмеяться дребезжавшим, с проскакивавшими детскими нотками, смехом. – Вот и Момыниха!– заговорила Василиса Мироновна, когда наша тропинка начала огибать какую-то гору и направо отделила другую дорожку.– Вот ступай направо,– прямо на Момыниху и выйдешь. – Спасибо, Василиса Мироновна! Прощайте. – Ладно, не поминай лихом, а когда будешь в Старом заводе, не проходи мимо моей-то избушки!– весело прощалась со мной Василиса Мироновна. Я свернул на новую тропинку, а моя мужественная спутница продолжала путь в сопровождении своего мешковатаго рыцаря. Я остановился и долго провожал глазами эту странную пару, пока она не скрылась в лесу, смешанном из елей, сосен и берез.







