Текст книги "Братья Стругацкие"
Автор книги: Дмитрий Володихин
Соавторы: Геннадий Прашкевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
Итак, мыслящий человек и носитель нравственности не способен мириться с тем, что рядом неустанно работает перемалывающая людей машина бесчеловечного «прогресса». Он готов целенаправленно портить шестеренки оной машины.
Но…
Тем хороша и сильна «Улитка на склоне», что за политическими обстоятельствами жизни СССР середины 60-х, за размышлениями интеллигенции о «солнечных городах» будущего прочитываются более общие, можно сказать, универсальные философские смыслы. Ведь мыслящий человек и носитель нравственности – не обязательно интеллигент. Допустим на минуту, что великий русский консервативный мыслитель и глубоко православный человек Константин Леонтьев разбился на «вертолете времени» в «Лесу» образца 2011 года, в нашей же (в собственной) стране. Всё, что говорил Кандид про «камешек», отлично мог бы сказать и Леонтьев, понаблюдав за окружающей реальностью. Собственно, он и сказал когда-то про действительность Российской империи, только вместо «камешка» в шестернях прогресса у него был «якорь», тормозящий такой же губительный прогресс…
«Улитка на склоне» – поистине универсальный текст на многие времена.
28Для братьев Стругацких началась эпоха экспериментов.
«Конечно, и сознательным было наше экспериментаторство („Давай сделаем, как у Кафки, чтобы реальность нечувствительно переходила в бред…“), – писал Борис Натанович Г. Прашкевичу (8. Х.2010), – и одновременно из души перло („Нет, что это за херня получается: скучно, суконно, ни у кого не украдено, но и не свое. Надо как-то по-другому пробовать. Откуда я знаю, как? По-другому!“). И – твердая неисчезающая убежденность: каждая новая вещь должна быть не похожа на предыдущие и ни на какие вообще. Желательно – в масштабе всей литературы, а в крайнем случае – хотя бы в пределах личного опыта».
Прекрасная, необходимая убежденность!
Великими писателями Стругацкие стали еще и потому, что никогда не повторялись.
В апреле 1966 года они закончили в Ленинграде черновой вариант повести «Второе нашествие марсиан». Повесть писалась на одном дыхании – всё в ней отвечало тогдашнему состоянию авторов. Формально она вроде бы укладывается в развитие темы знаменитого романа Уэллса «Война миров», но, в отличие от множества литературных поделок (а только в Америке вышло не менее двух десятков так называемых «продолжений и вариаций» Уэллса), «Второе нашествие марсиан» смотрится абсолютно самостоятельной вещью. Повесть оригинальна, она естественна, она полна юмора, она и серьезными размышлениями не обделена.
«О, этот проклятый конформистский мир!»
Греческие имена, дарованные действующим лицам, никого с толку не сбивали.
Снобизм и мещанство, героизм и приспособленчество, любые другие человеческие чувства, не важно, высокие или низкие, никогда не бывают привязанными только к одной какой-то эпохе. В повести всё просто и всё сложно, как в жизни. Не сразу и разберешься. Вот, скажем, партизаны, нападающие на марсиан. Они кто – герои? А фермеры, отлавливающие этих партизан, как вредоносных крыс? Они кто – предатели?
Как разобраться? Что, собственно, происходит с нами сегодня, сейчас?
«Япет подал нам пиво, и мы заговорили о войне (речь ведется от имени некоего Аполлона, создателя очередных „записок здравомыслящего“, учителя астрономии на пенсии. – Д. В., Г. П.). Одноногий Полифем заявил, что если бы это была война, то уже началась бы мобилизация, а желчный Парал возразил, что если б это была война, мы бы уже ничего не знали… Полифем положил костыль поперек стола и спросил, что, собственно, Парал понимает в войнах. „Знаешь ты, например, что такое базука? – грозно спросил он. – Знаешь ты, что такое сидеть в окопе, на тебя прут танки и ты еще не заметил, что навалил полные штаны?“ Парал возразил, что про танки и про полные штаны он ничего не знает и знать не хочет, а вот про атомную войну мы все знаем одинаково. „Ложись ногами к взрыву и ползи на ближайшее кладбище“, – сказал он. „Шпаком ты был, шпаком и умрешь, – сказал одноногий Полифем. – Атомная война – это война нервов, понял? Они нас, а мы их, и кто первый навалит в штаны, тот и проиграл“. Парал только пожал плечами, и Полифем распалился окончательно. Представления не имею, что же еще нужно оторвать человеку, чтобы он навсегда перестал быть унтер-офицером…»
Всё как всегда.
Одни ждут, другие действуют.
«Машина была в пятидесяти метрах от меня, когда сверкнула вдруг желтая вспышка, машина подпрыгнула и встала дыбом. Раздался громовой удар, шоссе заволоклось облаком дыма. Затем я увидел, что машина словно бы пытается взлететь, она уже поднялась было над облаком, сильно кренясь набок, но тут рядом с нею одна за другой сверкнули еще две вспышки, двойной удар перевернул ее, и она всей тяжестью грохнулась об асфальт, так что я ощутил содрогание почвы своими ослабевшими от неожиданности ногами. В ту же минуту поднялась стрельба. Я не мог понять, кто стреляет, откуда стреляют, но я отчетливо видел, в кого стреляют. Черные фигурки метались в дыму и пламени и падали одна за другой. Сквозь треск выстрелов я услышал душераздирающие нечеловеческие крики, и вот уже все они лежали, распростертые возле опрокинутой машины, продолжая гореть, а стрельба все еще не прекращалась…»
Насилие, вечное, как мир.
Обосновано ли оно реалиями?
Марсиане, в сущности, ни в чем не пытаются ограничить жизнь землян. Всего-то им и надо от нас – стакан желудочного сока в день. Подумаешь, трагедия! Да сдай ты им этот сок! Выплачиваешь же ты налоги! А одноногий инвалид Полифем, к примеру, вообще убежден, что «никаких марсианиев нет, потому что жизнь на Марсе невозможна, а есть просто новая аграрная политика!».
И все-таки «марсианцы» рядом. Они могут появиться где угодно и в какое угодно время. На дороге – провоцируя партизан; на площади – пугая обывателей; даже в аптеке – во время дружеского спора с приятелями. При этом спор может касаться просто некоей редкой марки. «В свое время я изложил Ахиллесу (аптекарю. – Д. В., Г. Я.) совершенно неопровержимые доводы в пользу того, что это фальшивка, и вопрос, казалось, был исчерпан. Однако накануне Ахиллес прочел какую-то книжонку и возомнил себя способным выдвигать свои собственные суждения. Естественно, я вышел из себя, рассердился и прямо сказал, что Ахиллес ничего не понимает в филателии, что еще год назад он не видел разницы между климмташем и кляссером и не случайно коллекция его битком набита бракованными экземплярами. Ахиллес тоже вспылил, и у нас началась самозабвенная перебранка, на которую я способен только с Ахиллесом и только по поводу марок. Я словно бы в тумане сознавал тогда, что во время спора кто-то как будто входил в аптеку, протягивал Ахиллесу через мое плечо какую-то бумагу, и Ахиллес на секунду замолчал, чем я немедленно воспользовался, чтобы вклиниться в его некомпетентные рассуждения. Затем мне запомнилось досадное ощущение помехи, что-то постороннее все время назойливо вступало в сознание, мешая мне мыслить последовательно и логично. Однако потом это прошло, и следующим этапом этого любопытнейшего с психологической точки зрения происшествия был тот момент, когда спор наш закончился и мы замолчали, усталые и несколько обиженные друг на друга. Помнится, что именно в этот момент я вдруг ощутил непреодолимую потребность оглядеть помещение и испытал смутное удивление, не обнаружив никаких особенных перемен. Между тем я отчетливо сознавал, что какое-то изменение за время нашего спора должно было произойти. Тут же я заметил, что Ахиллес тоже находится в состоянии некоторой душевной неудовлетворенности. Он тоже озирался, а потом прошелся вдоль прилавка, заглядывая под него. Наконец он спросил: „Скажи, пожалуйста, Феб, сюда никто не приходил?“ Определенно его мучило то же самое, что меня. Его вопрос поставил все точки над „и“, я понял, к чему относилось мое недоумение.
„Синяя рука!“ – воскликнул я, озаренный неожиданно ярким воспоминанием.
Словно наяву я увидел перед своим лицом синие пальцы, сжимающие листок бумаги. „Нет, не рука! – горячо сказал Ахиллес. – Щупальце! Как у осьминога!“ – „Но я отчетливо помню пальцы!“ – „Щупальце, как у спрута!“ – повторил Ахиллес, лихорадочно озираясь. Потом он схватил с прилавка книгу рецептов и торопливо перелистал ее. Всё во мне зашлось от томительного предчувствия. Держа в руке листок бумаги, он медленно поднял на меня широко раскрытые глаза, и я уже знал, что он сейчас скажет. „Феб, – произнес он придушенным голосом. – Это был марсианин“. Оба мы были потрясены, и Ахиллес, как человек, близкий к медицине, счел необходимым подкрепить меня и себя коньяком, бутылку которого он достал из большого картонного ящика с надписью „Норсульфазолум“. Да, пока мы здесь спорили об этой злосчастной надпечатке, в аптеку зашел марсианин, вручил Ахиллесу письменное распоряжение сдать предъявителю сего все лекарственные препараты, содержащие наркотики, и Ахиллес, ничего не помня и не понимая, передал ему приготовленный пакет с этими лекарствами, после чего марсианин удалился, не оставив в нашей памяти ничего, кроме отрывочных воспоминаний и смутного образа, запечатленного краем глаза…»
Как бороться с тем, что уже густо распылено вокруг тебя, что, вне зависимости от твоей воли, вошло в твою жизнь? Кто они, эти «марсианцы»? Реальная опасность или это мы сами, не отдавая в том никакого отчета, генерируем собственные скрытые страхи? Даже мужественный Харон, главный редактор окружной газеты, зять рассказчика, произносит обреченно: «У людей больше нет будущего. Человек перестал быть венцом природы. Отныне и присно и во веки веков человек будет рядовым явлением натуры, как дерево или лошадь, и не больше. Культура и вообще весь прогресс потеряли всяческий смысл. Человечество больше не нуждается в саморазвитии, его будут развивать извне, а для этого не нужны школы, не нужны институты и лаборатории, не нужна общественная мысль, философия, литература – словом, не нужно все то, что отличало человека от скота и что называлось до сих пор цивилизацией. Как фабрика желудочного сока, сказал он, Альберт Эйнштейн ничем не лучше Пандарея и даже наверняка хуже, потому что Пандарей отличается редкостной прожорливостью. Не в громе космической катастрофы, не в пламени атомной войны и даже не в тисках перенаселения, а в сытой, спокойной тишине кончается, видите ли, история человечества. „Подумать только, – с надрывом проговорил он, уронив голову на руки, – не баллистические ракеты, а всего-навсего горсть медяков за стакан желудочного сока погубили цивилизацию…“»
Не правда ли, знакомые слова?
Горбовский… планета Пандора… обрыв…
«„У вас была слишком легкая жизнь, сын мой, – сказал я прямо. – Вы заелись. Вы ничего не знаете о жизни… У вас всегда было что кушать и чем платить. Вот вы и привыкли смотреть на мир глазами небожителя, этакого сверхчеловека. Экая жалость – цивилизацию продали за горсть медяков! Да скажите спасибо, что вам за нее дают эти медяки!.. Вам они, конечно, ни к чему. А вдове, которая одна поднимает троих детей, которая должна их выкормить, вырастить, выучить? А Полифему, калеке, получающему грошовую пенсию? А фермеру? Что вы предложили фермеру? Сомнительные социальные идейки? Книжечки-брошюрочки? Эстетскую вашу философию? Да фермер плевал на все это! Ему нужна одежда, машины, нужна уверенность в завтрашнем дне! Ему нужно иметь постоянную возможность взрастить урожай и получить за него хорошую цену! Вы смогли ему это дать? Вы, со всей вашей цивилизацией!.. Да никто за десять тысяч лет не смог ему это дать, а марсиане дали! Что же теперь удивляться, что фермеры травят вас, как диких зверей? Вы никому не нужны с вашими разговорами, с вашими абстрактными проповедями, легко переходящими в автоматную стрельбу. Вы не нужны фермеру, вы не нужны горожанину, вы не нужны марсианам. Я уверен даже, что вы не нужны большинству разумных образованных людей.
Вы воображаете себя цветом цивилизации, а на самом-то деле вы плесень, взросшая на соках ее. Вы возомнили о себе и теперь воображаете, будто ваша гибель – это гибель всего человечества“.
Мне показалось, что я буквально убил его своей речью. Он сидел, закрыв лицо руками, он весь трясся, он был так жалок, что сердце мое облилось кровью.
„Харон, – сказал я по возможности мягко, – мальчик мой! Постарайтесь хоть на минуту спуститься из облачных сфер на грешную землю. Постарайтесь понять, что человеку больше всего на свете нужны покой и уверенность в завтрашнем дне. Ведь ничего же страшного не случилось. Вот вы говорите, что человек превратился теперь в фабрику желудочного сока. Это громкие слова, Харон. На самом-то деле произошло нечто обратное. Человек, попавши в новые условия существования, нашел превосходный способ использования своих физиологических ресурсов для упрочения своего положения в этом мире. Вы называете это рабством, а всякий разумный человек полагает это обыкновенной торговой сделкой, которая должна быть взаимовыгодной… Вы говорите о конце культуры и цивилизации, но это уж вовсе неправда!.. Газеты выходят ежедневно, выпускаются новые книги, сочиняются новые телеспектакли, работает промышленность… Харон! Ну чего вам недостает? Вам оставили всё, что у вас было: свободу слова, самоуправление, конституцию. Мало того, вас защитили от господина Лаомедонта! И вам, наконец, дали постоянный и верный источник доходов, который совершенно не зависит ни от какой конъюнктуры“».
Повесть не понравилась критикам.
Повесть не понравилась чиновникам от культуры.
Да и часть читателей была неприятно разочарована. Они привыкли к тому, что братья Стругацкие в каждой своей книге открывают перед человеком-победителем всё новые и новые блистательные перспективы, всё выше и выше поднимают чудесную корону Человека мыслящего, и вдруг он, этот Человек мыслящий, прямо на их глазах оказывается слабаком, без боя сдает наш общий прекрасный мир каким-то мерзким инопланетным тварям. «Человечество больше не нуждается в саморазвитии». Да с чего это вдруг? Что это за пессимизм в духе Уэллса? Не может такого быть, потому что такого не может быть никогда! Вон посмотрите! От горизонта до горизонта синеют поля, засеянные марсианскими злаками. Вкусно, питательно! Собирайте редкие марки, читайте умные книжки. Настоящая, полная наслаждений жизнь начинается!
29Об Уэллсе стоит сказать особо.
Он один из любимых писателей братьев Стругацких.
«Мы звали его между собой Г. Дж., – писал Борис Натанович Г. Прашкевичу (16. Х.2009). – Это не была фамильярность, это была высшая форма почтения и уважения.
С самых наших младых ногтей мы знали:
– Он первый понял из всех, что фантастика должна быть реалистична;
– он первый понял (и доказал), что истинный герой фантастики есть обыкновенный человек в необыкновенных обстоятельствах;
– он первым понял (и продемонстрировал), как невероятно эффективен в фантастике юмор, как украшает он Мир Чуда, как способен он усиливать достоверность этого мира.
Он обладал неистовым воображением, равного которому не было ни у кого в его веке, а в следующем – лишь один Станислав Лем сумел, может быть, с ним сравниться.
Первым из первых сумел он заменить „обычное интервью с дьяволом или волшебником – искусным использованием положений науки“. И первый (кажется, единственный из писателей) ощутил он дух надвигающегося XX века, кроваво-дымную ауру его уловил и даже, вроде бы, услышал беспощадные трубы, призывающие „очеловечить человека, пропустив его через горнило невыносимых страданий!“.
Он создал книги, которые, прочитав, ты проносишь с собою через всю свою жизнь, „и в горе, и в радости, и в беде, и в счастье“ (помнится, в самые страшные дни блокады, в январе 1942 года, приткнувшись к сочащемуся светом и холодом окошку, читал я „Войну миров“, и ведь – клянусь! – как-то ухитрялся забыть в эти минуты окружающую меня безнадежную безнадежность!).
Как писатель он был огромен. Он открыл новую страну – Реалистическую Фантастику, и ему стало тесно в этой стране, потому что вокруг лежали нескончаемые земли Реалистической Литературы, в значительной степени уже распаханные, но и целинные тоже, и он ушел в мир Новой Поствикторианской Англии, где и нашел свое, только свое – маленького тусклого буржуа, которому суждено было сразиться с фашизмом. Этот его (почти внезапный) уход в страну Суконного Реализма мне, молодому энтузиасту, всегда казался каким-то „предательством“; что-то от Льва Толстого с его уходом из Великой литературы в пыльную религию чудилось мне в этом. И только с годами начинаешь понимать, что Фантастика – да, это Страна, да, огромная, да, почти без берегов, но это страна экзотическая, страна победившего Чуда, страна торжествующего воображения. А вокруг – куда деваться? – лежит необъятный, скучный, осточертевший, суконный, но непобедимо РЕАЛЬНЫЙ мир, и мы ведь, все как один, от мира сего! И все самое главное происходит в этом мире».
Но теперь и сами Стругацкие начинали клониться в сторону необъятного, скучного, осточертевшего, суконного, но непобедимо РЕАЛЬНОГО мира…
30В декабре 1966 года Стругацкий-старший со своим другом математиком Юрием Маниным побывал в новосибирском Академгородке. Жизнь там кипела не только в научных институтах – в клубе «Под интегралом» молодые ученые яростно спорили о том самом РЕАЛЬНОМ мире, высказывали невероятные мнения. Дискуссии клуба, бывало, сопровождались скандалами. Интеллектуальными, помноженными на неусыпное внимание органов. В стране явно что-то менялось. Еще недавно начало любой новой литературной работы ощущалось братьями Стругацкими если не праздником, то хотя бы «праздником ожидания праздника», а сейчас начало такой новой работы вызывало тоску: как дальше-то будет там, в процессе прохождения рукописи через бдительных редакторов и жесткую цензуру?
Тем не менее в январе 1967 года была закончена повесть «Гадкие лебеди». А в марте того же года начата «Сказка о Тройке». Работать! Работать! Мы же профессионалы! И если в «Попытке к бегству» Стругацкие отказались от объяснений с читателями по поводу каких-либо технических (и не только) сложностей, то в «Гадких лебедях» они отказались и от экзотических декораций. Зачем придумывать чужие небеса, страшных тахоргов, зачем вскрывать язвы инопланетных обществ, разве Земля для человека – не главное?
Возможно, Стругацкие на тот момент несколько переоценили свой авторитет, свой вес, свое влияние, возможно, огромная популярность показалась им уже достаточно надежной защитой, но писали они теперь действительно ни на что не оглядываясь. Не придумывали защитных ходов, отказались от конспиративного языка и сами перспективы близкого и далекого будущего обсуждали не на кухне за коньяком, как тогда было принято, а прямо на страницах рукописей. Наверное, не вчитались в слова Крыстьо Станишева: «Слова – как открытые двери, в которые могут войти ликторы и взять вас».
Город детства, в который возвращается писатель Виктор Банев, главный герой «Гадких лебедей», не похож на города, которые братья Стругацкие изображали раньше.
«Улицы были мокрые, сырые, пустые, в палисадниках тихо гибли яблони: от сырости. Виктор впервые обратил внимание на то, что некоторые дома заколочены. Городок все-таки сильно переменился – покосились заборы, под карнизами выросла белая плесень, вылиняли краски, а на улицах безраздельно царил дождь. Дождь падал просто так, дождь сеялся с крыш мелкой водяной пылью, дождь собирался на сквозняках в белые туманные столбы, волочащиеся от стены к стене, дождь с гудением хлестал из ржавых водосточных труб, дождь разливался по мостовой и бежал по промытым между булыжниками руслам. Черно-серые тучи медленно ползли над самыми крышами. Человек был незваным гостем на улицах, и дождь его не жаловал…»
Даже в Стране дураков не было так скверно. А тут еще ко всей этой бесконечной промозглости присоединяется непонятное поведение детей, в том числе собственной дочери Банева. Дети живут какой-то своей особенной жизнью, родители им совершенно не интересны. «О чем они вас все-таки спрашивали?» – интересуется санитарный инспектор Павор встречей Банева со школьниками-вундеркиндами. И Виктор Банев с горечью отвечает: «О прогрессе». Он искренне возмущается: «По-ихнему, прогресс – это очень просто». Даже пытается объяснить: «Загнать нас всех в резервации, чтобы не путались под ногами, а самим на свободе изучать Зурзмансора и Шпенглера. Такое у меня, во всяком случае, впечатление». И санитарный инспекторе пониманием отвечает Баневу: «Все беды от мокрецов (людей, пораженных некоей непонятной генетической болезнью. – Д. В., Г. Я.). Дети свихнулись от мокрецов».
Павор знает, о чем говорит. Даже кошки и собаки сбежали из размываемого дождями города, а нынешним детям все нипочем. Они – вундеркинды. Они обожают мокрецов, которых ненавидят взрослые; они сами шляются к мокрецам в лепрозорий; они воруют у родителей деньги и покупают книги. Поначалу родители даже радовались, что дети не рвут штанов, лазая по заборам, а тихо сидят дома и почитывают свои книжки, тем более что погода плохая. «Но теперь уже все видят, – поджимает губы Павор, – к чему это привело».
Мокрецы, сырость, плесень, семейные дрязги, нелепые указы господина Президента, лепрозорий, в котором прячут мокрецов, мутное непреходящее ощущение непонятной тревоги, нисколько не снятое личной встречей с господином Президентом. «Повязывая галстук, он (Банев. – Д. В., Г. П.) придвинул лицо к зеркалу и вдруг подумал, как выглядело это уверенное крепкое лицо, столь обожаемое женщинами известного сорта, некрасивое, но мужественное лицо бойца с квадратным подбородком, как оно выглядело к концу исторической встречи. Лицо господина Президента, тоже не лишенное мужественности и элементов квадратности, к концу исторической встречи напоминало, прямо скажем, между нами, кабанье рыло. Господин Президент изволил взвинтить себя до последней степени, из клыкастой пасти летели брызги, а я достал платок и демонстративно вытер себе щеку, и это был, наверное, самый смелый поступок в моей жизни, если не считать того случая, когда я дрался с тремя танками сразу. Но как я дрался с танками, я не помню, знаю только по рассказам очевидцев, а вот платочек я вынул сознательно и соображал, на что иду. В газетах об этом не писали. В газетах честно и мужественно, с суровой прямотой сообщили, что „беллетрист“ Банев искренне поблагодарил господина Президента за все замечания и разъяснения, сделанные в ходе беседы».
Разумеется, за этим коротким, но четким воспоминанием угадывается недавняя встреча советской творческой интеллигенции с первым секретарем ЦК КПСС. Современникам трудно было не догадаться. «Народ сер, но мудр», – иронизирует Банев. А Голем, его постоянный собеседник, по-своему подводит итог: «Это все дожди. Мы дышим водой. Но мы не рыбы, мы либо умрем, либо уйдем отсюда. А дождь будет падать на пустой город, размывая мостовые, сочиться сквозь гнилые крыши… Потом смоет всё, растворит город в первобытной земле, но не остановится, а будет падать и падать…»
Тоска…
Неясности с детьми…
Неясности с неведомым будущим…
«Будущее – это тщательно обезвреженное настоящее», – говорит один из самых неприятных Баневу собутыльников. Дожди и пьянки, белые туманы, влажные сквозняки, бесконечно водка, виски, коньяк. На мокрецов в городе ставят капканы, их ненавидят за то, что они не могут жить без книг и дождь для них просто данность. «Надо же кого-то ненавидеть. В одних местах ненавидят евреев, где-то еще негров, а у нас мокрецов». Один мокрец, кстати, умер в участке от голода – ему не давали читать.
Но главное – дети. Встреча Банева с вундеркиндами – одна из самых важных глав повести «Гадкие лебеди».
«– Я учился в этой самой гимназии, – начал Виктор, – и на этой самой сцене мне пришлось однажды играть орлика.
Роли я не знал, и мне пришлось сочинять ее на ходу. Это было первое, что я сочинил в своей жизни не под угрозой двойки. Говорят, что теперь стало учиться труднее, чем в мое время. Говорят, что у вас появились новые предметы, и то, что мы проходили за три года, вы должны проходить за год. Но вы, наверное, не замечаете, что стало труднее. Ученые полагают, что мозг способен вместить гораздо больше сведений, нежели кажется на первый взгляд обыкновенному человеку. Надо только уметь эти сведения впихнуть.
Ага, подумал он, сейчас я расскажу вам про гипнопедию. Но тут Бол-Кунац передал ему записку: „Не надо рассказывать о достижениях науки. Говорите с нами как с равными. Валериано. 6 кл.“.
– Так, – сказал Виктор. – Тут некий Валериано из шестого класса предлагает мне разговаривать с вами как с равными и предупреждает, чтобы я не излагал достижения науки. Должен тебе сказать, Валериано, что я действительно намеревался сейчас поговорить о достижениях гипнопедии. Однако я охотно откажусь от своего намерения, хотя и считаю своим долгом проинформировать тебя о том, что большинство равных мне взрослых имеют о гипнопедии лишь самое смутное представление. – Ему было неудобно говорить сидя, он встал и прошелся по сцене. – Должен вам признаться, ребята, что я не люблю встречаться с читателями. Как правило, совершенно невозможно понять, с каким читателем имеешь дело, что ему от тебя надо и что его, собственно, интересует. Потому я стараюсь каждое свое выступление превращать в вечер вопросов и ответов. Иногда получается довольно забавно. Давайте начну спрашивать я? Итак… Все ли читали мои произведения?
– Да, – отозвались детские голоса. – Читали… Все…
– Прекрасно, – сказал Виктор озадаченно. – Польщен, хотя и удивлен. Ну, ладно, далее… Желает ли собрание, чтобы я рассказал историю написания какого-нибудь своего романа?»
На вопрос Банева последовало молчание, но затем в середине зала поднялся худой прыщавый мальчик. Он сказал: «Нет» – и сел. А окончательно добил писателя Банева еще один такой же мальчик, вдруг спросивший: «А какими бы вы хотели видеть нас в будущем?»
Что ответить? Банальности не принимаются. Это ясно.
Умными? Честными? Добрыми? Да нет, и это не катит. Какая честность? Какая доброта? Герои книг самого Виктора Банева тоже не сильно стремятся к тому, чтобы изменить себя. Им предпочтительнее – изменить мир.
Ну и ладно, считают дети. Нам все равно. Догнивайте в своих иллюзиях.
Это возмущает Банева. «Меня обмануло, что вы говорите, как взрослые, – отбивается он от детей. – Я даже забыл, что вы не взрослые. Я понимаю, что непедагогично так говорить, но говорить так приходится, иначе мы никогда не выпутаемся. Все дело в том, что вы, по-видимому, не понимаете, как небритый, истеричный, вечно пьяный мужчина может быть замечательным человеком, которого нельзя не любить, перед которым преклоняешься, полагаешь за честь пожать его руку, потому что он прошел через такой ад, что и подумать страшно, а человеком все-таки остался».
Но и это не катит, потому что дети, сидящие перед Баневым, и есть истинное будущее. А какое дело истинному настоящему будущему до каких-то мелких страданий пьяницы в возрасте? Ты отмираешь, ты осыпаешься, как осенняя листва, ты – прошлое, нашему будущему ты не нужен.
Но Банев защищается. Он не хочет быть всего лишь частицей прошлого. Прогресс, защищается он, это движение общества к тому состоянию, когда люди не убивают, не топчут и не мучают друг друга. «Интересно, чем же они тогда занимаются?» – интересуется толстый мальчик справа. «Выпивают и закусывают квантум сатис», – понимающе бормочет другой.
Тут не хочешь, а прислушаешься к рассуждениям санитарного инспектора Павора.
«Человечество обанкротилось биологически, – рассуждает Павор. – Рождаемость падает, распространяется рак, слабоумие, неврозы, люди превратились в наркоманов. Они ежедневно заглатывают сотни тонн алкоголя, никотина, просто наркотиков, они начали с гашиша и кокаина и кончили ЛСД. Мы просто вырождаемся. Естественную природу мы уничтожили, а искусственная уничтожит нас. Далее, мы обанкротились идеологически – мы перебрали уже все философские системы и все их дискредитировали, мы перепробовали все мыслимые системы морали, но остались такими же аморальными скотами, как троглодиты. Самое страшное в том, что вся серая человеческая масса в наши дни остается той же сволочью, какой была всегда. Она постоянно требует и жаждет богов, вождей, порядка, и каждый раз, когда она получает богов, вождей и порядок, она делается недовольной, потому что на самом деле ни черта ей не надо, ни богов, ни порядка, а надо ей хаоса, анархии, хлеба и зрелищ; сейчас она скована железной необходимостью еженедельно получать конвертик с зарплатой, но эта необходимость ей претит, и она уходит от нее каждый вечер в алкоголь и наркотики… Да черт с ней, с этой кучей гниющего дерьма, – восклицает санитарный инспектор, – она смердит и воняет десять тысяч лет и ни на что больше не годится, кроме как смердеть и вонять. Страшное другое – разложение захватывает нас с вами, людей с большой буквы, личностей. Мы видим это разложение и воображаем, будто оно нас не касается, но оно все равно отравляет нас безнадежностью, подтачивает нашу волю, засасывает…» А тут еще это демократическое воспитание: эгалитэ, фратерните, все люди – братья, все из одного теста! Что за ерунда? Сколько можно? Нужен энергичный отсев!
«А по какому принципу отсеивать лишнее?» – спрашивает Банев.
«Да по признаку незаметности, – твердо отвечает Павор. – Если человек сер, незаметен, его надо уничтожить». Серый никому не нужен. Он даже себе не нужен. Тут главное, не испугаться, не сдаться, найти силы. Решиться надо! Укрепиться в решении! Ведь, может быть, нам придется уничтожить девяносто пять процентов населения. Почему нет?
Вот дети и уходят.
Они уходят не просто из Города.
Они уходят из прошлого. В будущее. В свое.
«Они уходили радостно, и дождь был для них другом, они весело шлепали по лужам горячими босыми ногами, они весело болтали и пели, и не оглядывались, потому что они навсегда забыли свой храпящий предутренний город, скопление клопиных нор, гнездо мелких страстишек и мелких подлостей, чрево, беременное чудовищными преступлениями, непрерывно творящее преступления и преступные намерения, как муравьиная матка непрерывно извергает яйца, они ушли, щебеча и болтая, и скрылись в тумане, пока мы, пьяные, захлебывались спертым воздухом, поражаемые погаными кошмарами, которых они никогда не видели и никогда не увидят…»
Можно понять разочарованных читателей. Как же это так? Их приучали, приучали к светлому Миру Полдня и вдруг какие-то дожди, какие-то непонятные вундеркинды, а люди, строители чудесного Будущего, оказывается, вообще ничего не стоят. При чем тут, собственно, фантастика? Почему братья Стругацкие, знаменитые певцы солнечного Мира Полдня, вдруг сами отправились в страну суконного реализма? Ну и не обманывали бы никого, писали бы себе банальные реалистические романы. Зачем фантастика-то? Почему фантастика-то?