Текст книги "Братья Стругацкие"
Автор книги: Дмитрий Володихин
Соавторы: Геннадий Прашкевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 34 страниц)
27 мая 1972 года братья Стругацкие поставили последнюю точку в своем заветном «тайном» романе. Теперь выбор действительно был сделан. Восторженные комсомольцы-коммунары остались далеко позади. Собственно, и сама фантастика осталась позади. Теперь Стругацких окружал жесткий реальный мир – «страна суконного реализма», как совсем еще недавно иронизировали они. Сцены допросов, пьянок, споров, драк, бесконечного поиска… Стругацкие вновь обращали опошленный бесчисленными халтурщиками жанр в литературу… У них павианы и сумасшедшие в одном общем ужасе метались под струями огнеметов. И кто-то из мечущихся (не исключено, что павиан) вопил невыносимым фальцетом: «Я здоровый! Это ошибка! Я нормальный! Это ошибка».
В эпоху психушек это звучало особым образом.
«После лета 1974, после „дела Хейфеца-Эткинда“, – вспоминал Стругацкий-младший, – после того как хищный взор компетентных органов перестал блуждать по ближним окрестностям и уперся прямиком в одного из соавторов, положение сделалось еще более угрожающим. В Питере явно шилось очередное „ленинградское дело“, так что теоретически теперь к любому из „засвеченных“ в любой момент могли ПРИЙТИ, и это означало бы (помимо всего прочего) конец роману, ибо пребывал он в одном-единственном экземпляре и лежал в шкафу, что называется, на самом виду. Поэтому в конце 1974-го рукопись была… срочно распечатана в трех экземплярах (заодно произведена была и необходимая чистовая правка), а потом два экземпляра с соблюдением всех мер предосторожности переданы были верным людям – одному москвичу и одному ленинградцу. Причем люди эти были подобраны таким образом, что, с одной стороны, были абсолютно и безукоризненно честны, вне малейших подозрений, а с другой – вроде бы и не числились среди самых ближайших наших друзей, так что в случае чего к ним, пожалуй, не должны были ПРИЙТИ. Слава богу, всё окончилось благополучно, ничего экстраординарного не произошло, но две эти копии так и пролежали в „спецхране“ до самого конца 80-х, когда удалось все-таки „Град“ опубликовать…
И даже сама первая публикация (в ленинградском журнале „Нева“) прошла не просто, а сопровождалась какими-то нервными и судорожными действиями: роман был разбит на две книги, подразумевалось, что книга первая написана давно, а вот книга вторая закончена, якобы, только что; почему-то казалось, что это важно и помогает (каким-то не совсем понятным образом) забить баки ленинградскому обкому, который в те времена уже не сжимал более издательского горла, но по-прежнему когтистой лапой придерживал издателя за полу; „первую книгу“ выпустили в конце 88-го, а „вторую“ – в начале 89-го, даты написания в конце романа поставили какие-то несусветные…»
Способен ли понять и прочувствовать все эти страхи и предусмотрительные ухищрения современный читатель? «В чем дело? – спросит он с законным недоумением. – По какому поводу весь этот сыр-бор? Что там такого-разэтакого в этом вашем романе, что вы накрутили вокруг него весь этот политический детектив в духе Фредерика Форсайта?» Времена изменились, изменились и представления о том, что в литературе можно, а что нельзя. Поэтому стоит присмотреться к «запретным зонам» романа повнимательнее. Люди брежневской эпохи воспринимали многие пассажи «Града обреченного» принципиально иначе, нежели наши современники. Тут требуется вдумчивый комментарий.
И такой комментарий дает сам Борис Натанович: «Вот, например, у нас в романе цитируется Александр Галич („Упекли пророка в республику Коми…“), цитируется, естественно, без всякой ссылки, но и в таком, замаскированном виде это было в те времена абсолютно непроходимо и даже попросту опасно. Это была бомба – под редактора, под главреда, под издательство…
А чего стоит наш Изя Кацман, – откровенный еврей, более того, еврей демонстративно вызывающий, один из главных героев, причем постоянно, как мальчишку, поучающий главного героя, русского, и даже не просто поучающий, а вдобавок еще регулярно побеждающий его во всех идеологических столкновениях?..
А сам главный герой, Андрей Воронин, комсомолец-ленинец-сталинец, правовернейший коммунист, борец за счастье простого народа – с такою легкостью и непринужденностью превращающийся в высокопоставленного чиновника, барина, лощеного и зажравшегося мелкого вождя, вершителя человечьих судеб?..
А то, как легко и естественно этот комсомолец-сталинец становится сначала добрым приятелем, а потом и боевым соратником отпетого нациста-гитлеровца, – как много обнаруживается общего в этих, казалось бы, идеологических антагонистах?..
А крамольные рассуждения героев о возможной связи Эксперимента с проблемой построения коммунизма? А совершенно идеологически невыдержанная сцена с Великим Стратегом? А циничнейшие рассуждения героя о памятниках и о величии? А весь ДУХ романа, вся атмосфера его, пропитанная сомнениями, неверием, решительным нежеланием что-либо прославлять и провозглашать?..»
Тем не менее даже сейчас, в наше время, через двадцать лет после того, как утонул Pax sovetica, у романа «Град обреченный» есть вдумчивый и очень внимательный читатель. Порой он следует логике авторов, а порой разглядывает созданное ими полотно совершенно неожиданным ракурсом.
Так, например, писатель-фантаст Сергей Волков увидел в романе Стругацких пророчество, а не просто картину «советского быта» сорокалетней давности.
Он пишет: «Две книги романа – как две эпохи новейшей истории России: уже пережитая и та, что ожидает нас в ближайшем будущем… Наиболее интересна конечно же книга первая, которая тремя своими частями повествует о Городе, об Эксперименте – и… о 90-х годах прошлого века в нашем Отечестве… Город в романе – типичный пример современного российского поселения. Лавочники, обыватели, бандиты, интеллигенция, занимающаяся всем, чем только можно, – и всеобщее бессилие перед фатумом, нависшим над ними и творящим всё, что ему заблагорассудится, – от выключения солнца до нашествия павианов… „Мусорщик“ – первая, самая мрачная часть – это „мутное время“ начала 90-х, период „торжествующей демократии“, времени, когда словосочетание „здравый смысл“ казалось абсурдным, настолько кафкианской была реальность за окнами… Братья Стругацкие попали практически в десятку: в „Граде обреченном“ судьбами людей тоже правит случай, выбирающий для них профессию вне зависимости от образования и квалификации, в Городе торжествует криминал, власть бессильна что-либо сделать… Закономерным итогом становится появление павианов, существ, вроде бы похожих на людей, но имеющих совершенно иные представления о том, как надо жить в Городе: „Павианы вновь расхаживали, где хотели, и держались, как у себя в джунглях“. Когда люди перестают быть единым обществом, единым народом, когда каждый думает только о своей шкуре, на их место приходит другое общество, другой народ. И павианы, как мы теперь знаем, далеко не худший вариант…»
Отсюда – универсальный характер романа.
Прочитав его, понимаешь, почему авторами взят эпиграф из Откровения Иоанна Богослова: «Знаю дела твои и труд твой, и терпение твое и то, что ты не можешь сносить развратных, и испытал тех, которые называют себя апостолами, а они не таковы, и нашел, что они лжецы…»
Да, каждый в итоге получает то, чего заслуживает. С таким пониманием, наверное, легче писать, а жить?..
Может, ответ во втором эпиграфе?
Мы его сознательно не приводим.
40С начала 1960-х годов популярность Стругацких постепенно росла. Они получили колоссальный авторитет у советской интеллигенции. У них появилась возможность «влиять на умы» и они, как могли, пользовались этой возможностью. Правда, в наши дни нередко приходится слышать, что «классические Стругацкие», то есть их тексты 60–70-х годов, представляют собой откровенную «литературу идей». Спорить с этим глупо: повести Стругацких того времени действительно насыщены научными, социальными, философскими, этическими проблемами, в них легко обнаруживаются следы полемики, которая велась в той интеллектуальной среде, и многие оригинальные идеи щедро рассыпаны по художественной ткани произведений. Ныне в полемиках, возникающих по поводу творчества братьев Стругацких, часто звучит мнение: именно обилие свежих идей покорило когда-то их читателей. Что же касается художественных особенностей их творчества, то они как-то отходят на второй план. Порой даже знатоки позволяют себе высказывания в духе: «Не тем брали». Или: «Да важно ли это вообще?» Или: «Обилие идей и было главной художественной особенностью». Или: «Их позиция – вот о чем надо говорить прежде всего!»
В сущности, подобная точка зрения ведет к отказу от анализа текстов звездного тандема как произведений литературы, а не одной лишь общественной мысли. На наш взгляд, это очень непродуктивный, проще говоря, тупиковый ход рассуждений. В советской фантастике не так уж много писателей первой величины – тех, кого современники постоянно цитировали, кто был кумиром образованной публики и активно участвовал в формировании общественных идеалов. Александр Беляев… Иван Ефремов… Кир Булычев… Стругацкие… Причем последние явно перекрывают всех прочих – и по своей популярности, и по интеллектуальному влиянию. Если к произведениям Стругацких не прикладывать требований, с которыми литературоведы подходят вообще к художественным текстам «основного потока», к чему их тогда прикладывать в нашей фантастике?
Наивно было бы полагать, что одних голых идей достаточно для завоевания любви и внимания многомиллионной читательской аудитории. Идеи может высказывать кто угодно, в каких угодно количествах. Но только тот, кто сумеет подобрать для своего высказывания оптимальную форму, может претендовать на завоевание читательских сердец и умов.
Следовательно, было нечто в творческой манере зрелых Стругацких, способное заворожить советских интеллектуалов. А значит, надо пытаться хоть сколько-нибудь понять те литературные приемы, которыми братья Стругацкие достигли ошеломляющего результата. Хотелось бы подчеркнуть: это именно тот случай, когда фантастов следует оценивать по меркам литературы основного потока.
41Некоторым выдающимся русским писателям, например Владимиру Владимировичу Набокову, присуща была своего рода «шахматность» текстов. Очень хорошо она видна и у зрелых Стругацких. Каждый персонаж в их книгах 60–70-х – это почти шахматная фигура, приготовленная для заранее рассчитанной комбинации. Да, у каждого этого персонажа есть любимые словечки, странности (то милые, то отвратительные), психологические проблемы; легко прочитываются черты его характера – Стругацкие по части психологической прорисовки персонажей превосходили практически всех наших фантастов. Но всё это требовалось им только для того, чтобы сделать персонажа живым и по-человечески правдоподобным носителем определенной социально-философской функции, а потому самостоятельной ценности не имело.
Стругацкие – при том, что они добивались, как уже говорилось, большого психологического правдоподобия, – в большей степени философы и социологи, нежели психологи. И психология в их текстах того периода имеет лишь служебное назначение. Для них очень характерно слегка замаскированное под речи и мысли персонажей прямое обращение к читателю. А вот описания мыслей и особенно чувств героев встречаются не столь часто. Во всяком случае, до «Хромой судьбы» и «Града обреченного». В подавляющем большинстве случаев они появляются в тексте тогда, когда писатели хотели прямо или почти прямо обратиться к своим читателям с некими очень важными публицистическими тезисами, коим придана определенная художественная форма.
В повестях середины 60–70-х годов глубинная сущность персонажей проявляется через слова, поступки, пластику, но не через мысли. Стругацкие не «рассказывали» героя, а заставляли его «играть перед камерой». По этой игре читатель сам составлял о герое впечатление, не задумываясь над тем, что камеру в правильном месте установили именно авторы. Размышления персонажей использовались братьями как инструмент для ведения диалога с читателем. Стругацкие как будто закрыли доступ во внутренний мир своих героев, и если открывали его, то не в зону переживаний или состояний, а в зону идей. Более того, когда Стругацкие пытались отступить от этого правила и заняться «диалектикой души», результат получался отрицательный. Видимо, они занимались в таких случаях чем-то глубоко не свойственным их творческой манере. В качестве примера можно привести отступление «о любви» от имени Антона в самом начале повести «Попытка к бегству»…
А вот случаи, когда персонаж, оттолкнувшись от очередных перипетий сюжета, задумывался над высокими идеями и выдавал читателям своего рода микроэссе на заданную тему, образованной публикой ценились и воспринимались как нечто естественное. Тут позитивных примеров более чем достаточно. Тот же Антон долго и со вкусом рассуждает о «культуре рабовладения», фактически становясь рупором авторов. Дон Румата произносит в «Трудно быть богом» семь (!) монологов подобного рода. Привалов из повести «Понедельник начинается в субботу» время от времени занимается тем же. В 4-й главе он разговариваете читателями о философии науки: «Все мы наивные материалисты… И все мы рационалисты… Мы хотим, чтобы всё было немедленно объяснено рационалистически, то есть сведено к горсточке уже известных фактов. И ни у кого из нас ни на грош диалектики» и т. д. А в 5-й главе помещен его длинный монолог об отношении социума к научным исследованиям, начинающийся словами: «Дело в том, что самые интересные и изящные научные результаты сплошь и рядом обладают свойством казаться непосвященным заумными и тоскливо-непонятными…»
Время от времени персонажи Стругацких дают и «самохарактеристики», работающие на ту же заранее заданную социально-философскую функцию. Это работа – тонкая и интересная. Недалекий красавец и атлет Робик из «Далекой Радуги», описывая собственные мысли и чувства, предлагает читателям портрет человека, начисто вываливающегося из блистательного мира ученых. Это – недо-ученый, это – шрамик на лице великолепной цивилизации землян, устремленной к поиску и открытиям. То, что он впоследствии недостойно поведет себя, спасая возлюбленную, но бросив на верную смерть детей, дополняет нарисованный Стругацкими портрет и придает ему привкус социального атавизма: человек прошлого в мире будущего, личность, неспособная быть полноценной единицей нового общества…
У «классических» Стругацких и, тем более, у поздних градус публицизма весьма высок. Собственно, они вынесли в текст своих повестей язык и темы общения, происходившего на интеллигентских кухнях, на работе – на обеде, за чаем – или же в каком-нибудь походе, в окружении друзей-интеллигентов.
Поэтому человек соответствующего склада, открывая книгу, видел: все эти Нуль-физики, Д-звездолетчики, космодесантники и прогрессоры – такие же люди, как и он сам. Они так же мыслят. Они о том же мыслят. Отличный тому пример – разговор на тему о противостоянии «физиков» и «лириков» будущего в «Далекой Радуге» (эпизод, когда Горбовского не хотели пускать к «Тариэлю» и он должен быть принять участие в беседе местных физиков, ожидающих выдачи ульмотронов). Они так же шутят и, кстати, уснащают иронией каждую вторую реплику – той иронией, которую донесли до наших дней комедии тех лет… Привалов из «Понедельника…» – это, в сущности, тот же Шурик из «Кавказской пленницы» или «Операции „Ы“». Поэтому для интеллигенции того времени тексты Стругацких оказались кладезем афоризмов, чуть ли не универсальным средством опознавания себе подобных. Всё это были меткие выражения, выросшие из жизни НИИ, академгородков, тех же интеллигентских кухонь, из задушевных бесед за полночь под крепкие напитки – в то время, когда ничего свободнее кухонных бесед в общественной коммуникации просто не существовало.
Оттуда пришло, кстати, и пародирование речи всякого рода чугунных начальников (наподобие Камноедова из «Сказки…» или какого-нибудь Домарощинера из «Улитки на склоне»). Оттуда же – пародии на речь раздувающихся от спеси академических ничтожеств (Выбегало из «Понедельника», смешивающий «французский с нижегородским»).
Братья Стругацкие завоевывали аудиторию образованных людей, сокращая до минимума дистанцию между ними. Эта одна из характерных черт их стиля. Они как будто сами входили в квартиру к типичному советскому инженеру, просили чаю или уж сразу «Агдама», а потом, усевшись напротив хозяина, начинали понятный всем разговор: «Помнишь, как ты вчера в курилке спорил с Маневичем, отомрет ли семья в будущем и что она такое в настоящем? Ага, вспомнил. Так вот, послушай…»
42Хотя повести Стругацких насыщены рассуждениями на философские темы, они в большинстве случаев оставляют впечатление очень высокой динамики. Это относится и к «Трудно быть богом», и к «Парню из преисподней», и к «Понедельнику…», и к «Далекой Радуге».
Что дает такие ощущения? Откуда берется динамика?
Прежде всего, огромную часть произведений братьев Стругацких составляют диалоги. Они легкие, текучие, стремительные. И они получались у дуэта мастерски.
У зрелых Стругацких не найдешь развернутых литературных портретов в духе русской классики XIX века или советской реалистической литературы. Если братья Стругацкие хотели предложить читателю портрет одного из персонажей, им достаточно бывало дать несколько наиболее характерных, ярких, запоминающихся черт, и читатель дорисовывал все остальное сам. Вот весьма удачный пример – Наина Киевна Горыныч из повести «Понедельник начинается в субботу»: «Хозяйке было, наверное, за сто. Она шла к нам медленно, опираясь на суковатую палку, волоча ноги в валенках с галошами. Лицо у нее было темно-коричневое; из сплошной массы морщин выдавался вперед и вниз нос, кривой и острый, как ятаган, а глаза были бледные, тусклые, словно бы закрытые бельмами».
Дополнительную скорость текстам Стругацких придавало скудное число эпитетов. У них мало предложений с обильными причастными и деепричастными оборотами, мало предложений сложносочиненных. А если такое предложение все-таки необходимо, то выше и ниже него обязательно будут поставлены предложения короткие, всего из нескольких слов. Таким образом, братья Стругацкие «нагружали» своих читателей весьма солидной поклажей, состоящей из научных идей, философских тезисов, социальных оценок. И они прилагали колоссальные усилия, стремясь облегчить труд своих читателей.
Кроме того, дуэт уничтожал дистанцию между собой и читателями: «Либо мы с тобой одной крови, либо не читай, это не для тебя».
В конечном итоге именно эта художественная манера принесла братьям Стругацким триумфальный успех. Они превосходно понимали: для писателя содержание идей – полдела, не менее важно, как это всё говорится. И если без раздумий над первым литератор просто плодит пустоту, то без понимания второго он так же просто превращается в заурядного лектора.
Глава четвертая. ГОДЫ ТОЩИХ КОРОВ
1В апреле 1970-го в Комарово начат «Малыш».
История этой повести и проста и непроста одновременно.
Ощущение литературного неблагополучия (пусть даже кажущегося) вообще свойственно много работающим писателям, а особенно свойственно оно писателям, работающим много и соответствующей отдачи не получающим. После успехов, упрочивших известность Стругацких, наступала долгая пора разочарований. Не в творчестве, нет. Разочарований – с печатанием. Сам по себе писатель свободен всегда. Он свободен при любом, даже самом тоталитарном режиме. Если он не выходит на площадь со своими требованиями (или рукописями), он неинтересен властям. Они его не замечают. Говори, что хочешь, пиши, что хочешь. Странно, но беседы на кухнях властям даже нужны, потому что поддерживают в обществе некий важный для властей тонус. Ну да, человек что-то там пишет, может, откровенно враждебное, но ведь для себя, для узкого круга друзей. И бог с ним! Если даже пишет опасные вещи, – ничего страшного, пока всё это не выходит за пределы кухни. Он может написать даже нечто несусветное, даже рушащее основы, ну и что? Сиди себе на кухне, рушь основы.
Другое дело, если такой человек вдруг захочет тиражировать свои разговоры!
Никто не пишет специально «в стол». Не хотели писать «в стол» и братья Стругацкие. Для них важнее был самый обыкновенный грамотный читатель, устающий на работе, но не отстающий от новостей. Такой всегда ищет новую интересную книгу. Значит, чтобы писателя не забыли, он… должен печататься.
Стругацкие помнили это, берясь за «Малыша».
Ну да, снова Мир Полдня… С этим всё ясно, тут объяснять ничего не надо… Читатель с первой страницы понимает, что он – в далеком светлом будущем, значит, и власти поймут… Чистые ясные герои, открытый космос… Есть сложности? Конечно, как без них? Вот и трагическая находка: разбившийся земной корабль – на чужой далекой планете… там и цивилизация негуманоидная… и страсти разыгрываются вокруг некоего маленького космического Маугли…
На фоне реальных событий всё это действительно выглядело игрой.
Нобелевская премия по литературе вручена Солженицыну… Мао Цзэдун обвиняет руководство СССР в «закоренелом неоколониализме» и установлении в стране «фашистского диктаторского режима»… Академик Сахаров публикует на Западе письма с требованиями немедленной демократизации советского общества… Сборная Бразилии по футболу выигрывает очередное первенство мира… Тур Хейердал на папирусной лодке «Ра-2» пересекает Атлантику… Дуглас Енгельбарт регистрирует патент № 3 541 541 («Индикатор X-Y-позиции для системы с дисплеем») – первую в мире компьютерную мышь… Совершает ритуальное самоубийство идейный вдохновитель государственного переворота в Японии писатель Юкио Мисима… Сотни, тысячи, миллионы событий…
Начав повесть в апреле, Стругацкие уже в ноябре правили чистовик.
Заодно они отдали заявку в «Молодую гвардию» на сборник, в который решили включить «Дело об убийстве» («Отель…»), практически завершенного «Малыша» и только еще задуманный «Пикник на обочине». Ничто вроде бы не предвещало особенных проблем. «Отель…» апробирован, «Малыш» дописан и благополучно напечатан в ленинградской «Авроре»[28]28
Номера «Авроры» с августовского по ноябрьский за 1971 год.
[Закрыть]. Над «Пикником» началась работа.
Всё прекрасно. Всё идет, как надо. А некая неопределенность… некая странная тревога… Как же иначе? Ведь люди мы. Ничто человеческое нам не чуждо.
Но внутренний неуют шел от того (по собственному признанию Бориса Натановича), что «Малыш» не был той вещью, которая самим авторам казалась необходимой. Эта повесть была вызвана к жизни ощущением постоянно усиливающегося давления; говоря совсем просто, складывающаяся житейская ситуация требовала от Стругацких чего-то такого, что дало бы передышку, избавило бы их, пусть на время, от непрекращающихся редакторских и цензурных придирок. Вот и случай. Что может быть лучше чужой планеты, населенной разумными, но негуманоидными существами – замкнутыми, неконтактными, возможно, даже вымирающими, как вымирали когда-то на равнинах Европы трибы неандертальцев?
«Я прищурился и стал смотреть на айсберг. Он торчал над горизонтом гигантской глыбой сахара, слепяще-белый иззубренный клык, очень холодный, очень неподвижный, очень цельный, без всех этих живописных мерцаний и переливов, – видно было, что как вломился он в этот плоский беззащитный берег сто тысяч лет назад, так и намеревается проторчать здесь еще сто тысяч лет на зависть всем своим собратьям, неприкаянно дрейфующим в открытом океане. Пляж, гладкий, серожелтый, сверкающий мириадами чешуек инея, уходил к нему, а справа был океан, свинцовый, дышащий стылым металлом, подернутый зябкой рябью, у горизонта черный, как тушь, противоестественно мертвый. Слева над горячими ключами, над болотом, лежал серый слоистый туман, за туманом смутно угадывались щетинистые сопки, а дальше громоздились отвесные темные скалы, покрытые пятнами снега. Скалы эти тянулись вдоль всего побережья, на сколько хватало глаз, а над скалами в безоблачном, но тоже безрадостном ледяном серо-лиловом небе всходило крошечное негреющее лиловатое солнце…»
Мастерство Стругацким не изменило.
И писалась повесть соответственно без усилий.
Всё в ней было просчитано, ее уже ждали в «Детгизе».
Очень вовремя «Малыш» появился в ленинградской «Авроре». Он понравился читателям, но, конечно, это был не тот успех, какой нужен крупным признанным писателям. На встречах с читателями приходилось отвечать на вопросы, больше связанные с вещами давно опубликованными; большинство читателей воспринимали только что опубликованного «Малыша» как вершину всего сделанного Стругацкими. Мало кто знал о действительных, написанных ими шедеврах – о тех же «Гадких лебедях», даже об «Улитке на склоне».
А тут «Малыш».
Очередная чужая планета.
Тишина, пронзительная, как вакуум.
Обломки погибшего земного корабля с останками двух людей.
Бортжурнал стерт, причина гибели корабля неясна, ко всему прочему прибывших на планету исследователей (давно и хорошо знакомых читателям Геннадия Комова, Вандерхузе, а также их молодых коллег Майю и Попова) начинают мучить странные галлюцинации. Пустая планета… И вдруг – некие «голоса»…
Стругацкие будто вернулись к тому, как работали во времена «Далекой Радуги», если даже не «Стажеров». Они будто отступили лет на десять назад. Они сделали нарочито простую, можно сказать, прозрачную вещь – по стилистике, по фабуле, по способу подавать персонажей. Вот, например: «Геннадий Комов вообще, как правило, имеет вид человека не от мира сего. Вечно он высматривает что-то за далекими горизонтами и думает о чем-то своем, дьявольски возвышенном. На землю он спускается в тех случаях, когда кто-то или что-то, случайно или с умыслом, становится препятствием для его изысканий. Тогда он недрогнувшей рукой, зачастую совершенно беспощадно, устраняет препятствие и вновь взмывает к себе на Олимп…» Понимая, что этого, пожалуй, будет недостаточно, авторы добавляют: «Когда человек занимается проблемой инопланетных психологий, причем занимается успешно, дерется на самом переднем крае и себя совершенно не жалеет, когда при этом он, как говорят, является одним из выдающихся „футур-мастеров“ планеты, тогда ему можно многое простить и относиться к его манерам с определенным снисхождением. В конце концов, не всем быть такими обаятельными, как Горбовский или доктор Мбога…»
Ну да, улавливается в этом и ирония, но вряд ли читатели ее примут.
Типичные читатели инертны, они всегда требуют привычного. В этом братья Стругацкие не обманули их: они дали читателям привычное. Но самим братьям (это известно по высказываниям Бориса Натановича) скучно было писать «Малыша» в то время, когда «в столе» скапливались страницы «Града обреченного». Прекрасный пример того, как житейские обстоятельства из прекрасных писателей делают писателей хороших, но не более…
Но своего героя – того самого «звездного Маугли», странного маленького гуманоида, Стругацкие сумели показать. Малыш – тощий, маленький, совершенно голый (это в снегах-то, среди льдов), кожа у него блестит, «словно покрытая маслом». И еще – большие, темные глаза, совершенно неподвижные, слепые, как у статуи. (Хочется добавить – римской.) При этом движется он стремительно, как-то необычно, в опасных болотистых местах может даже катиться, как колобок, разбрызгивая грязь и мутную воду. А обычную человеческую мимику ему заменяет странная рябь, вдруг пробегающая по лицу.
Что же это за существо – загадочный Малыш? Может, таким образом человечество становится галактическим? Может, это новый виток биологической эволюции, выход на иную стадию развития? Стругацкий-старший всегда дивился дотошности научных выкладок фантаста Георгия Гуревича, с которым дружил. «Гиша, – удивлялся он, – ну зачем вы тратите такие усилия на все эти научные рассуждения? Все равно они спорны и вызывают излишние возражения. Пусть ваши герои сразу садятся на нужный аппарат и начинают действовать». Но в «Малыше» Стругацкие вдруг сами возвращаются к методу долгих объяснений, к методу внутренних лекций, от чего, казалось, давно и с удовольствием отказались.
«Земной человек выполнил все поставленные им перед собой задачи и становится человеком галактическим. Сто тысяч лет человечество пробиралось по узкой пещере, через завалы, через заросли, гибло под обвалами, попадало в тупики, но впереди всегда была синева, свет, цель, и вот мы вышли из ущелья под синее небо и разлились по равнине. Да, равнина велика, есть куда разливаться. Но теперь мы видим, что это – равнина, а над нею – небо. Новое измерение. Да, на равнине хорошо, и можно вволю заниматься реализацией п-абстракций. И, казалось бы, никакая сила не гонит нас вверх, в новое измерение. Но галактический человек не есть просто земной человек, живущий в галактических просторах по законам Земли. Это нечто большее. С иными законами существования, с иными целями существования. А ведь мы не знаем ни этих законов, ни этих целей. Так что, по сути, речь идет о формулировке идеала галактического человека. Идеал земного человека строился в течение тысячелетий на опыте предков, на опыте самых различных форм живого нашей планеты. Идеал человека галактического, по-видимому, следует строить на опыте галактических форм жизни, на опыте историй разных разумов галактики. Пока мы даже не знаем, как подойти к этой задаче, а ведь нам предстоит еще решать ее, причем решать так, чтобы свести к минимуму число возможных жертв и ошибок. Человечество никогда не ставит перед собой задач, которые не готово решить. Это глубоко верно, но ведь это и мучительно…»
А речь идет всего лишь о несчастном земном младенце, случайно (после аварии земного корабля) подобранном и воспитанном чужой (поистине чужой) расой.
Конечно, Малыш уже не такой, как мы. Это подросток – угловатый, костлявый, длинноногий. Острые плечи, жуткое, неприятное лицо, вдобавок – мертвенного, синевато-зеленого оттенка, лоснящееся, странное. И весь он жилистый, и весь он обезображен страшными шрамами: на левом боку через ребра до самого бедра, и на правой ноге, и еще глубокая вдавлина посередине груди. «Нелегко ему здесь пришлось. Планета старательно жевала и грызла человеческого детеныша, но, видимо, привела-таки его в соответствие с собой». Не галактическое существо высшего порядка встречено исследователями на чужой планете, а действительно одинокий, как перст, человеческий отпрыск. И мучают его самые обычные мальчишеские вопросы. «Что там вверху? Ты вчера сказал: звезды. Что такое звезды?.. Сверху падает вода. Иногда я не хочу, а она падает. Откуда она?.. И откуда корабли?» И все такое прочее.