412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мамин-Сибиряк » Рассказы » Текст книги (страница 3)
Рассказы
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:06

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

VII.

   Старый завод облепил своими бревенчатыми домиками подножие двух высоких гор, которыми заканчивалось одно из безчисленных разветвлений восточнаго склона Уральских гор. Небольшая, но очень богатая водой, река Старица образует между этими горами очень красивый пруд, уходящий своим верховьем верст за пятнадцать, внутрь Уральских гор, занимая глубокую горную долину, обставленную по бокам довольно высокими горами и дремучим лесом. Около этого пруда столпились главным образом заводские домики, точно все они сейчас только вышли из воды и не успели еще вытянуться в длинныя и широкия улицы. Эти скучившиеся по берегу пруда домики собственно и составляли ядро Стараго завода, около котораго постепенно отлагались позднейшия наслоения построек, образовавшия уже правильныя длинныя улицы, пока крайние домики не уперлись совсем в линию синевшаго невдалеке леса, а другие совсем вползли на гору, точно их вскинуло туда какою-нибудь сильною волной. Издали вид на Старый завод очень красив: зелень леса, синева неба, пестрота строений – все это смешивается в оригинальную картину, которая целиком отражается на блестящей поверхности пруда, особенно рано утром, когда еще ни одна волна не поднята ветром и вдали пруд подернут туманною дымкой. Одна из гор, у подножия которых раскинулся Старый завод, стоит еще на половину в лесу, от котораго на самой горе остался лишь небольшой гребень; эта гора составляет главную силу и источник богатства Стараго завода, потому что почти вся состоит из богатейшей железной руды. В настоящее время знаменитая гора представляет из себя что-то в роде громадной цитадели с полуразрушенными бастионами и высоким желтым валом кругом. Под горой стоит несколько высоких труб, вечно дымящихся и по ночам выбрасывающих целые снопы ярких искр: это – предверие знаменитаго рудника, безчисленными галлереями раскинувшагося под землей, на глубине восьмидесяти сажен, точно нора какого-то подземнаго чудовища. Длинная плотина соединяет обе горы; к ней прислонилась громадная фабрика со множеством черных высоких труб, пять доменных печей и несколько отдельных заводских корпусов, издали смахивающих на казармы. Несколько глубоких и длинных сливов проводят воду из пруда на фабрику, где, повернув безчисленное множество колес, шестерен и валов, эта живая сила природы наконец вырывается из железной пасти чудовища и с глухим рокотом катится далее, разливаясь в зеленых берегах и принимая прежнее название Старицы.    Благодаря своим неистощимым естественным богатствам, Старый завод сделался одним из богатейших заводов на Урале, с десятками тысяч населения, пятью богатыми церквами и – главное – с блестящим будущим впереди. Веселый вид его бревенчатых домиков, бойкия и смышленыя лица рабочих – все говорит за это довольство, хотя, конечно, и здесь есть свои исключения и, как таковыя, занимают последнее место, т. е. окраины заводскаго населения. Будет ли расти ядро Стараго завода, его сила и достаток, или же будут расти его окраины, эта роковая оправа из бедности и нищеты,– это, без сомнения, вопрос времени очень недалекаго; о нем, кажется, меньше всего думают под теми крепкими железными крышами, выкрашенными яркой зеленою краской, под которыми живет в Старом заводе все, что в нем есть богатаго и довольнаго своей судьбой. Создалось это довольство еще в трудныя и темныя времена крепостного права или в смутную, неопределенную эпоху, непосредственно следовавшую за ним, когда горсть очень смелых и очень голодных людей из ничего создала большие капиталы, а менее смелые и менее алчные только еще начинали просыпаться от долгаго и тяжелаго сна.    Мне несколько раз случалось бывать на Старом заводе, и всякий раз меня преследовала мысль о том будущем, которое должно определиться для его населения, о тех рамках, в которыя должна будет вылиться его жизнь с отменой крепостного права, введением новых судов, земских учреждений, народнаго образования и другими условиями новой жизни. Процесс Гвоздева и Печенкина обещал раскрыть много, интересных бытовых сторон в жизни Стараго завода, поэтому я, закинув маленькое заделье, воспользовался удобным случаем, еще раз побывать в нем.    Мне пришлось остановиться в небольшой гостинице с номерами для приезжающих. Эта гостиница носила многозначительное название "Магнит" и составляла часть заводскаго клуба, в котором по вечерам играла плохонькая музыка; под нее местная публика танцевала, а главным образом – коротала свое время около буфета и за зеленым полем, на котором процветал в полной силе знаменитый сибирский вист с винтом и даже с каким-то "перевинтом". Это скромное времяпрепровождение нарушалось только более или менее сильными скандалами. Героями их периодически бывали то золотопромышленник Печенкин, то мировой судья Ѳедя Заверткин. При магическом посредничестве общаго миротворца Пальцева, эти скандалы обыкновенно кончались ничем, скоро совсем забывались и тонули в общей скуке монотонной заводской жизни. Мой номер выходил одним окном в сад, упиравшийся тенистыми аллеями прямо в пруд; из другого окна я мог, сколько душе угодно, любоваться видом Нагорной улицы, проходившей под самыми окнами "Магнита". Наведя справки, я узнал, что процесс Гвоздева отложен еще на несколько дней,– значит, оставалось или сидеть в своем номере и плевать в потолок, или идти в общую залу "Магнита", он же и заводский клуб, или отыскивать кого-нибудь из старых знакомых. Мой сосед по номеру, какой-то свидетель по делу Гвоздева, с первых же часов моего пребывания в "Магните" сделался моим явным врагом, так как имел прескверную привычку так громко сморкаться, чихать, вздыхать и охать, что хоть бери другой номер или беги на улицу. Я выбрал последнее, вспомнив Калина Калиныча, навестить котораго теперь выпал такой удобный случай. Адреса Калина Калиныча у меня не было, но я кстати вспомнил его разсказ о строившейся под его надзором новой церкви и решил идти туда.    Нагорная улица одним концом своим подходила к самому пруду, образуя большой рынок, по-заводски – "базар". Отсюда я увидел на противоположной стороне пруда, на небольшом возвышении, строящуюся церковь, покрытую до верху лесами, по которым, как муравьи, ползли рабочие взад и вперед. Пройдя длинную заводскую плотину и миновав громадную площадь, с угольными валами и безконечными поленницами дров, я начал подыматься к возвышению, на котором строилась церковь. За паутиной лесов трудно было разглядеть все детали этого храма свободы, но по форме уже выведеннаго "купола" и по фигуре высокой колокольни можно было вперед сказать, что это была церковь самой обыкновенной формы неуклюжаго корабля, по образцу которой выстроены почти все храмы по широкому лицу земли Русской и дальше которой не поднимались мечты Калина Калиныча и о. Нектария. Войдя в черту досчатой ограды, я спросил перваго попавшагося рабочаго, где мне найти Калина Калиныча.    – Он в кунполе,– бойко отвечал разбитной вятский каменщик.    Пришлось подниматься по сколоченным на живую нитку переходам в самый "кунпол", но делать нечего,– не идти же назад в "Магнит", чтобы снова слушать сморканье и кашель моего врага-соседа. Благополучно минуя первый этаж церкви и осторожно обойдя попадавшихся рабочих с тяжелыми ношами кирпича, извести и песку, я наконец добрался до "кунпола", где, действительно, и нашел Калина Калиныча. Старик обрадовался мне, как родному, и чуть не бросился меня обнимать, так что я даже был смущен до некоторой степени детскою радостью этого "простеца".    – Ах, батюшка, да как же это вы-с, можно сказать, вот досюда... уважили-с!...– говорил Калин Калиныч, указывая своей коротенькой ручкой на свою шею, обмотанную шарфом, хотя стояли еще последния числа августа и было очень тепло.– Вот-с, Господь привел, и кунпол вывели по грехам нашим-с... Изволите видеть, какая махинища-с!...    Я похвалил постройку. Старик как-то растерялся и смущенно залепетал:    – Да, да-с, все ругают-с, все подсчитывают-с, а вы – посторонний-с... И о. Нектарий говорили недавно, чтобы как ни-на-есть еще потерпеть, потому дело к концу подходит... Не для себя трудимся, да-с... А я сейчас домой собрался,– вот и отлично-с... Мы и чайку попьем, и покалякаем-с! Очинно вами благодарен, что не забыли старика...    Я присел на доску и просил Калина Калиныча не торопиться; но старику не сиделось на месте: он пропал на несколько времени в амбразуре громаднаго окна, кубарем покатился по лесам вниз, а через минуту снова спускался уже откуда-то сверху, по доске, гнувшейся под его тяжестью.    – Как можно-с, как можно-с,– бормотал старик, засовывая в карман засаленную тетрадку:– и днюем, и ночуем здесь... Как же можно-с: бывает и свинье праздник, можно сказать-с... Как же не торопиться-с!...    Через четверть часа мы уже шли по одной из широких заводских улиц, по направлению к руднику. Калин Калиныч не переставал говорить всю дорогу, по-временам забегая немного вперед и заглядывая мне в глаза.    – А вы к нам на дело Гвоздева-с?– спрашивал он, усиленно семеня своими коротенькими ножками.– Преказусное дело-с... Одних свидетелей человек полсотни вызвали, адвоката из столицы выписали-с... Какой-то Праведный... Ей-богу-с! Фамилия такая-с: Праведный... С грохотом прокатившаяся мимо пролетка заставила Калина Калиныча снять свой картуз и низко поклониться; я едва успел разсмотреть плотнаго седого старика с вросшею толстой головой в плечи и высокаго, красиваго мужчину лет под пятьдесят с кудрявыми волосами. Отличная серая, в яблоках, лошадь неслась вихрем и пролетка на лежачих рессорах скоро скрылась из вида.    – Знаете, кто это проехал?– спрашивал Калин Калиныч.– Это Евдоким Игнатьич-с...    – Печенкин?    – Да-с, они самые-с... А с ними Хряпин.    – Это тот Хряпин, из-за котораго вышло дело?    – Они самые-с... Только они теперь служат у Евдокима Игнатьича-с и вместе по свидетелям обезжают, значит. А вот мы и дома-с... Милости просим!...

VIII.

   Мы остановились у небольшого деревяннаго домика в три окна. Калин Калиныч отворил калитку и вежливо пропустил меня, как гостя, вперед. Небольшой запущенный двор, с старыми службами назади, не представлял ничего привлекательнаго; везде сор и "мерзость запустения". Выскочила какая-то хромая собака, повиляла хвостом, посмотрела на нас слезившимися глазами и побежала обратно, под старое крыльцо. Одно окно избушки выходило на двор и было отворено; из него доносились треньканье гитары и женский контральто, напевавший балладу Гёте:        Родимый, лесной царь со мной говорит,    Он золото, радость и перлы сулит...        Калин Калиныч успел уже взбежать по покосившимся ступенькам своего ветхаго крылечка и, приотворив двери в темныя сени, ждал меня с сияющей улыбкой. Заметив мой вопросительный взгляд, он поспешил меня успокоить.    – Это Евмения моя балуется-с. Ужь извините-с!...    Нагнувшись, мы вошли в низкую, но довольно светлую комнату, разделенную тонкою перегородкой на две половины. Стены были оклеены дешевенькими обоями; мебель была сборная; на стенах висели лубочные генералы и архиереи, сердито оглядывавшие друг друга; в переднем углу стоял деревянный простой стол; над ним чернели старинные образа и слабо теплилась лампада. На небольшом диванчике, стоявшем у перегородки, лежала с гитарой в руках белокурая девушка. Она даже не повернула головы, когда мы вошли в комнату.    – Вот, Венушка, Господь гостя нам прислал-с,– заговорил старик, рекомендуя меня.– Да встань же, Венушка, так не хорошо-с...    Евмения медленно поднялась с своего дивана, несколько раз потянулась, так что у ней хрустнули пальцы, и, кивнув мне головой, как старому знакому, скрылась за свою перегородку. Одета эта странная девушка была в черное платье, которое облегало ея сухую, невысокую фигурку тощими складками и совсем печально болталось около ног, потому что ношение юбок Евмения считала положительным предразсудком. Слегка подстриженные волосы и широкий кожаный монашеский пояс, перехватывавший довольно тонкую талию Евмении, довершали портрет учительницы, обладавшей "необнакновенным карахтером".    – А ужь вы извините-с меня, старика,– вкрадчиво заговорил Калин, Еалиныч, пожимая мою руку.– Я оставлю вас на минутку-с, всего на одну минутку-с!... Наставить самоварчик надо-с... Ужь вы извините за наше убожество-с! Венушка, а ты занимай гостя-с, пока я в сенцах самовар наставлю.    – Вот это мило!– послышался из-за перегородки голос Евмении.– Что я тебе за говорильная машина, которую только завести, она и пойдет молоть... Ты привел гостя, так и занимай сам.    – А это ты напрасно такия слова выражаешь, Венушка,– мягко отвечал старик и, подмигнув мне, прибавил:– Они, ведь, петербургские-с, образованные-с...    Сняв небольшой медный самовар с печи и, не переставая улыбаться и подмигивать мне, старик вышел из комнаты. В дверях перегородки появилась Евмения и пытливо, даже нахально, посмотрела мне прямо в глаза.    – Так вы действительно из Петербурга? Были студентом?– спрашивала она, продолжая глядеть в упор, а когда я ответил на ея вопрос утвердительно, прибавила: – Идите сюда, в мою комнату,– здесь удобнее.    Я повиновался и, сделав три шага, очутился в крошечной комнатке в одно окно. У наружной стены стояла небольшая железная кроватка, прикрытая белым, безупречной чистоты, покрывалом; подле окна помещался письменный стол, заваленный какими-то бумагами, книгами и фотографиями разных знаменитостей политики и литературы. Над кроватью висела этажерка, туго набитая книгами; на полу лежал тоненький ковер, сильно истерзанный "зубами времени". В этой комнате было всего два стула, из которых на один Евмения села сама, а на другой указала мне. Я только теперь хорошенько разсмотрел лицо девушки, на котором резко выделялись большие темно-серые глаза и широкий рот с чувственными губами, сложенными самой природой в какую-то вызывающую улыбку. Само по себе лицо Евмении не было ни особенно красиво, ни особенно безобразно, но в нем чувствовалось что-то особенное, оригинальное, что трудно было определить с перваго раза. Это особенное выражение лежало на лице легкой, едва заметною тенью; а когда Евмения улыбалась, оно переходило в злобную и язвительную улыбку, открывая два ряда блестящих зубов и зажигая глаза зловещим огоньком.    – Ну, что вы вытаращили на меня так дико глаза?– заговорила первой девушка, прерывая мои наблюдения.– Я знаю, что вы думаете: "Вот, полоумная девка... Никогда такой дуры не видал!..." Да?... Вот, вам и сознаться-то совестно... Ну, да все это пустяки!    – Венушка, Венушка!– послышался голос Калина Калиныча,– где у нас угли-то стоят?... Уф!... Совсем задохся с этим самоваром: раздувал, раздувал...    – Ах, отстань, пожалуйста: надоел!– сдвинув густыя брови, проговорила Евмения.– Гостеприимство одолело, а толку нет самовара поставить...    – Вот как ты отвечаешь отцу-то!– заговорил Калин Калиныч, выставляя из-за перегородки свою круглую, как арбуз, голову.– А разве барышни принимают гостей в спальнях?... Разе это порядок?    – У меня кабинет, а не спальня!– резко отвечала Евмения.– Ты вот ступай к самовару-то,– лучше будет.    Голова Калина Калиныча исчезла, а Евмения закатилась неудержимым смехом, откинувшись на спинку стула и вздрагивая всем своим маленьким телом. Нахохотавшись до слез и закусив нижнюю губу, она несколько времени смотрела на конец своей ботинки, а потом заговорила:    – Вот подите, растолкуйте старику, что я совсем не барышня и совсем не нуждаюсь в соответствующем этикете. Ха-ха-ха!... Вы не знаете, над чем я так глупо хохочу? Есть здесь один мировой судья, Заверткин, да еще судебный следователь, какой-то хохол шести футов роста и глупый как индюк... Вот эта почтенная компания и ввались в одно прекрасное утро в нашу избушку в гости. Дело было вечером, гости засиделись и порешили даже остаться у нас совсем... Конечно, пьяные были, лыка не вязали,– следовало бы просто выпроводить их в шею, и делу конец! Так нужно было видеть моего папеньку, как он защищал меня... Ха-ха-ха!... Этот шести-футовый хохол завалился на мою постель и заснул... Что делать? Я, конечно, сейчас же ушла к подруге и провела там ночь, а папенька – в слезы: главное, что скажут про нас, что у нас Заверткин с хохлом выспались... Вот подите со стариком, с этим воплощением всевозможных предразсудков! Точно и без того не скажут, и точно я нуждаюсь в том, что будут обо мне говорить...    Пока Калин Калиныч возился около самовара, Евмения успела закидать меня тысячью вопросов, на которые я едва успевал отвечать. Этот разговор вертелся главным образом около Петербурга и студентов, этих двух магических слов, при одном звуке которых у Евмении загорались глаза каждый раз и она начинала тяжело дышать.    – Хоть бы одним глазком посмотреть, как люди-то живут на свете,– говорила она, ломая пальцы.– А то все равно сгниешь здесь заживо... Как маятник ходишь из дому в школу, из школы домой. Ведь есть же счастливцы, которые могут жить иначе! Я иногда просто схожу с ума от тоски и злости, а время бежит... Ха-ха-ха! Воображаю, какая из меня выйдет впоследствии старая девка,– весь свет сем...    Я с своей стороны поспешил разочаровать Евмению в ея розовых взглядах на петербургскую жизнь вообще и на студенческую жизнь в частности, но мои слова были горохом к стене,– Евмения недоверчиво качала головой.    – Нет, нет, это неправда!– заговорила она, раскачивая ногой.– Ведь сюда каждое лето приезжают студенты, и вот когда бывает весело-то... А как на нас здешние дамы злятся, что мы, учительницы, отбиваем у них студентов,– кажется, разорвали бы нас! ездим в горы, катаемся на лодках, танцуем по восьми часов сряду... Даже жаль вспомнить. Спектакли любительские устраиваем...    Заговорив о театре, Евмения вдруг притихла и замолчала, точно ей было больно говорить об этом предмете. Оживленный разговор вдруг прервался и девушка, пытливо взглянув на меня, проговорила.    – Вот я болтаю с вами всякий вздор, а вы наверно думаете: "Вот дура-то, еще в Петербург захотела!..." Ведь думаете, да?... Я и сама иногда также думаю и даже плачу со злости. Знаете стихи Некрасова:        Ни умишка, ни вида приличнаго,    Что свинцом налита голова...        – А вот и поспел-с, кипит-с!– докладывал Калин Калиныч, подавая самовар на стол.– Венушка, ты что же посуду-то не приготовила?... Ах ты, юла этакая, все у тебя одни разговоры на уме-то, да разные пустяки-с!    Евмения встала с своего места и, напевая какую-то бойкую песенку себе под нос, начала доставать чайную посуду из маленькаго шкапика. Калин Калиныч был, кажется, особенно в духе и говорил без умолка, только в его разговоре совсем не встречались имена Саввы Евстигнеича и Василисы Мироновны и он совсем не упоминал о нашей встрече на Балагурихе; за то имя о. Нектария не сходило с языка и служило для старика, в одно и то же время, и авторитетом, и средством доказательства, и каким-то всевидящим оком. Я понял, что жизнь Калина Калиныча текла именно между этими полюсами – о. Нектарием, с одной стороны, и Василисой Мироновной с другой.    – А ведь меня притянули в свидетели-с!– говорил Калин Калиныч, добродушно улыбаясь и поглаживая одною рукой свое круглое колено.– Для счету, надо полагать... Гвоздев говорит: "Я представлю десять человек свидетелей", а Печенкин: "А я пятнадцать"; Гвоздев: "Двадцать человек", а Печенкин: "А я тридцать..." Так до полсотни человек и добили-с!... О-о-хо-хо! Согрешили мы, грешные, перед Господом Богом-с! Истинно сказать, согрешили... Последния времена пришли: сын возстает на отца, брат на брата. Да вот хоть мое дело: я – свидетель со стороны Гвоздева, а Венушка – за Печенкина-с... Вот до чего дожили!... Она будет одно говорить, а я должен говорить другое.    Калин Калиныч тяжело вздохнул и, налив чаю на блюдечко, припал к нему всею физиономией, точно хотел залить в себе горячим кипятком всякое сокрушение сердечное. Было что-то трогательно-умилительное в этом человеке,– так сильно он отличался от всего остального мира но своей кротости и полному отсутствию "хватательных и достигательных инстинктов", как выражался один мой хороший знакомый. Как-то хорошо чувствовалось, сидя рядом с ним и слушая его безконечную болтовню. Одно сознание того, что существуют еще люди, которые не стремятся ободрать вас, как липку, приятно и утешительно действовало на душу. Крохотная комнатка, добродушное ворчанье самовара на столе и Калин Калиныч с его тяжелыми вздохами и отдуванием пара с блюдечка – все это приводило мысль в идиллическое настроение, которое портила только Евмения: время от времени она начинала бегать из угла в угол и фукала как-то носом, точно кошка.    – А Гвоздев чем занимался раньше?– спросил я, чтобы поддержать разговор.    – Я Аристарх Прохорыча еще вот эконьким мальчиком помню-с,– заговорил Калин Калинин, продолжая в одной руке держать на растопыренных пальцах блюдечко с чаем, а другой отряхивая с него крошки сахара после каждаго угрызения маленькаго кусочка.– Он в мальчиках жил у одного купца-с, так его и звали Аристашкой-с, ей-богу-с!... Смышленый был мальчик-с... Потом он был прикащиком у другого купца, торговал красным товаром-с, а потом бросил это занятие и в кабак сел сидельцем... На моих глазах всё это было-с! Только все это было до воли; а как дали нам волю, тут Аристашка-с и пошел в гору-с,– да так пошел, что всех за пояс заткнул. Теперь их, можно сказать, рукой не достанешь– а ужь если они чего захотят, конечно, будет по-ихнему,– весь свет произойдут наскрозь! Тогда полицию сменили всю, это по делу Печенкина с Хряпиным, а легкое ли это дело – сами, чай,– знаете.    – Я ужь разсказывал вам, что они на золотых приисках нажились, Аристарх-то Прохорыч,– продолжал Калин Калиныч.– А теперь они это занятие совсем бросили, потому хлопот очинно много; водкой не в пример способнее заниматься, потому – прибыль большая-с... Теперь возьмите один Старый завод: на нем одном что этой водки выйдет; а на других заводах, на приисках... И все Аристарх Прохорыч орудуют, все в ихних руках! Пятьдесят тысяч в месяц, говорят, одного акциза уплачивают... И тонко свое дело знают, потому как сами в заведении сидели и всю эту механику в тонкость произошли. Теперь у нас в заводах хоть взять: заработки большие,– другой в одну выписку, это в две недели, рублей сорок заработает, особливо мастера на катальной, в огненной работе, в горе,– так как же тут не пить?... И пьют-с, очинно пьют! Парнишки в пятнадцать лет – и те пьют. А про рудники и говорить нечего: там что заработают, то и пропьют,– такое ужь обнакновение-с, потому совсем избаловался народ!... А Аристарх Прохорычу все это на руку-с... Ах, батюшки, да никак они это сами приехали-с!... Вот легки на помине-с,– залепетал старик, подбегая к окну.– Так и есть-с... И Праведный с ними-с... Венушка, Венушка!... Ах, батюшки, вот пожаловали неожиданно!... Венушка, Венушка!..

IX.

   Старик без шапки выбежал на улицу, где остановилась пара на-отлёт. Из легкой колясочки быстро соскочил мужчина средняго роста с длинною бородой, лет сорока пяти, и вежливо посторонился, давая дорогу громаднаго роста господину в шелковом цилиндре и золотых очках, еще очень молодому, но чрезвычайно тучному, он едва вылезал из коляски, которая только гнулась и трещала под этим десятипудовым бременем. Первый был сам Гвоздев, а второй, как я начинал догадываться, вероятно, г. Праведный.    – Вот нелегкая несет! Чистая свинья этот Праведный,– ворчала Евмения, нерицо ломая пальцы и сдвигая брови.    – Пожалуйте-с, сюда-с!... Тут потолок-с, Аристарх Прохор... Ах, пожалуйста, нагнитесь сильнее, г. Праведный!... Не знаю, как вас по имени и отчеству назвать-с,– лепетал Калин Калиныч, отворив дверь пред гостями и почтительно пятясь у них под самым носом.    – Марк Киприяныч,– пробасил г. Праведный, заглядывая в дверь и точно не решаясь войти в избушку.    – Вот и отлично-с. У меня дядю с матерней стороны тоже Марком звали-с. Только он, царство ему небесное, сильно зашибал-с водкой-с... Вы, Марк Киприяныч, вот о палати головкой не стукнитесь... Все собираюсь их как-нибудь убрать-с...    – Ну, здравствуйте, дядюшка!– здоровался Гвоздев с Калин Калинычем и искоса взглядывая в мою сторону.    – Мы, кажется, знакомы?– заговорил Гвоздев своим вкрадчивым, мягким тенором, протягивая мне руку.– Если не ошибаюсь, я имел честь принимать вас в своем доме?    В последний раз я видел Гвоздева лет пять назад, и за эти пять лет он, кажется, нисколько не изменился, по крайней мере не, постарел ни на волос, а даже, пожалуй, помолодел и выглядел свежее, только волоса на верхушке головы значительно поредели и образовали довольно почтенную лысину. Широкое лицо Гвоздева, с окладистой длинною бородой, с выдававшимися скулами и широким носом, принадлежало к тому типу русских лиц, которыя Островский в одной из своих комедий называет «опойковыми» и «суздальскаго письма»; но в этом лице была одна резкая особенность: густыя сросшияся брови и глубоко ввалившиеся небольшие глаза горели напряженно и болезненно и придавали физиономии какой-то неприятный оттенок отчаянной решимости. По своей небольшой фигуре Гвоздев был очень приличен и даже изящен и ужь совсем не походил на сидельца, а плавныя, мягкия движения придавали ему какое-то особенное чувство собственнаго достоинства. Когда он начинал говорить, то совсем опускал глаза и старался подвинуться к вам как можно ближе. Эта кошачья вкрадчивая манера и, особенно, плавныя мягкия движения внушали невольное чувство инстинктивнаго отвращения, точно он все подкрадывался и выжидал только удобнаго момента, чтобы запустить в вас когти.    – Мой поверенный!– коротко отрекомендовал Гвоздев своего адвоката, который только засопел тяжело носом и вопросительно, нагло навел на меня свои на выкате серые глаза; оплывшая, неестественно красная физиономия г. Праведнаго не обещала ничего добраго, и на ней была отпечатана невозможная смесь какого-то страннаго добродушия и невообразимаго нахальства.    – Кандидат прав, Марк Праведный,– рекомендовался защитник Гвоздева, протягивая мне свою медвежью лапищу, в пору любому бурлаку.    За перегородкой послышалось сдержанное хихиканье, заставившее Калина Калиныча вспотеть лишний раз; но Гвоздев поспешил вывести старика из неловкаго положения, проговорив с мягкою улыбкой:    – А где же, дядюшка, моя сестричка?    – На что вам меня?– отозвалась из-за перегородки Евмения.    – Да, вот, Марк Киприяныч желают с вами, сестричка, непременно познакомиться...    – А вы в адвокатах, что ли, у Марка Кинрияныча? Я полагаю, что у г. Праведнаго и свой язык есть.    Калин Калиныч лукаво и многозначительно подмигнул мне: дескать, послушайте-ка, какия дерзкия слова Венушка умеет говорить.    – Марк Киприяныч непременно желает видеть вас, сестричка,– продолжал Гвоздев, на носках подходя к самой перегородке.    – А если я не желаю видеть г. Неправеднаго?– бойко отвечала Евмения, и за перегородкой послышался ея вызывающе-сдержанный смех.    – Силой милому не быть, Евмения Калиновна,– добродушно забасил Праведный, стараясь тоже заглянуть за перегородку.    – Вы исповедывать опять меня приехали, так я же вперед вам говорю, что ничего вам не скажу: ничего, ничего, ничего!... Понимаете? У вас есть свой свидетель, так и целуйтесь с ним...    Калин Калиныч благочестиво сложил губы ижицей и покачал своей круглой головой на манер тех фарфоровых китайцев, которых выставляют на окнах чайных магазинов.    – Да мы совсем не по этому делу приехали, сестричка,– уверял Гвоздев, балансируя на своих коротких ножках.    – Я вам такая же сестричка, как ваш Неправедный мне братец,– заговорила Евмения, выскакивая наконец из своей засады.    – Имею честь представиться: кандидат прав Марк Праведный!– рекомендовался защитник Гвоздева и при этом состроил такую комическую физиономию, что Евмения только замахала руками.    – Ах, довольно, довольно!– говорила девушка, задыхаясь от душившаго ее смеха.– Где вы, Аристарх Прохорыч, отыскали такое чудище?    – Из Москвы-с, нарочно выписал, чтобы вам показать,– проговорил Гвоздев с самой утонченной вежливостью, не выпуская руки Евмении.– Даже привез его к вам в дом...    Пока Калин Калиныч суетился около самовара, Праведный без церемонии подвинул стул к Евмении на такое близкое разстояние, что задевал ее своим толстым, как у слона, коленом; а Гвоздев опять обратился ко мне:    – А вы, вероятно, приехали на суд, да?... Слушать, как будут меня судить?...    Тяжело вздохнув и опустив глаза, он заговорил взволнованным голосом:    – Да, да, вот до чего дожил, до какого позора! А все из-за чего?– Из-за того, что хотел помочь человеку: тонул – топор сулил, а вытащил – топорища жаль... А я думаю так,– заговорил еще тише Гвоздев, придвигаясь ко мне ближе,– я думаю так: отчего же и не претерпеть за правду? Ведь, вот, будет суд, будут свидетели,– все будет видно, как на ладони, всю подноготную выворотят; а если я ни в чем не виноват, кому будет стыдно, как вы полагаете?... И я совсем не жалуюсь на Евдокима Игнатьича, потому что он, можно так выразиться, действует совсем в ослеплении... Что же?– я не ропщу, я даже рад, что все это дело дойдет до суда и мне дадут законную возможность возстановить свое доброе имя... Ведь они какие слухи про меня распускают, стыдно слушать... Ведь можно, конечно, обмануть одного человека, двух, наконец трех, а ведь тут будет пятьдесят человек одних свидетелей,– им всем не заткнешь рта. А суд?... Тут одних юристов человек пятнадцать будет,– все разберут. Все люди образованные, развитые, законы знают, как свои пять пальцев,– от них не увернешься... Это не то, что наш брат-мужик, человек темный: куда ведут, туда и идешь,– что сказали, тому и веришь. Не так ли, дядюшка?    – А, ведь, действительно-с, Аристарх Прохорыч,– умиленно согласился старик, с каким-то благоговением заглядывая в рот «племянничка», откуда вылетали слова самой мудрости.– Я так полагаио-с, по своему глупому разуму, что Евдоким Игнатьич, действительно, обижают вас в ослеплении-с...    – Да еще как, дядюшка!... Вы сами посудите, какую я теперь муку принимаю из-за каких-нибудь тридцати тысяч... Это из-за своего-то капитала я должен мучиться все равно как в аду... Ну, есть ли тут какой-нибудь смысл, дядюшка?    – Истинная ваша правда-с, Аристарх Прохорыч,– говорил со смирением Калин Калиныч, который в присутствии Гвоздева чувствовал себя, кажется, совсем уничтоженным.– А вот чайку-с, Аристарх Прохорыч?    – Отчего же, можно и чайку, дядюшка,– соглашался Гвоздев, залезая в передний угол, причем ему пришлось немного потревожить свой почтенный живот, придавив его о столешницу.    – Уж вы извините нас за наше убожество-с, Аристарх Прохорыч!– со смирением говорил Калин Калиныч, подавая Гвоздеву стакан чаю.    – Помилуйте, дядюшка, мы люди совсем простые!– говорил Гвоздев, принимая стакан.    Праведный, во время нашего разговора, кажется, успел обделать в исправности все, за чем приезжал,– по крайней мере, но смущенному лицу Евмении и по ея опущенным глазам можно было прочитать довольно ясно: «Я – ваша-делайте со мной, что хотите». Разговор с Праведным, приправленный пикантными анекдотами и bon mot, привел Евмению в какое-то опьянение, от котораго она не могла проснуться; время от времени она вся вздрагивала и заливалась своим неудержимым заразительным смехом, делая Праведному глазки. Калин Калиныч одним ухом тоже вслушивался в этот разговор и пришел от него в такой восторг, что, кажется, совсем позабыл о том, что его Евмения – барышня и что она сидит чуть не на коленях у Праведнаго. Старик усердно утирал платком свое вспотевшее лицо и, задыхаясь от смеха, шептал одну и ту же фразу: «Вот, можно сказать, уморили-с, с перваго разу уморили-с!»    – Марк Киприяныч, стаканчик чайку-с?– предлагал старик.    Праведный вместо ответа продекламировал из «Коробейников» Некрасова четверостишие:        Ах ты, зелие кабашное,    Да китайские чаи,    Да курение табашное,–    Бродим сами не свои!...        – И впрямь: бродим сами не свои,– согласился Калин Калиныч,– Откуда это вы, Марк Киприяныч, так складно говорить только научились?    – Ученье – свет, почтеннейший Калин Калиныч!– скромно отвечал Праведный, полузакрывая свои безстыжие глаза.    – Стаканчик чайку-с прикажете-с?    – Отчего же и не побаловаться китайской травкой, почтеннейший Калин Калиныч! Благодарствуйте.    Все семьей разместились за небольшим столиком, не покрытым даже скатертью, потому что Евмения считала и скатерти таким же предразсудком, как ношение юбок. Лубочные архиереи и генералы смотрели со стен убогой лачужки Калина Калиныча на наш чай строго и укоризненно, точно завидовали этой веселой трапезе, где все смеялись и шутили.    – И вы будете уверять меня, что были студентом?– спрашивала Евмения Праведнаго, кокетливо улыбаясь и делая глазки.    – Даже самым убогим студентом был,– уверял Праведный, выпивая уже второй стакан с замечательным аппетитом.– Да, да... Был беднее самого иова в дни его несчастия, и представьте себе, какой однажды вышел со мной преказусный случай. Жили мы, трое студентов, на Петербургской стороне, на Малой Дворянской улице,– и как это случилось, право теперь не умею сказать,– только в одно прекрасное утроу нас на троих осталось из всей одежды всего-на-все только старые калоши, поповский подрясник и старая поповская шляпа... Даже самых необходимейших принадлежностей мужского туалета не доставало, то-есть, по просту сказать,– ужь извините, Евмения Калиновна, за мою откровенность!– не осталось на троих даже одних штанов... Представьте себе, что происходило, когда одному из нас нужно было куда-нибудь выйти из дому... Но это еще ничего: выходили обыкновенно по вечерам, а история в том, что у меня была невеста, девушка из очень порядочнаго семейства, которая, не видя меня долго, понятно, очень, скучала о моей особе и в один прекрасный вечер вздумала мне сделать небольшой сюрприз: отыскала мою квартиру и явилась, так сказать, на крыльях любви... Представьте теперь, мое положение, господа!    – Ах, довольно, довольно!– стонала Евмения, хватаясь за бока.– Довольно!... У-мо-рили...    – Нет, ужь позвольте досказать,– настаивал Празедный, раскуривая сигару.– Вы ничего не имеете против моей сигары, почтеннейший Калин Калиныч?    – Нет-с, помилуйте-с,– лепетал старик.– Я ведь православный-с...    – Ну, дядюшка, есть грех, немного прикиржачиваете,– мягко шутил Гвоздев.    – Ах, Аристарх Прохорыч, вам ей-богу-с грешно-с надо мной смеяться...    – Ну, дядюшка, не обижайтесь, я пошутил,– успокоивал. Гвоздев огорченнаго Калина Калиныча.    – Господа, позвольте же мне анекдот-то докончить,– лениво заметил Праведный, попыхивая синим дымком дорогой сигары.– Согласитесь, господа, что моя невеста все-таки была женщина.    – О... ха-ха-ха!– со слезами на глазах хохотала Евмения.– Да, конечно, не мужчина же...    – Нет, и не то хотел сказать,– поправлялся Праведный.– Я хотел высказать ту мысль, что моя невеста, как женщина, конечно, была немного ревнива и могла заподозрить меня, по меньшей мере, в том, что у меня в комнате сидит какая-нибудь соперница и что я именно поэтому не отворяю ей двери... Кажется, ясно я выражаюсь? Ну-с, как, выдумаете, вышел я из этого чертовски-затруднительнаго положения?    – Ах, довольно, довольно, Праведный!– кричала Евмения, кокетливо делая рукой такия движения, как будто отмахиваясь от комаров.– Понятно, что было дальше...    – Нет, ужь позвольте докончить, Евмения Калиновна!– упорно настаивал Праведный.– Видите ли, у нас полкомнаты занимала братская кровать, на которой мы все вместе спали, вот я на нее и положил моих друзей, прикрыл их для приличия одеялом, а сам надел калоши и подрясник... Теперь представьте себе такую картину: на кровати из-под одеяла выставляются головы моих друзей, я стою посреди комнаты в поповском подряснике, а в отворенную дверь с изумлением смотрит моя невеста... Понятное дело, что все разрешилось смехом, и моя невеста только лишний раз убедилась, что я невинен, как сорок тысяч младенцев, так как мои товарищи меньше всего походили на женщину: у одного гусарские усы, у другого борода, как у Аарона.    В комнате Калина Калиныча несколько минут стоял заразительный смех: смеялся Гвоздев, с достоинством поглаживая свою бороду, смеялся до слез Калин Калиныч, схватившись за бока и порываясь выскочить из-за стола, а Евмения, закатив глаза, только тяжело дышала, как загнанная лошадь.    – Ну, не желала бы я быть на месте вашей невесты, г. Праведный,– заговорила Евмения, когда общий припадок смеха немного прошел.– Хоть вы и оказались невиннее сорока тысяч младенцев, но все-таки... Где вы, Аристарх Прохорыч, откопали такого адвоката?    – Москва – очень обширный город,– скромно отвечал Гвоздев.– Там умных людей все равно как у нас дров...    Посидев еще немного и поговорив о каких-то пустяках, Гвоздев поднялся из-за стола и, обращаясь к Калину Калинычу, проговорил:    – Ну-с, дядюшка, сидят-сидят да и домой ходят... До приятнейшаго свидания!    Праведный долго держал в своих красных лапищах руку Евмении и довольно фамильярно шепнул ей на ухо что-то такое, от чего даже Евмения вспыхнула вся до ушей, а Калин Калиныч строго сложил свои губы ижицей. Простившись, гости вышли в сопровождении Калина Калиныча. Он все время стоял у ворот, пока Праведный влезал в экипаж. Усаживаясь рядом с Праведным, Гвоздев вопросительно посмотрел на своего адвоката.    – Каши маслом не испортишь,– многозначительно проговорил Праведный, не зная, куда деваться с своим ужаснейшим животом, упиравшимся ему в колени.    Когда лошади тронулись, Праведный не менее многозначительно указывал пальцем на свой лоб, кивая головой в сторону избушки Калина Калиныча. Евмения сейчас же скрылась за перегородкой, а вошедший Калин Калиныч был очень встревожен: обычное неизменное добродушное настроение, казалось, совсем оставило старика.    – Приехали и уехали,– думал он вслух, позабыв о моем присутствии.– Венушка, о чем с тобой шептался этот Праведный?    – Анекдоты, родитель, разсказывал,– отозвалась Евмения усталым голосом из-за своей перегородки.    Я скоро простился с Калином Калинычем. Старик вышел провожать меня на крыльцо и, пожимая мою руку, заговорил:    – Ведь вот какой у меня карахтер сумнительный: ночь не буду спать, а все буду думать, зачем приезжал этот Праведный... Они может и с добром приезжали ко мне, а я все буду сумлеваться, потому больно ноне народ мудреный стал-с. Вот хоть Аристарх Прохорыч: ведь ужь знаю-с, что он виноват, во всем как есть виноват-с, а вот поди со мной, совесть ужь такая подлая,– как заговорил он давича жалобныя слова, так вот у меня слезы и стоят в горле... Ей-богу-с... О-о-хо-хо! Горе душам нашим. Заходите на предки-то, милости просим! А я сейчас схожу к о. Нектарию,– надо будет поговорить с ним, а то ужь очень сумнительно-с.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю