412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мамин-Сибиряк » Рассказы » Текст книги (страница 5)
Рассказы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:06

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

XIII.

   Наступила петербургская весна, с ея слякотью, холодом и только изредка солнечными днями. В один из таких редких дней, в конце апреля, мне случилось идти по солнечной стороне Невскаго проспекта. Было около трех часов по полудни и знаменитая улица кипела гулявшей публикой, спешившей показать весенние костюмы и полюбоваться солнечным светом. У магазина эстампов и картин Бегрова я остановился перед одним окном и машинально пробежал глазами ряд картин с избитыми, давно надоевшими сюжетами разных морских видов, уголков благословеннаго юга и еще какой-то чепухи, в роде итальянок у источников с открытыми руками и аппетитными икрами, испанок с подобранными до "невозможной невозможности" юбками, католических монахов, заглядывающих за корсажи хорошеньких поселянок, и т. д. И уже пошел было от магазина, как что-то точно кольнуло меня в сердце: в углу окна, в скромной раме, прятались маленькия картинки неизвестнаго художника. На первом плане картины стояла высокая, густая ель, а под ней прилепилась крохотная, полуразвалившаяся избушка, на самом краю крутого обрыва. За елью и избушкой виднелся далекий еловый лес, еще дальше – невысокия горы и над всем этим глубоким куполом опрокинулось чистое, голубое, северное небо, едва тронутое, как серебряною пеной, белыми облачками. Как живыя встали предо мной картины и сцены далекаго Урала, безконечнаго леса, зеленых гор, привольной жизни старателей... Вспомнил я палаустный балаган Саввы Евстигнеича на берегу Балагурихи, Василису Мироновну и светлую душу Калина Калиныча. Как в тумане пришел я на квартиру и решил, что завтра же уезжаю из Петербурга.    Живо промелькнула предо мной дорога от Петербурга до Перми. Москва, Нижний, Казань остались назади, и с парохода я перешел прямо на вокзал недавно открытой Уральской железной дороги, чистенький и свеженький, как только-что снесенное яичко. После загрязненных вокзалов Николаевской и Нижегородской дорог новое произведение Губонина и К° произвело на меня приятное впечатление, особенно при воспоминаниях той муки, какую приходилось выносить каждый раз, переваливая через Урал по блаженной памяти сибирскому тракту. Пестрая толпа публики сновала по платформе. Заводчики и золотопромышленники резко выдавались среди остальной публики своими внушительными физиономиями и солидными манерами; какие-то адвокаты тянули горькую за буфетом, разговаривая между собой громко и развязно, как люди, привыкшие быть всегда на глазах у публики.    Попыхивая клубами темнаго дыма и разсыпая искры, двинулся локомотив по новой дороге; я долго сидел у окна и любовался еще незнакомыми мне видами, которые мелькали по сторонам. Дорога проходила по широкой низменности, заросшей глухим лесом, и только по мере приближения к главной массе Уральскаго хребта на горизонте, с правой стороны, начинали выясняться в туманной дали силуэты гор. Как известно, горные кряжи представляют из себя подобие сороконожки, причем главная масса горнаго кряжа представляет тело этого насекомаго, а отроги и побочныя разветвления – ея ноги. Обыкновенно железныя дороги стараются провести горными долинами, которыя образованы разветвлениями горнаго кряжа, а затем уже, для перевала через главную горную массу, выбирают какой-нибудь удобный проход или пробивают тоннель, или, наконец, прибегают к высоким подемам и крутым спускам. Инженеры, строившие железную дорогу через Урал, повели ее не горными долинами, а прямо по гребню одного разветвления горной массы, так что перевал через самый кряж не представлял уже упомянутых выше затруднений и почти совсем незаметен.    Собственно хороших и интересных видов совсем не попадалось; мимо нас мелькали высокия насыпи, глубокие лога, болота, усеянныя пеньками, правильными кучками хвороста и поленницами дров, да иногда поезд с глухим грохотом катился по каким-то длинным корридорам, вырубленным в каменной почве. Общее впечатление от Уральских гор было очень неопределенно и на непривычнаго человека должно было наводить невольную тоску. Нужно с детства привыкнуть к этой незавидной серенькой природе, чтоб от души любоваться ея скромными красотами: невысокими горами, сплошь покрытыми хвойным лесом, глубокими горными долинами с говорливою речкой на самом дне, да высоким прозрачным голубым небом, с котораго волнами льется свет на эти незамысловатыя картины природы. Глаз невольно отдыхает на темной зелени безконечнаго леса и в душе пробуждается сильное освежающее чувство покоя, которым живет все кругом.    От станции Привал до Стараго завода было верст тридцать, которыя нужно было проехать на лошадях проселочною дорогой. Через полчаса я уже сидел в легком плетеном коробке, который бойко катился по убитой дороге. День был ясный, солнце пекло, из лесу так и обдавало душистым паром. Дорога слегка пылившею лентой извивалась между гор. Попадались пролески из берез и липняку, только-что развернувших свою зелень. Коробок слегка покачивал и хотелось ехать в нем все дальше и дальше; сладкая, неотвязная дремота кружила голову, но мысль работала, поднимая старыя воспоминания, забытыя сцены, дорогия лица... Хорошо, чудно хорошо на Урале весной, в начале мая, когда все в природе спешит развернуть свои силы и жадно ловит каждую минуту короткаго севернаго лета.    Вот вдали мелькнули домики Стараго завода и красиво вырезались на зеленом фоне леса силуэты церквей. Я издали узнал стоявшую на пригорке новую церковь, выстроенную в память 19 февраля; постройки все были закончены, леса сняты и красивое здание стояло, как невеста, блестя громадным куполом, обитым жестью. Ямщик крикнул на лошадей, обдало облаком пыли, смешались спицы в колесах, и коробок вихрем полетел по широким улицам Стараго завода, к гостеприимным дверям "Магнита".    Я занял номер и попросил умыться, а через пять минут знал уже последния новости Стараго завода, которыя главным образом вертелись около приезда архиерея, ехавшаго в Старый завод святить новую церковь, которую, как оказалось, достраивал не Калин Калиныч, а Гвоздев. После небольшого отдыха я отправился навестить Калина Калиныча и нашел его избушку без особеннаго труда. Во дворе было совсем пусто и на встречу не выбежала даже хромая собака, которую я видел в последний раз у Калина Калинина; ветхое крыльцо покосилось совсем на одну сторону, на лестнице не доставало нижней ступеньки, в крыше светилась большая дыра. Войдя в темныя сени, я долго искал ручку у двери, напрасно ощупывая бревенчатыя стены руками.    – Кто там, крещеный?– послышался голос Калина Калиныча из избушки, когда я наконец отыскал железную скобку.

XIV.

   Отворив дверь, я увидел самого Калина Калиныча: он лежал на широком деревянном диване, прислоненном к дощатой перегородке. Я не сразу узнал его: лицо было по-прежнему круглое, но совсем желтое, и под глазами обрисовывались темные круги. Старик лежал на диване ногами к двери и, при моем входе, с трудом приподнялся на своей подушке.    – Ах, батюшки... Господь гостя послал!... А вы ужь извините меня, старика,– заговорил старик слабым голосом, стараясь улыбнуться.– Подняться-то не могу совсем... Хворь одолела! Да как вы надумали навестить-то меня!... А я ужь скучаю, пожалуй, один-то... Венушка-то моя уехала, ведь, в Петербург, ей-богу-с!... Вот ужь два года почитай будет, как я остался один-одинёшенек... Как здоров-то был, так оно ничего, а прихворнулос, так иногда и тоска возьмет... Все под Богом ходим!... Садитесь вот сюда, поближе ко мне,– говорить-то мне трудно стает-с.    На маленьком столике у самаго дивана лежала разогнутая старая книга в кожаном переплете, которую Калин Калиныч, очевидно, читал пред моим приходом и теперь осторожно закрыл.    – Вот от Венушки что-то давно письма нет,– говорил Калин Калиныч.– Ужь, думаю, жива ли...    – Она здорова и кланяется вам, Калин Калиныч,– спешил я успокоить старика.– Я видел ее в Петербурге пред самым отездом.    – Ах, батюшки!... Что же она: похудела, стосковалась об Старом заводе?    Я сказал старику, что встретил Евмению на улице и что она была совсем здорова и, по обыкновению, весела и просила передать поклон отцу.    – А ведь у ней моя душа-то, добреющая,– говорил Калин Калинин, вытирая катившияся из потухавших глаз слезы.– Только ужь карахтер у ней неукротительный-с. А я здесь в ея комнате все так и оставил, как при ней было, ни единой книжки не шевельнул, только пыль когда подотру-с. Все думаю: приедет на Старый завод, так ей это будет приятно-с...    Добрый старик долго говорил о своей Венушке, припоминая мельчайшия подробности из ея детской жизни, и несколько раз принимался с жаром благодарить меня, что я его успокоил.    – А ведь она, Венушка-то, что тогда сделала,– говорил в раздумьи старик,– когда выходила из школы-то... Ведь нарошно пошла к Митрофану Авдеичу,– может, помните его, Венушка его еще все "Министром" звала... Пришла к нему, да перстом и показала ему,– ей-богу-с, так прямо и показала,– фигу-с... Он прибежал ко мне и давай меня ругать. А я что? Разе я посылал Венушку к нему?... Даже ногами на меня топал и пригрозил, что всех учительниц за эту самую фигу-с по миру пустит... А разговор-то у него и так-то некрасен, а тут в изступлении и совсем разобрать ничего не можно было,– так ужь он рукой мне показал, как его Венушка обидела... А что, как она одета была, не приметили-с?– нерешительно спрашивал меня старик.– Поди бедненько и в очках-с?    – Нет, одета отлично и без очков.    – А где же она денег взяла? Ведь там, говорят, все дорого – страсть!... У ней было немножко деньжонок скоплено, рублей полтораста, да в большом-то городе какия это деньги-с!...    – Вероятно, работу нашла какую-нибудь.    Я постарался поскорее прекратить этот разговор, потому что Калин Калиныч говорил с трудом, да и мне тяжело было обманывать этого несчастнаго, брошеннаго всеми, старика. Мне не хотелось совсем убивать его известием, что Евмения поступает на сцену, и я перевел разговор на его болезнь.    – Что у вас болит, Калин Калиныч?    – Там-с... в самом нутре болит-с... Точно стрелой-с пронзило-с... наскрозь!    – А доктор у вас был?    Калин Калинин слабо улыбнулся и махнул рукой.    – Какой доктор-с... От смерти лекарства нет-с... Лучше доктора нет, как Господь Бот: на все Его святая воля-с...    – А все же, Калин Калиныч, не мешало бы пригласить доктора.    – Нет-с, зачем же их напрасно безпокоить-с... Одинова приглашал и доктора... Только больно они у нас горды на Старом заводе. Кабы у меня были деньги, тогда – другое дело, а то что я ему дам?... Осмотрел он меня, прописал рецепт, фукнул себе под нос и уехал...    – Как же вы лежите здесь один?    – Нет-с, я не один... Василису Мироновну может-быть помните-с? Вторая мать для меня... Она кажиный день заходит ко мне по два раза-с, и накормит, и напоит.    – А о. Нектарий?    – Бог с ним совсем... Ему, ведь, некогда меня проведывать-то,– немного грустно проговорил старик.– А помните церковь-то? Совсем отстроена! Благодарение Господу, святить скоро будут-с... Архиерея ждут на Старый завод. Да-с! Теперь мне и помереть спокойно можно-с. А знаете, кто церковь-то достраивал?– Аристарх Прохорыч, ей-богу-с! И меня оттер совсем... Как его тогда ослобонили на суде, так он сейчас обещание-с: "так и так, дострою церковь..." Ну, собирались они-таки долгонько-с и мы тем временем все внутри отделали: выщекатурили, иконостас поставили, начали крылосы отделывать, а тут Аристарх-Прохорыч и вмешались... Так и пошло все вверх дном: и то не ладно, и это не так... А Аристарх Прохорыч твердит свое: ничего не пожалею, потому у меня обещание-с!... Известно, человек богатеющий, все на свой счет давай заводить, деньгами так и сыплет,– ну, я и отстал, потому пеший конному не товарищ... Обидно оно было маненько, что ужь все до конца было доведено, только бы освятить осталось,– ну, да и о. Нектарий говорят: "потерпи,– говорят,– Калин Калиныч. Бог, говорят, и твои труды видит, а теперь пусть, говорят, Гвоздев в свою долю постарается". Ну, я и отстал-с. Денег у меня нет, а что мог, то все сделал-с!... А вот тут еще болезнь приключилась,– оно, значит, даже хорошо вышло, что во-время отстал... На все воля Божья-с... Я не ропщу,– грех роптать...    Эти разговоры видимо волновали и утомляли Калина Калиныча: дыхание его было тяжело и порывисто, только округлившиеся глаза смотрели не прежним беглым взглядом, а спокойно и сосредоточенно, как у человека, приготовившагося к чему-то великому и торжественному. Широкаго румянца на лице Калина Калиныча и помину не было, нос обострился и вытянулся. Заметив мой пристальный взгляд, Калин Калиныч с слабой улыбкой посмотрел на себя, а потом заговорил:    – А ведь я-с восемь пудов вытягивал-с, ей-богу-с! А теперь и трех пудов не вытяну... Пальцев в шутку кубическим шаром называл-с... Вот наша жизнь: сегодня – жив, а завтра – нет ничего.    Я начал прощаться со стариком, обещая зайти к нему на днях.    – А я ужь не знаю-с как и благодарить мне вас,– шептал старик, глотая слезы,– Вот вы – чужой, а не забыли меня, старика, и весточку мне принесли... Спасибо, родной! Пришлось еще перед смертью-то повидаться-с...    – Что вы, Калин Калиныч, зачем умирать!    – Нет-с, я помру-с, безпременно номру-с... Будет, пожил-с. И во сне видение мне было...    У меня что-то защемило на душе от этих слов и мне сделалось до слез жаль беднаго старика, не умевшаго жить, но встречавшаго смерть с тем спокойствием, с каким встречают ее только люди, сумевшие честно прожить целую жизнь и которым нечего бояться смотреть смерти прямо в глаза.    – Вот только Венушки жаль,– заговорил старик, не выпуская моей руки.– Не умел я пристроить ее при жизни-с... Погибнет она понапрасну с своим карахтером-с... Вот ее только и жаль-с... Прощайте-с, может не увидимся больше-с.    – Перестаньте, Калин Калиныч! Разве это кто-нибудь может знать?    – А вот я знаю-с... Да-с. Было мне сонное видение-с... Явился старец, а с ним еще какие-то люди; старец посмотрел, да на меня перстом и показал. "Этот!" – говорит. Я проснулся и понял, к чему это он перстом на меня показал. Это он по душу по мою приходил-с...    Все время моего посещения я видел, что Калину Калинычу что-то хотелось сказать мне, но старик все удерживался; когда я стал прощаться с ним, он, не выпуская моей руки и улыбаясь, взволнованным голосом проговорил:    – А помните суд над Аристарх-то Прохорычем? Тогда этот его адвокат, такой горластый, из себя толстый, еще Венушка звала его Неправедным, сильно нас обидел... Да-с! А ведь он про Венушку-то тогда совершенно напрасно высказал такия слова-с... Сам после заезжал и просил прощения у меня-с, ей-богу-с! Так прямо и говорит: "извините меня Калин Калиныч... Это, говорит, нужно было, чтобы выправить Аристарх Прохорыча-с!" А ведь они тогда душу из меня на суде-то выняли... После простил-с... Может это и в самом деле им нужно было, и Венушке так сказал: "потерпи, потому сам Господь терпел за нас многогрешных". А она только смеется,– душа-то у ней вся в меня... Да-с! Напрасно тогда они обнесли на суде мою Венушку, совсем напрасно-с.    Выходя от Калина Калиныча, на ветхом крылечке его избушки я носом к носу встретился с Василисой Мироновной, которая взбиралась по шатавшимся ступенькам с каким-то узелком в руках. Я сразу узнал ее. Знаменитая раскольница не изменилась ни на волос за эти два года, только немного как будто потемнела, да большие глаза смотрели еще строже. Одета она была в свой неизменный кубовый сарафан, а на голове был большой темный платок.    – Что, узнал, востроногой?– с улыбкой проговорила Василиса Мироновна, протягивая мне руку.    – Да, узнал.    – Калина приходил проведывать? Ненадежен он у нас, того гляди – Богу душу отдаст. Доняли они его этой церквой... Строил, строил, а теперь, как все готово, Гвоздев на себя все принял!... Разве это порядок? Вот с этого наш Калин и пошел хворать... Ох, грехи наши тяжкие!...    – А где Савва Евстигнеич?– спросил я.    – И Савва плох,– сурово отвечала раскольница.    – Отчего так?    – Да такия дела, выходит, подошли: сколько ни живи, а умирать все придется. Вон Калин – на что гладкий был, а теперь совсем в худых душах {В худых душах – при смерти.}... Заходи как-нибудь, востроногой, в мою избушку,– побеседуем.

XV.

   С освящением новой церкви вышел довольно курьезный случай. Дело в том, что достраивал церковь Гвоздев. Ему хотелось принять владыку в своем, только-что отстроенном, новом доме, для чего были уже сделаны все необходимыя приготовления. Такое посещение владыки имело большое значение для Гвоздева, потому что подняло бы его авторитет на небывалую высоту. Но в это дело вмешался Печенкин. Хитраго старика кто-то научил перехватить владыку на дороге и увезти в свой дом и таким образом оставить Гвоздева с носом. Враги хотя и помирились давно, но Печенкину понравилась самая идея осрамить Гвоздева перед целым заводом. Сказано – сделано. Гвоздев выехал встречать владыку по той дороге, по какой он обыкновенно приезжал в Старый завод, а Печенкин в это время уже успел встретить владыку и окольными дорогами провез прямо к себе.    В день освящения церкви масса публики собралась в каменных палатах Печенкина. Конечно, в числе гостей были Пальцев, Заверткин, Димитраки, "Министр" и прочая братия.    Пока я предавался этим размышлениям, к подезду дома скоро подкатила пролетка Печенкина, на которой рядом сидели преосвященный и сам Печенкин. Гвоздев и Печенкин под руки ввели владыку в дом и торжественно провели его прямо за стол, где было уже все готово к обеду, а на хорах гремела музыка: "Коль славен наш Господь в Сионе"... За владыкой ввалилась архиерейская челядь; для нея был отведен особый стол, в отдельной комнате, за исключением впрочем о. протодиакона. О. Нектарий бегал но зале маленькими шажками, улыбался, крепко пожимал всем руки и постоянно вертелся на глазах у владыки, куда бы тот ни повернул свою голову. Преосвященный Питирим, старичок очень почтенной наружности, низенький и крайне добродушный, улыбался такой доброй улыбкой, что невольно привлекал к себе симпатию всякаго; он любил покушать, а главное – любил что-нибудь разсказывать и, особенно, слушать, как разсказывают другие.    Публика долго, и с шумом разсаживалась по местам; владыка сидел между о. Нектарием и Гвоздевым. Заверткин, Димитраки, Пальцев и "Мамочка" разместились за дальним концом стола, окружив о. протодиакона, служившаго предметом общаго любопытства и вместе с тем для производства некоторых экспериментов.    – Разве, господа, молочка от бешеной коровы выпьем?– добродушно басил о. протодиакон, поправляя на груди полки распахнувшейся рясы.    – Это он коньяк так зовет,– шептал Пальцев, подмигивая Заверткину.    – Был здесь один человек,– говорил Заверткин, прищуривая левый глаз:– вот пил, так пил... Это был, о. протодиакон, один адвокат, Праведный по фамилии, так он...    Но о. протодиакон не мог более слушать Заверткина, потому что раскатился таким хохотом, что сам владыка поинтересовался узнать причину этого гомерическаго смеха.    – Вот, ваше преосвященство, над фамилией смеемся,– вставая, говорил о. протодиакон: – был, говорят, здесь какой-то адвокат: Пра-вед-ный...    – А ведь, действительно, очень странная фамилия,– соглашался владыка.– Очень странная... Пра-вед-ный, да?    – Очень странная фамилия, ваше преосвященство,– поддакивал о. Нектарий, как-то особенно склоняя голову на бок.    Между Заверткиным и Димитраки завязался горячий спор по поводу того, кто может больше выпить: о. протодиакон или адвокат Праведный; но этому спору суждено было кончиться ничем, потому что Пальцев в самом интересном его месте поднялся с своего стула и проговорил, обращаясь к владыке:    – Ваше преосвященство, я должен сообщить вам пренеприятное известие: золотопромышленник, Иван Тимоѳеич Травкин, котораго вы хорошо знали, третьяго дня скончался...    – Как же это так... вдруг?..– проговорил владыка, с недоумением глядя на Гвоздева и о. Нектария.    – А так, действительно, вдруг, ваше преосвященство, скончался,– продолжал Пальцев.– Я его как раз видел часа за два до смерти. Вхал мимо Махневскаго завода, а он идет на встречу. Поздоровались... Он недавно был именинник, я и говорю ему, что следовало бы подогреть стараго-то именинника. Он позвал меня к себе, я и пообещал побывать у него на обратном пути. И действительно заезжаю, а он – на столе, и лежит как живой, совершенно как живой... Его кандрашка хватил, ваше преосвященство!    – Жаль, очень жаль Травкина,– качая головой, говорил владыка.    – А какой это благочестивый был человек, ваше преосвященство!– говорил о. Нектарий.    – Да, да... Я хорошо его помню. Жаль, очень жаль.    – Немного таких людей, ваше преосвященство, осталось,– говорил Гвоздев.    – Немного, очень немного... Да, немного.    – Пр-римерный хр-ристианин, ваше пр-рео-освященство!– вставил свое слово "Министр", сильно вытягивая свою длинную шею.    О. Нектарий хотел прибавить еще что-то о добродетелях покойнаго, но в это время показавшаяся в дверях коротенькая и толстая фигурка заставила невольно всех оглянуться, а потом посмотреть на Пальцева, который, как ни в чем ни бывало, что-то шептал на ухо о. протодиакону.    – Благословите, ваше пьеосвященство,– заговорил вошедший, как шар подкатываясь к владыке.    – Как же это?.. Кажется...– шептал владыка, не решаясь дать благословение, но о. Нектарий что-то шепнул ему на ухо, и владыка благословил, проговорив добродушно:– А мы тебя, Иван Тимоѳеич, здесь совсем было похоронили...    Общий взрыв неудержимаго хохота долго стоял в зале: вошедший и был тот самый Травкин, про котораго только-что сейчас разсказывал Пальцев. Владыка не только не разсердился за эту шутку, но долго смеялся вместе с другими, покачивая своей головой.    – Он, ваше пьеосвященство, всегда что-нибудь такое пьидумает,– жаловался Травкин, указывая рукой на Пальцева,– пьяво, ваше пьеосвященство... Он всегда пьивьет язные пустяки!    Все долго хохотали над выдумкой Пальцева, который смеялся вместе с другими и даже упрекал Травкина:    – Ты, ангел мой, совсем подвел меня... Разве так делают порядочные люди?    Весь обед прошел самым оживленным образом. Владыка улыбался, слушал и даже сам разсказал несколько очень увеселительных анекдотов, из которых один привел всю публику в полный восторг.    – Раз я обезжал свою эпархию,– разсказывал владыка.– В одном селе... кажется... О. протодиакон, не помните ли вы, в каком это было селе?    – В селе Березовском, ваше преосвященство!– отвечал о. протодиакон, знавший наизусть все анекдоты владыки и даже тот неизменный порядок, в каком они следовали один за другим.    – Да, да... Припоминаю: это действительно было в селе Березовском,– продолжал владыка с своей добродушной улыбкой.– Священник этого села и представляет мне одного псаломщика. Как же его звали?... Позвольте... О. протодиакон, не помните ли вы, как звали того псаломщика?    – Асклипиодот, ваше преосвященство!    – Да, да... Припомнил: действительно, Асклипиодот... Священник представляет его мне и говорит, что он примерной нравственности и желает занять вакантное место диакона при церкви села Березовскаго... Кажется, так, о. протодиакон?    – Точно так, ваше преосвященство!    – Я проэкзаменовал его, заставил пропеть, а потом и спрашиваю: "ты, Асклипиодот, очень желаешь быть диаконом? Он мне и отвечает... Да, да... Позвольте, что же он такое мне отвечает? Позвольте... О. протодиакон, не помните ли вы, что он мне отвечал?    – Псаломщик Асклипиодот отвечал вашему преосвященству, что "всякий человек желает быть диаконом!"    – Ах, да, да... Действительно, так: "всякий человек, ваше преосвященство, желает быть диаконом". Ха-ха-ха!    Над этим анекдотом смеялись больше, чем над смертью Травкина: густым басом, откровенно, хохотал о. протодиакон, добродушно смеялся с ним "Мамочка", хихикали Димитраки, Заверткин и Пальцев, и смеялся, именно смеялся, о. Нектарий,– смеялся всем своим упитанным существом, смеялся до слез, каждою каплей своей крови, как умеют смеяться невинные младенцы, когда нянька им скажет: "агу". Это была даже не картина, а какая-то музыка. В восторге от анекдота, о. Нектарий разцеловал руки владыки и подобострастно спрашивал со слезами на глазах:    – Всякий человек, ваше преосвященство, хочет быть диаконом?. О... ха-ха-ха!...    – Да, да! Так и говорит: всякий человек, ваше преосвященство, хочет быть диаконом,– добродушно повторял владыка свой анекдот.    Лакеи в белых перчатках подавали одно кушанье за другим. На первом плане, конечно, была рыба самая разнообразная и во всяких формах: уха из живых харюзов, трехпудовой осетр, сваренный целиком, как его создала мать-природа, тальмени с розоватым, нежным мясом, семга и еще целый ряд рыб, название которых я не упомню. Все это, сваренное или зажаренное, прошпигованное мудреными начинками и приправленное остроумнейшими соусами из трюфелей, грецких орехов, анчоусов, с сливками, капорцами и тому подобными премудростями, подавалось на стол, седалось и сейчас же заменялось каким-нибудь новым кушаньем. Гостей было человек двести, так что нужно было очень много всякой снеди, чтобы наполнить эти двести провинциальных желудков, как известно, чувствительных не столько к качеству седаемаго, сколько к его количеству. Печенкин оказался чудо-хозяином и своим недремлющим оком зорко следил, чтобы ни один рот не оставался без работы и чтоб у каждаго прибора рюмки стояли полными.    Обед продолжался очень долго; пили все и за все, что только существует под луной. Владыка очень утомился этим длинным и торжественным обедом и скоро удалился на свою половину, чтобы предаться необходимому отдохновению, но оставшаяся публика и не думала уходить.    – Вы слышали, Грехова дебютирует на петербургской сцене,– говорил какой-то голос в толпе,– и, говорят, с успехом дебютирует?...    – Кто дебютирует?– спрашивал совсем пьяный Заверткин, пошатываясь на месте и распуская слюни по жилету,– Евмения, да? О, это была страстная женщина!... Да, да, очень стр-растная женщина!... С огоньком бабенка,– да, с огоньком... Раз мне случилось ездить с ней,– по пути прокатиться взял ее... О, очень весело провели время!... Две ночи кутили... С огоньком девчонка была!...    Вечером этого многознаменательнаго дня я сидел в общей зале "Магнита" и от нечего делать перебирал старыя газеты. Часов около девяти вечера на лестнице послышался глухой топот, точно кто-нибудь везжал на лестницу на лошади. Дело скоро обяснилось: в общую залу нетвердыми шагами ввалилась почтенная компания, состоявшая из "Министра", Заверткина и Димитраки, обнявшихся как три брата и взаимно поддерживавших друг друга. Несмотря на эти трогательныя усилия, почтенная компания едва могла попасть в двери. За ними, тоже обнявшись, шли Пальцев и Травкин; они держались на ногах только потому, что сильно навалились друг на друга. Травкин, этот "примерный христианин", но словам "Министра", теперь еле-еле шевелил заплетавшимся языком и все повторял одну и ту же фразу:    – Пьяво, Пайцев, ты вьешь, все вьешь, а я тебя все-таки юбью...    – Мы об-бедали у Гвоздева с пр-реосвященным!– заявлял Заверткин, увидав меня и выделывая своими вихлястыми ногами самые замысловатые вензеля.    Почтенная компания проследовала благополучно до буфета и расположилась, где попало, в таких позах, как будто всех их сдуло ветром. Один Димитраки еще настолько сохранил присутствие духа, что потребовал очищенной. Но бедный "Министр" лежал на полу без всякаго движения, как оглушенная рыба, мычал и совершенно напрасно старался обяснить что-то "посредством перстов".    Заверткин ухитрился как-то подняться на четвереньки и, в этой трогательной позе, пропел над распростертыми на земле телами своих друзей известные куплеты:        Ужь мы пили, пили, пили,    Ужь мы ели, ели, ели...

   На другой день после освящения церкви кто-то тихо постучал в мой нумер. Отворив дверь, я увидел знакомаго мне Гришутку, который был в числе старателей на Балагурихе. Мальчик очень вырос в эти два года, но лицо осталось попрежнему серьезным. Увидев меня, он проговорил:    – Василиса Мироновна велела тебе сказать, что Калин умер сегодня ночью.    – И больше ничего?    – Ничего.    Это известие сильно опечалило меня, и я, одевшись, отправился в избушку Калина Калиныча, чтоб отдать последний христианский долг этому доброму существу. Я услышал монотонное чтение над покойником, а из окон избушки так и валил клубами синий дым ладана. Покойник лежал на столе:, над ним читала своим певучим голосом Василиса Мироновна; у печки, на небольшой деревянной лавочке, сидели две старухи, недружелюбно посмотревшия на меня.    "Пришлец есмь аз на земли,– читала Василиса Мироновна своим ровным, невозмутимым голосом,– умножися на мя неправди гордых, аз же всем сердцем испытаю заповеди твоя, Господи..."    Лицо покойника не было закрыто и на нем застыло неземное спокойствие; щеки осунулись; на глазах были положены медныя копейки; чтобы не отваливалась нижняя челюсть, лицо было подвязано белым платком. Прочитав псалом, Василиса Мироновна подошла ко мне и тихо проговорила:    – Вот и Калин приказал долго жить...    Мне показалось, что в глазах Миронихи блеснули две слезинки, но, заметив мой пытливый взгляд, она быстро отвернулась и тяжело вздохнула.

XVI.

   Через два месяца после смерти Калина Калиныча я случайно встретился на улице с Василисой Мироновной. Она была чем-то встревожена.    – Ты бы зашел как-нибудь в мою избушку,– проговорила она.– Дело есть до тебя...    – Какое?    – А вот увидишь, когда придешь,– уклончиво ответила раскольница.    Мне давно хотелось побывать в избушке Василисы Мироновны, а теперь "закинулось заделье", и вечером я отправился в дальний конец Стараго завода.    Домик Василисы Мироновны стоял на конце Болотной улицы, где начинались маленькия избы и лачужки предместья. Снаружи это был кокетливо чистенький домик, обшитый тесом, с зелеными ставнями и белою трубой. Маленькая калитка вела на широкий двор, который, как у всех раскольников, сверху был покрыт отличной тесовою крышей с несколькими слуховыми окнами, откуда падало света как раз настолько, чтобы не разбить себе лба. Пол во дворе был деревянный; кругом тянулись какие-то амбары, хлевы, новенький сарай; везде чистота была поразительная, как в комнате, хотя было что-то тяжелое во всей этой обстановке, походившей на деревянную крепость. Гремя железною цепью, отчаянным лаем заливалась громадная собака, стоившая десяти уличных сторожей. Широкое русское крыльцо с точеными столбиками, поддерживавшими небольшой навес, вело в маленькия светлыя сени, разделявшия домик Василисы Мироновны на две избы – переднюю, в которой собственно жила Василиса Мироновна, и заднюю, в которой помещалась моленная. Деревянныя стены были вымыты поразительно чисто, полы устланы своедельщиной – половиками, а в передней избе был постлан дешевый тюменский ковер. Налево от двери стояла белая русская печь, как и в избушке Калина Калиныча, отделенная от остальной избы крашеной перегородкой. Вокруг стен тянулись деревянныя лавки, в переднем углу стоял выкрашенный синею краской стол, над дверями были навешаны крашеныя полати. В переднем углу красовался большой зеленый киот с старинными образами, пред которыми теплилась неугасимая лампада. Когда я вошел в эту комнатку, светленькую, как игрушка, в переднем углу, облокотившись на стол, сидел Савва Евстигнеич, не поднявший даже головы при моем появлении; голос Василисы Мироновны, что-то делавшей за перегородкой, заставил старика очнуться, и он пристально посмотрел на меня своим единственным оком.    – Милости просим, дорогой гость,– звонко говорила Василиса Мироновна, показываясь из-за перегородки с засученными рукавами рубашки, обнажившими сильныя, загорелыя руки.– Садись, так гость будешь. Узнаешь гостя, Савва?– обратилась она к старику, который продолжал сосредоточенно наблюдать меня.    – Узнал... Какже, узнал,– глухо отвечал старик.– Помню, на Балагурихе ночевал у нас в балагане...    Усадив меня в передний угол, напротив старика, раскольница на некоторое время исчезла из комнаты и появилась нагруженная снедями и брашном. Весело разговаривая, она ставила на стол тарелки с черной икрой, прошлогодними рыжиками, балыком, ягодами, изюмом, пряниками и две бутылки – одну с водкой, другую с душистой наливкой из княженики.    – Угощать-то мне тебя нечем, да и не умею я это по-господски делать,– немного кокетливо говорила Василиса Мироновна, как бы напрашиваясь на комплимент.– Ужь не взыщи на нашем мужицком угощеньи!... Созвать-то я созвала тебя, а угощать и не умею. Выкушайте-ка вот по рюмочке...    Раскольницы и начетчицы больше не было, а была домовитая хозяйка, угощавшая от трудов рук своих, и было что-то трогательное в этой метаморфозе: так и веяло чем-то патриархальным от этой высокой женской фигуры, угощавшей нас с таким трогательным смирением и ветхозаветной простотой. Старик выпил рюмку водки, а я рюмку наливки, которая была необыкновенно ароматна.    – Покойник Калин любил эту наливку,– говорила раскольница, указывая на штофик с наливкой.– А как он умер хорошо: точно просветлел вдруг и все так обстоятельно говорил!... Только пред самым отходом душа в нем встосковалась, больно плакал: дочери, слышь, жаль,– погибнет без него...    – Добреющей души был человек,– проговорил старик.    – Этаких простецов больше не осталось,– с тяжелым вздохом прибавила раскольница.– И до самой последней минуты все в памяти был, все разговаривал, а потом вытянулся немного и – конец.    Василиса Мироновна видимо ухаживала за стариком, который или был болен, или чем-нибудь сильно разстроен. Поболтав еще минут десять, Василиса Мироновна поднялась с своего места и, поправив платок, проговорила:    – А я схожу тут недалеко в соседи... У бабы волос долог, да ум короток: позвала я тебя, а выходит понапрасну,– пожалуй, и подумаешь неладно обо мне. Вы тут побеседуйте, а я живым духом схожу. Так ты ужь посиди здесь,– обратилась ко мне еще раз Мирониха.– Я живым духом...    Оставшись вдвоем, я долго не знал, о чем разговаривать со стариком, а он молчал, погрузившись в тяжелое раздумье, и, кажется, совсем забыл о моем присутствии. Он выпил уже несколько рюмок водки и заметно покраснел.    – А что, Савва Евстигнеич, как ваш ширф на Балагурихе?– спросил я старика, чтобы начать разговор.    – Какой ширф?    – Ну, да помните, который вы тогда били при мне...    – Ах, да... Пустое дело,– бросил скоро! Да и не к чему,– с тихою грустью проговорил старик, опуская голову.– Ведь "Разбойника"-то у меня украли.    – Как так?    – Украли, зломанники! Погубили меня, разорили...    Старик неожиданно заплакал своим единственным глазом.    – А, ведь, я тебя вспоминал, не один раз вспоминал,– утирая слезы, заговорил старик.– Помнишь, я тебе сказывал, как кыргыза-то убил, а ты мне тогда еще сказал, что как мне его не жаль... Ты тогда ушел, а мне это и пади на ум. Оказия: и работаю, и молюсь, а кыргыз все с ума нейдет. Не поверишь, сна лишился, от хлеба отбился, а все это было к тому, что пропасть моему "Разбойнику". К тому, значит, и о кыргызе эдак думал... И эпитимию на себя накладывал, чтобы замолить грех, и обещания давал,– ничего не помогало! Только одна Василиса Мироновна и отмаливала! Как помолится, так будто маненько и полегчает.    – Как же у тебя "Разбойника"-то украли?    Савва Евстигнеич долго молчал; видимо, что ему трудно было разсказывать подробности этого страшнаго для него дела.    – Разскажу я тебе это дело по порядку,– начал старик.– Связался тогда я с этой Балагурихой, лето-то простарался, а толку не мог добиться... А надо тебе сказать, и на Балагурихе я работал только для видимости, для отвода глаз, потому в те поры ходил слух, что будет новый исправник и за нами сильно следили.    – Как так?– невольно спросил я.    – Ну, да ужь слово вылетело – не поймаешь, да и дело прошлое, да и мне-то теперь все равно: не пойдешь ведь на меня доносить? Ведь у нас на Старом заводе займуются золотом-то: доносить, так на всех...    – Что вы, Савва Евстигнеич!    – Проболтнулся я тебе,– надо, значит, разсказывать все. Видишь, в чем дело: все мы грешны да Божии. Золотом жили. Только с этим золотом – ух как опасно!... А тут как с неба и свались ко мне "Разбойник"... Эх, что это только за лошадь была!... Огонь, а не лошадь... Ты и во сне не видывал таких лошадей, да и не слыхивал, да никто тебе и не поверит, что на свете кони такие бывают... Одно слово – "Разбойник", разбойничья лошадь! Я вот тебе разскажу, какия мы с ним дела обделывали, а ты их хоть кому разсказывай – не поверят, в глаза осмеют!... От Стараго завода до Ирбита летом верст с двести, а зимой, малыми дорогами, верст сотня, а ярмарка-то в Ирбите бывает зимой... Понял?    – Ну, так слушай. На этой ирбитской ярманке и сбывают золото, потому тут сезжаются разные такие азияты, с шарманками там, с пуговками, с мылом,– ну, понимаешь, все это для отводу глаз только! Китайцы тоже не брезгают нашим золотом-то, только несуразный народ: ты с ним каши не сваришь; а вот бухарцы да армянцы – те и нас за пояс заткнут!    Старик немного помолчал, а потом, вздохнув и выпив рюмку, спросил меня:    – Ну-с, на чем, бишь, я остановился?    – На армянах, Савва Евстигнеич.    – Да, да, точно на армянцах... Так вот в ярманку-то до Ирбита от нас сто верст. Исправник, али становой там ужь знает, что старозаводские безпременно золото повезут на ярманку, и караулит: помельче кого, вроде нашего брата – в острог, а покрупнее – оберет, как липку, да и пустит в одной рубашке. Известно, кто этими делами занимается – тоже народ прожженный, ходят босиком, а следы в сапогах, да все-таки трудно увернуться,– места наши маленькия, всех по пальцам знают, а чуть начал пошире жить, торговать, сейчас ужь его и под шапку. А когда попался в мои руки "Разбойник", поездил я на нем первую зиму, вижу, лошадь как есть золотая. Не поверишь, я нарочно на "Разбойнике", для пробы, езжал в одну ночь в Ирбит-то и обратно, ей-богу! Только два дня ужь я его к этому готовлю, все мучаю, а пред самой поездкой с самаго утра на нем гоняю до мыла. Потом часа за три до сумерек привяжу его к столбу, простоится он таким манером часа три, дам ему два ломтя хлеба с солью, посажу в санки Гришутку,– помнишь, на Балагурихе-то,– да и в путь. К полуночи Гришутка в Ирбите привяжет "Разбойника" к столбу, даст два ломтя хлеба с солью, стакан водки вольет ему в глотку, да в ту же ночь обратно и приедет на Старый завод, к утру, к самому эдак разсвету. В ночь-то, значит, двести верст и сделает... Скажи-ко кому, да тебе никто в жизнь не поверит! Вот какая была лошадь... Вот когда ярманка-то начнется, зараньше прикопишь золотца, да в одну ночку и свезешь в Ирбит-то, а к утру – дома: денежки в кармане, придраться нельзя, потому устроишь так, чтобы с вечера-то все тебя на заводе видели.    Старик низко, низко свесил голову и долго молчал, пока я не вывел его из этого состояния своим вопросом:    – Как же у тебя украли такую лошадь, Савва Евстигнеич?    – А ужь так, по грехам Господь наказал,– заговорил старик спокойно и со смирением.– Сплю это я раз летом, таково крепко сплю, только слышу – в окно мне – тук, тук! Кого там, думаю, нелегкая принесла? Отворил окно: сосед. "Чего тебе?" – "А ты, говорит, ничего не знаешь?" – "Нет, говорю, ничего не знаю".– "Да ведь у тебя лошадь-то, говорит, украли"... Как это он мне вымолвил, так меня ровно обухом по голове, и свет из глаз выкатился! Выскочил на двор, в конюшню,– нет... Ах, оказия, думаю,– куда делась лошадь? Ворота все на запоре... Так, думаешь, как они увели лошадь?– А взяли, разобрали крышу да через крышу на веревках и вытащили. А собака, может, помнишь, которая на Балагурихе со мной была, Куфтой звали?– окормили ее... Выхожу я за ворота к соседу, а самого так и пошатывает, точно я пьяный совсем. "Что, говорю, теперь делать..." А в глазах так столбы и ходят... А сосед и говорит: "надо, говорит, толкнуться к Евгешке,– нёкому окромя его такую штуку выкинуть!" Прихватили мы еще человек трех и – к Евгешке. Помолитвовались под окном, спрашиваем хозяина: надо, мол, поговорить. Выходит Евгешка к нам за ворота, тут мы его и приняли... Побили, побили мы его тут,– запирается, собака: знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Дело было зимнее. Связали мы его по рукам, да за ноги-то и привязали к саням, а двое на него, да таким манером через весь завод и проехали, а потом-на рудник, верстах в восьми от Стараго-то завода. Приехали туда. У Евгешки спина в лоскутьях, так мясо клочьями и висит, а все запирается... Тут мы взяли да вниз головой его и спустили в шахту: "сказывай, а то тут тебе и конец!" Покаялся...    – Что же вы сделали потом с этим Евгешкой?    – А сделали мы с ним вот что: он сказал, что моя лошадь в Огневой,– так, деревнюшка тут есть, в семи верстах от Стараго завода, плуты на плутах живут. Мы Евгешку на дровни да в Огневу, прямо к тому мужику, на котораго он показал, а его и след простыл. Спросили хозяйку: "точно, говорит, была лошадь, да только увели". Делать нечего, потеребили маненько для памяти бабенку, да с пустыми руками и приехали на Старый завод, а Евгешку опять по-за саням тащили, да у его дома и бросили замертво...    – Что же потом с ним было?    – А известно: собаке – собачья и смерть. Хозяйка позвала лекаря, а лекарь станового... Становой-то посмотрел, посмотрел на Евгешку, да и говорит: "дураки, ангел мой, говорит, и те, что Евгешку-то, слышь, били,– надо бы, говорит, его до смерти". Так бы и следовало, да пожалели мы-то его, варнака, только маненько поучить хотели... На третий день он так и помер без языка.    – Отчего же вы не отвели Евгешку к становому, когда его поймали?    – К становому?... Что ты, милый человек, да у станового-то он может с тыщу разов бывывал, да разе ты его проймешь этим?– Ни в жисть! Становой к мировому, мировой на высидку и – конец всему делу. А нашему брату от их, варнаков, разоренье, да еще худую славу пущают на весь Старый завод,– дескать, там что ни есть несосветимые {Несосветимые – каких во всем свете не найти.} плуты живут... Мы их в ту весну еще четверых уходили, конокрадов-то,– больно шалить зачали.    – Что же, ты не разыскивал больше лошадь?    – Как не разыскивать!... Разыскивал. Почитай все время разыскивал, только понапрасну время терял, потому они "Разбойника" в степи угнали. И деньги раздавал нищей братии, и на обители подавал, и в скиты денег-то охапкой посылал,– ничего не берет: нет моего "Разбойника" – и шабаш!.. Денег-то, которыя нажил он мне, еще много осталось, да друга-то сердечнаго не сеало!... Вот я и езжу все, да отискиваю его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю