355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Дарин » Русский лабиринт (сборник) » Текст книги (страница 1)
Русский лабиринт (сборник)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:34

Текст книги "Русский лабиринт (сборник)"


Автор книги: Дмитрий Дарин


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Annotation

Эта книга – первый вышедший отдельной книгой сборник прозы и публицистики известного русского поэта Дмитрия Дарина. Название «Русский лабиринт», данное по одному из рассказов, наиболее точно отражает суть творчества и, главное, его причины.

Эта книга, как и все творчество автора, посвящена тому, как наши люди упорно пытаются потерять то, что веками выделяло русских в особый народ, великий и трагичный. Любой человек рано или поздно встает перед нравственным выбором, но только русский человек почти всегда обречен на нравственный лабиринт. Каждый платит свою цену за выход из него, как герои этой книги. Автор от всего сердца надеется, что для читателя она станет не только эстетической литературной забавой, но и указателем на выход из его собственного лабиринта.

Дмитрий Дарин

Проза дальнего следования

Дмитрий Дарин

Русский лабиринт (сборник)

Проза дальнего следования

Помимо чтения прозы Дмитрия Дарина, у меня есть ещё опыт – разговоров с ним. Разговоры бывают разные – например, «за жизнь вообще»; а тут – о нашей, о русской жизни. Так что это даже совсем и не помимо даринского творчества, а прямо по существу его.

Дмитрий Дарин, например, уговорил меня дважды вчитаться в его повесть «Барак». И это же я советую каждому: словно проехаться вместе с автором по России поездом дальнего следования. Сказал ведь один советский поэт (имени его не назову, не хочу вас задеть): «Садись-ка, миленький, в автобус – и с населеньем поезжай». Так и надо; ведь где-то здесь проступит и объёмность, и существо дела.

Кто-то может ощутить и разницу с писателем – ну, в каких-нибудь отдельных взглядах. Но главное – почувствовать родство. Что до меня, то помню время, когда мне совсем нечего было сказать о людях, подобных Дарину. Во первых, если вам двадцать или около, а будущему писателю только год, он заслуживает лишь надежд, но никак не оценки. Во-вторых, посудите сами: у нашего поколения была война, то есть её сиротские последствия, тяжёлый труд с детства и даже пролитая кровь (ну, скажем, наименьшее: ГДР, Польша, Венгрия). А у них? Так что на своём третьем десятке – я «каких-то там пятнадцатилетних» не жаловал; и даже родившиеся в 19431944-м были мне несколько подозрительны: ибо чем занимались в войну их отцы-матери?

Так думалось и в школе, и в университете, где я учился вместе с людьми послевоенного рождения.

Так думалось; но думалось всё же… неверно. В лице Павлика Горелова, Александра Сегеня, Сергея Лыкошина, Сергея Куличкина, Михаила Попова, Евгения Шишкина я встретил людей, не хуже нас знающих, что такое правда. Они не менее русские, чем мы, и их память восходит к тем же святыням, что и наша. И даже жалко, что вот Павлик, острый, хваткий и зоркий, вдруг удалился куда-то в сторону.

Однако мы о Дарине. Список, что я только что выстроил, можно сокращать, но среди настоящих и достойных – Дарину самое место. Да он и покрепче многих названных. Сын морского офицера, обошедшего все материки, он внук человека, что был примерно одних лет с нашими отцами (а ведь это фронтовики). В наших войсках, причем отборнейшего свойства, служил и он. Сужу только по его речи и языку: видал человек виды! Живо и хлёстко. Причем подлинный писатель, он умеет жить чужими жизнями, чужой судьбой. Как мы многие, как двенадцать миллионов человек, он вроде топчет сейчас в основном московскую землю. Но, досконально зная всю нашу страну, от Мурманска до Сталинграда и Владивостока, он к истерикам и кошмарам нынешней столицы не имеет никакого отношения.

Кроме разве что отношения резко отрицательного и презрительного. Вглядитесь в иные закоулки «Русского лабиринта»: мир вероломства, ворованных состояний; мир дутых величин, мир ходкого бизнеса мыльных пузырей и ад нищеты. Орды телевизионных холуёв всего этого.

И рад бежать, да некуда; ужасно! И как раз Дмитрий Дарин с этим мороком – в состоянии войны. Так что пускай мы, увы, не воспроизвели в детях самих себя и своих отцов; но если, поколением моложе, у нас есть такие, как Дмитрий Дарин, на них в вихре нынешних шабашей можно положиться. Кое в чём важном для всех они разберутся не хуже нас многогрешных.

Дарин и разбирается в происходящем. Он, как я узнал, глубокий эконом: то есть – экономист и доктор наук по этой части. Слыша слово «экономика» сегодня, хочется схватиться за пистолет. Но Дарин-художник знает гораздо большее, чем деньги – товар – деньги, и мир, где всё только продается и покупается, ему как раз чужд.

И если заговорить теперь о другом – о симпатичном писателю рядовом русском нестоличном человеке, то и он, конечно, не лишён слабостей; и лишь по чувству юмора и по своей доброжелательности Дарин ему охотно прощает многое. А ведь не надо бы? А ведь нашему автору заметно – в гуще обыденно-сносного – то, что так скорбно засвидетельствовал его кумир, для каждого русского хороший парень Серёжа Есенин? Есенин, кстати, герой чуть ли не всей даринской публицистики, даже отчасти его прозы; и он говорил:

Видел ли ты, как коса в лугу скачет, / Ртом железным перекусывая ноги трав? / Оттого, что стоит трава на корячках, / Под себя коренья подобрав … Так и мы – вросли корнями крови в избы, / Что нам первый ряд подкошенной травы?

И вот почему он нас, первый ряд подкошенных, не волнует-то? А просто —

Только бы до нас не добрались бы,

Только нам бы, только б нашей не скосили, как ромашке, головы.

Хотя сейчас-то ясно – беда добралась до любого, особенно если он сам по себе. По всему по этому в книге «Русский лабиринт» Дмитрий Дарин и его герои вдумываются, есть ли выход. Иногда это делает сам писатель – то есть делает прямо, как арбитр, в своих художественных сюжетах или же как собственно публицист. А иногда герои, саморазвиваясь, даже и без указки автора и словно вслепую, но тоже ищут правды, ищут хотя бы лазейки из окружения захватчиков и полицаев, из сетей лжи. Излечился же калека (в одноимённом рассказе) от паралича воли, от ненависти к людям. Вспомнили же, как это у Дарина, бывшая жена и далекая-далекая дочь своего бывшего главу семьи бедолагу Платона. Это тоже лазейка к свету. И нашла же сестра давно потерянного брата, как ещё в одном рассказике?

К примеру, я – по прочтении как раз этой вещи – заплакал. Казалось бы, чего плакать-то? У меня самого ни сестра, ни брат никуда не терялись; отец – он знаю в какой братской могиле: мирно лежит под Мозырем; и не бандит-хулиган его убил, а немец. Но все равно: разбирает какое-то…простите, чувство. Таково дарование писателя: будить родственное отношение к хорошему. Да он это даже и осознанно проповедует: непротивление добру. А ведь мы не только боимся зла в других: мы гасим добро в себе; не знаю, сам ли писатель пришёл к этому или услышал от умного попутчика, – однако если и мы примем это правило, вреда миру не будет.

Следуйте же, обогащая свой опыт, за далёкими маршрутами Дарина. Как много мест можно повидать: Ишим, Листвянка, Бодайбо; с детства люблю сами эти слова, сам их вкус и запах. Уверяю: там живут точно так, как рассказывает Дарин. Вчитайтесь в тот же «Барак», вглядитесь в сию русскую резервацию – с явными отголосками горьковского «На дне» и с подсказкой: вот и мы через 100 лет, а опять попали туда же. Перед нами – срез множества наших вопросов; он даже и в коротком рассказе «Гитлер» – снова беседа разномастных попутчиков-пассажиров. Это срез и наших судеб, и нашей демографии – от людей пропащих, незаможних-лядащих и немудрящих до бодрых, твёрдых и настоящих, как в «Дне десантника». Они ведь должны выжить, сохранив человеческий облик; причём сохранить не только собственное «я», но и наше братское, семейное, общенародное «мы». Стойко-непримиримая к супостатам, часто явно наступательная и нередко ироничная проза Дарина в этой книге – не первая проба его пера. Но и она достойна приветственного напутствия. В писателе чувствуешь и личное духовное здоровье, и добрую, надёжную и живучую породу. Сообразно этому будут и дальнейшие плоды.

...

Сергей Небольсин,доктор филологических наук, профессор,ведущий научный сотрудник Института мировой литературы РАН,член Правления Союза писателей России

Повести

Барак (Повесть)

1

«Опять к Салтычихе приставы нагрянули, – досадливо подумал через лохмотья сна Платон, переворачиваясь на другой бок, к обшарпанной стене, – почему же их только по утрам приносит, ядрена-матрена?»

Утро, а шел первый час пополудни, было утром только в представлении Платона, утверждавшего, что ночь отличается ото дня не наличием солнечного света, а бодрствованием или почиванием субъекта. За такие речи, да за высокий лысый лоб мыслителя он и был прозван Платоном обитателями дома номер 17 по улице Юбилейной на Кегострове, под Архангельском. В этом доме вообще обходились прозвищами или отчествами, разве только детей называли по именам и то небрежно – Колька, Сашка, Петька, Анютка. Салтычиха – было тоже прозвище, данное жильцами за то, что Пелагея все время била своих малолетних ребятишек – как раз Кольку с Анюткой, неизменно ходивших с синяками и ссадинами. Ну, у Кольки еще синяков и от уличных потасовок хватало, какие откудова – он и сам бы не сказал. Салтычиха лупила детей то ли от постоянного горя, то ли от такого же постоянного пьянства, а скорее – от всего вместе. Ютились они в одной комнате без давно пропитой и сожженной в «буржуйке» мебели – в доме не было центрального отопления. В доме вообще много чего не было – газа, канализации, мусоропровода, даже холодной воды, которую носили из колонки почти за версту. Сказать по совести, и дома, построенного еще в конце девятнадцатого века, официально тоже не было – по всем документам его уже снесли под капстроительство. Но именно сюда, в длинное двухэтажное деревянное здание барачного типа, выселяли людей из своих старых квартир за неуплату коммунальных платежей, еще за что-то. Поэтому приставы точно знали, кто тут живет – они их сюда и выселяли. Но как здесь можно было жить, не знал никто, даже они. Салтычиху, ограниченную решением суда в родительских правах, уже который раз пытались лишить детей и отдать их в в детдом. Но Колька с Анюткой, готовые в другой момент и трахнуть спящую мамашу бутылкой по голове, особенно Колька, в момент опасности вцеплялись в ее заплатанную юбку и поднимали такой рев, особенно Анютка, что у хорошенькой ухоженной приставши глаза теряли государственный прицел и наполнялись жалостливым недоумением. Женщина из опеки была предпенсионного возраста и в склоку старалась не лезть, больше отмалчивалась. Салтычиха, словно наседка крыльями, закрывала пухлыми руками своих птенцов и голосила благим, а то и не совсем благим матом. В эту минуту сопровождающие приставшу бойцы физической поддержки кряхтели и отворачивались, будто в них плевали. Да, пожалуй, так и было – Салтычиха в борьбе за детей за речевым аппаратом особо не следила и плевалась не только словами, но и между ними. В следующий же миг она пускалась в мольбы и обещала все наладить и вернуть детей в школу, даже в новой одежде, хотя и вряд ли помнила, в какой класс ходили ее отпрыски. Видя сомнения в рядах противника, Салтычиха потихоньку отталкивала приставов своей необъятной грудью в глубину коридора, переходила на миролюбиво-соглашательскую тональность и клялась в любви ко всем детям города и ненависти ко всем отцам, бросающим своих на произвол судьбы. Разведенная приставша обычно ломалась именно на этом месте и, сделав вид, что верит обещаниям «ей-ей, больше ни капли» и «за деточками моими, за кровиночками уход да ласка теперь будут», на время ретировалась. Бойцы облегченно вздыхали и отпускали автоматы – тащить детей от родной матери, пусть от нее и несло перегаром и вонью, им все-таки не улыбалось, даже по решению суда. Так случилось и на этот раз, и Платон мог наконец-то забыться.

– Трах! Трах! Таррарах! – за окном начали вскрывать асфальт.

– Ну не дадут покоя… – Платон сплюнул на пол и поставил на это же место тощие ноги с неправдоподобно удлиненными ступнями, как на картинах Эль Греко.

День начался для него шумом, а Платон любил тишину. В тишине думалось лучше. Вернее сказать, не думалось. Тишина – это когда можно посидеть спокойно и ни о чем не думать, а так… глядеть из окна на прохожих или на деревья, или на дождь. Тогда и в душе наступала тишина и забывались все заботы о хлебе насущном. А когда шум, мысли сами появляются, появляются да теребят – куда пойти, где халтурку найти, с кем выпить, кто угостит, кому еще не очень много должен и прочая неприятная дребедень. Да и мечтать под шум – ну как помечтаешь? А вспоминать хорошее, что душу согреть может, под строительный грохот пробовали? Ну вот. А тут эта дробилка. Кто дорогу лужливой весной чинить удумал? Тот же дурак, наверное, который ее в такую же слякоть построил. Платон широко зевнул, потянулся, поскреб впалую волосатую грудь и обозрел свое жилище. Картина была безрадостная. На колченогом столе с рваной клеенкой стояли две пустые консервы из-под тушенки, а точнее – полные окурков, издававших холодный смрад. Недоотрезанные крышки напоминали лопухи, только с резными краями, как у крапивы. Под лопухами, среди хлебных крошек, стояли два мутных, залапанных граненых стакана, бутылка из-под водки лежала почему-то на стуле. Платон протянул руку – в бутылке не было ни капли. На этикетке красовались колосья, обрамлявшие, как на гербе, надпись «ПШЕНИЧНАЯ».

– Врут, ядрена-матрена, везде врут, – сморщился Платон, вспоминая вкус, – паленое барахло, пшеница так не воняет.

Платон встал, рванул на себя перекосившуюся от старости раму с остатками белой краски и выбросил бутылку в окно.

– Ты что?! Очумел, туды тебя за яйца? – тут же раздалось снаружи.

Платон отметил про себя, что дробилка заглохла, а он даже не обратил внимания. Если б не заглохла, он бы не услышал вопля, кажись, Шелапута. Хотя странно – Шелапут вчера ночью сторожил на лесозаводе и в это время должен был спать. Платон выглянул в окно – и впрямь Шелапут.

– Да за такое я тебе ноги пообрываю, – грозился Шелапут, показывая рукой на свой полуседой ежик на голове, сухой жилистый мужик неопределенного возраста, когда можно было дать и полтинник и все шестьдесят, – а если б прямо в темя? А?

Шелапут, или Степаныч, действительно мог что-нибудь пообрывать, хулиганил и дрался он всю жизнь, за что в молодости даже отсидел – в драке кого-то пырнули, хоть и не насмерть, Степаныча как участника привлекли, не очень-то докапываясь до правды. Был – был, дрался – дрался, значит, и пырнуть мог. А мог – значит и пырнул, отправляйся, господин хороший, в казенные места, посиди, подумай. Шелапут думал два года, но ничего не особого не надумал, просто в последующих драках ему везло – никто не помер и сильно не покалечился. Погоняло это «Шелапут» пристало к нему еще с зоны, и по имени-отчеству – Алексей Степаныч – его звали редко, даже на работе.

– Да ладно, чего орешь, ядрена-матрена? – огрызнулся Платон. – Не задело ведь?

– Как раз за дело, философ хренов. Я тебе за такое дело вот этим самым пузырем по башке е. ну пару раз, пока не проймет… выпить есть еще, бродяга?

– Куда там, – вздохнул Платон, – вчера все запасы с Ветераном по случаю…ну, в общем, юбилей какой-то битвы или форсирования, не помню уже…

Снова запустилась дробилка, и ответ Шелапута потонул в грохоте. Платон дернул окно, рама привычно скрипнула и встала на место. Шума стало меньше, вони – тоже. Платон положил банки в мусорное ведро – на горку уже вываливавшихся отходов его жизнедеятельности, стряхнул хлебные крошки на пол и стал искать штаны с майкой. Хотя его комнатка и была крошечной, одежда нашлась не сразу – штаны были закопаны в одеяле, а майка почему-то схоронилась под раскладушкой. Воды в трехлитровой банке, из которой Платон умывался и утолял похмельную жажду, как и водки, не осталось ни капли.

– Все кончается, и все – не вовремя, – вздохнул Платон и, накинув рваную в подмышках телогрейку, взял ведро, в другую руку – банку и вышел на свет божий, закрыв комнату огромным ржавым ключом.

Весна в этом году выдалась даже для этих мест холодная, зябкая из-за постоянной мороси. Покрытое низкими тучами небо давило на душу, что вместе с похмельем окончательно портило настроение.

– Холодно, зато не душно, – заметил себе Платон, приучивший себя за пятнадцать лет проживания на Кегострове отыскивать положительное во всем, что его окружало.

По-другому выжить было просто нереально – если хандрить из-за неудавшейся жизни, нищеты и одиночества, быстро сопьешься или вообще – в петлю. А кто поддержит тебя, если сам себя не поддержишь? Поэтому Платон не принимал неприятностей – ни крупных, ни тем более помельче, очень уж близко к сердцу – не копил в себе отрицательную энергию, которой и так в их доме было предостаточно. Бог не выдаст, свинья не съест.

По пути Платон вспомнил, что вчера в правом кармане штанов еще до возлияний мялось несколько купюр. Руки были заняты, а ставить ведро или банку на землю, чтобы потом за ними нагибаться, было лень, поэтому до свалки, что на полдороге к колонке, Платон мог только гадать, остались эти самые хрусты или тоже кончились, как и все – незаметно и не вовремя? Потому – если кончились, то совсем труба и непонятно даже, чем позавтракать. А если не кончились, то хватит ли на пузырь и консервы или на что-нибудь одно? И в таком случае – что предпочесть? И выпить и поесть хотелось с одинаковой силой. С одной стороны – с бутылкой он везде желанный гость, и какой-никакой закуски ему за стакан беленькой отвалят. Хотя и за закуску в компании – один-другой стакан нальют, с другой стороны. Не решив дилеммы, Платон доперся до свалки и вытряхнул ведро. Жестянки из-под консервов, рыбьи головы, пластиковые пивные пузыри, пустые сигаретные пачки и целая гора бычков дополнили собой живописный и грустный мусорный пейзаж. В этих горах, говорили, можно было найти все, что угодно, иногда полезное, иногда – жуткое, например, труп изнасилованной девушки или даже ребенка. Здесь царили жестокие законы – свалка была поделена между бандами бомжей, и нарушителя невидимых границ обычно ждала смерть от ножа или куска водопроводной трубы. Хоронили тут же – закапывали под тряпье или строительный мусор. Через неделю-другую от бывшего человека оставался только скелет – сюда приходили кормиться волки, песцы, всякие падальщики, да и крыс было несчитаное множество. Над свалкой кружили чайки, вороны и какие-то другие птицы, названий которых Платон не знал. Пернатые истошно орали и отталкивали друг друга от добычи.

«И в небе, как на земле, – подумал Платон и, спохватившись, полез в карман, – тю…живем, ядрена-матрена!» Платон не верил своим глазам – в ладони жались друг к другу порядочно десяток… так… не меньше сотни, да не… больше…сто двадцать…сто семьдесят рублей!

Это меняло взгляды на жизнь, и оставшийся путь до колонки Платон шел легким шагом, насвистывая веселый мотивчик. Сегодня он был обеспечен, а завтра…да Бог с ним, завтра, как поется в известной песенке. Будет день и будет пища – это Платон усвоил давно, когда только начинал привыкать к мысли, что все кончено, что жизнь раздавила его окончательно и хода в лучшую или хотя бы бывшую жизнь нет. Бывшая жизнь…как часто мы ее ругаем в настоящем, не веря, что может быть и даже обязательно наступит новая, другая, хуже и злее, ничтожней и безысходнее. А потом та самая обруганная и даже не единожды проклинаемая жизнь становилась мечтой, вернуть бы ее – уже счастье. Платона выкинули, обобрав до нитки, из его собственной квартиры почти в центре Архангельска «черные риелтеры» – по отлаженной «классической» схеме. Обещали разменять на меньшую с доплатой, он подписал какие-то доверенности – и раз! – оказался выписанным из своего дома и прописанным уже в этом гадюшнике – без меньшей и вообще без всякой квартиры и, конечно, без всяких денег. Хотя бывалый Шелапут правильно заметил – надо радоваться, что вообще куда-то вселили, а не просто выкинули на улицу, а то и убить могли. Запросто могли, уверял Шелапут, потом на этой самой свалке кормил бы собой крыс. Платон и радовался, во всяком случае – смотрел на мир с интересом, что есть первый признак душевного оптимизма. С того «размена» прошло уже около пятнадцати лет, и он, скуливший поначалу от горя и бессилия, как-то пообвык, пообтерся…и не пропал, хотя был уверен, что вот оно…все, конец. То шабашка какая-то спасала между пенсиями – а в прежней, еще советской жизни Платон честно отработал инженером на разных «ящиках», даже до главного технолога вырос, через то и квартира ему по партийно-профсоюзной линии вышла. То жена бывшая продуктов пришлет – тоже ведь жалостливая нашлась, когда вместе жили, не жалела, высасывала все соки, орала каждый день, что новой работы не ищет, пенсией от нее отняться хочет. А вот поди ж ты – на расстоянии он ее меньше раздражал, что ли, или совестливей стала с годами. Даже дочь, бросившая отца заодно с матерью, а потом бросившая и мать – две змеи в одной банке не ужились, – от щедрот своего второго мужа ему что-то на сберкнижку пересылала, то одолжит кто-то рублей двести на каких-то радостях, то еще что. Платон мог, конечно, и на алименты на дочь подать. Наверное, больше денег вышло бы, но эта мысль не приходила ему в голову – своя кровинушка, мало ли, что было, что накуролесила, какой с бабы спрос, помогает, значит, помнит – и то хорошо. О том, что это не помощь, а подачки для успокоения небольшого зуда от укусов совести, Платон, конечно же, не думал. Принимал их передачи с благодарностью, торжественно озвучиваемой в тостах в компании за поставленной им по такому случаю бутылочкой.

Вода из колонки поначалу пошла мутноватая, но Платон не стал дожидаться чистой и, наклонившись, начал жадно лакать. Посветление и просветление пришли одновременно, и умиротворенный Платон подставил свою банку под прозрачную холодную струю. Конечно, выгоднее было заиметь большую пластиковую канистру, даже две, чтобы не мотаться так часто к «водопою», но Платон любил гулять. Он, конечно, не подозревал о древнегреческой философской школе перипатетиков, размышлявших только на ходу, но повторял их метод – во время прогулки думалось лучше всего. Вот и сейчас, на обратном пути, Платон задумался, да не о чем-нибудь, а о любви.

Сам он так, как в фильмах, с безумными страстями, подвигами и безрассудными поступками, не любил. Встретил скромную девушку на комсомольской стройке в Братске, в рабочей столовой, подсел, потому что других мест не было. На компоте уже были знакомы. Платон до сих пор помнил, как девушка, кокетливо поправив платок, ответила: «Меня Надя зовут. Надежда. Но для тебя – можно Надя». Это вот «для тебя» сразу зацепилось в сознании и повело его дальше уже по новой дороге. Ожидание под окнами женского общежития с полевыми цветочками, пара походов в кинотеатр «Смена», посиделки в кафе «Северянин» и неизбежный ЗАГС. Жили обычно: то дружно, то ссорились, в основном, из-за «несанкционированного» злоупотребления зарплатой на «пивных дружков», как называла его корешей жена, но так…не собачились до потери человеческого облика. А когда родилась дочка Зиночка и Платон, разумеется, стал приносить все деньги домой, то причина для ссор вообще исчезла. Собачиться стали, когда наступили перестройка и свобода предпринимательства. Надя оказалась женщиной хваткой и уже скоро «рулила» кооперативом по производству пластмассовых изделий – стульев для кафе, посуды и прочей мелочи. Но эта мелочь давала вполне крупный доход, и статус Платона в семье начал неуклонно снижаться, пока не сполз на уровень приживальщика. Сначала Платон не отвечал на ворчания обабившейся и заматеревшей жены, в которой уже с большим трудом можно было узнать комсомолку Надю, уходил, если «не по пиву», с какой-нибудь книжкой – а читать он на вынужденном досуге стал много, хотя и бессистемно. Потом стал огрызаться, а когда не помогло – по совету пивных дружков «подправил прическу». Это было не так, чтобы кулаком в глаз, как принято в деревне, но и легкой пощечины оказалось достаточно, чтобы Надя собрала вещи, взяла в охапку дочку и свалила навсегда, как потом выяснилось – на заранее подготовленные позиции. Квартира в другом городе была уже давно куплена и обставлена, и даже сожитель был уже намечен. Платон разом оказался без семьи и без финансовых перспектив. Вкусив пару недель нежданной свободы, он еле-еле вышел из запоя и начал думать – что дальше. Но судьба – если не кряж, то – овраг, и первая же комбинация с разменом квартиры кончилась полудобровольным переездом на Кегоостров. Но странное дело – почему-то с уходом чувства обреченности на его место пришла не злоба, а понимание радости жизни, даже такой, можно сказать, полужизни, и людей, ее населяющих. Платон глядел на все со стороны, как смотрят туристы на берег с палубы речного судна – хорошая погода, красивый пейзаж, люди, снующие по своим делам – это было и близко, но и отделяло от них чем-то, словно забортной водой. Платон научился смотреть несравнительно и отстраненно – на прошлое – из прошлого, на настоящее – из настоящего. И даже на себя, Сергея Васильевича Соломатина, бывшего инженера и главу семейства, он смотрел, как Платон – турист, проплывший желтый пляж, на котором когда-то и сам вдоволь плескался.

– Если бывает любовь, куда она потом исчезает? – задал себе вечный вопрос Платон, не обратив внимания, что задал его вслух.

Если бы его соседи увидели, что он разговаривает сам с собой, подняли бы на смех. Но Платон, крепко держа банку с водой, шел к дому, погруженный в свои мысли, и не замечал, что иногда шевелит губами. Платон понимал, что идеального совпадения в любви не бывает, а если и бывает, то ненадолго – как у поезда с перроном. Нелепо себе представлять только поезд или только вокзал, эти две вещи друг без друга не существуют. Но если один и тот же поезд стоит на одном и том же вокзале, значит, что-то не так, представить себе такое тоже сложно, прикованные друг к другу, обе эти вещи теряют смысл и тоже, значит, существовать не могут. Из этого Платон заключил, что вечной любви быть не может, но главное – так же не может быть вечной нелюбви, а это значит, что на его вокзал когда-нибудь приедет тот самый, нужный поезд, необходимо только набраться терпения. Необходимо также хотя бы по мере возможности любить тех, кто рядом, чтобы не разучиться и быть готовым, когда придет тот самый поезд. Платон усмехнулся сам себе: как это ты себе представляешь – любить Шелапута или Салтычиху или теряющего человеческий облик Артиста? А вот так, опять усмехнулся Платон, если не любить, но хотя бы терпеть, не ненавидеть, как ненавидел всякую живую тварь Артист. Когда-то сыгравший в громких эпизодах любимого несколькими поколениями фильма, Артист за несколько десятков лет не получил ни одной главной роли, а на вторых ролях играть уже отказывался. Так в бессильной злобе и спился. Как его занесло к ним в барак и как его вообще занесло на Север, никто точно не знал, а Артист не распространялся. Махал только рукой да натужно кашлял – от курева, а может, и от какой легочной болезни. Как нарочно, первым на глаза Платону, подходившему уже к дому, попался именно Артист – несмотря на холод, в одной майке, тот вываливал мусор за соседние кусты. Платон этого никогда не понимал – к чему загаживать собственную территорию, отнес бы мусор куда подальше, если до свалки переть неохота. Сегодняшняя бутылка, полетевшая в Шелапута через окно, не в счет – это был стихийный протест обманутого потребителя. А вообще за русскими людьми это водится – на всех пляжах, на лужайках в лесу и в других местах отдыха всегда за ними остаются горы мусора. Нет, чтобы с собой увезти и выбросить где-нибудь, так нет – оставляют, будто считают, что убирать за собой некрасиво. Даже, если урн рядом понатыкано, мимо урны как-то проще. Нет в массе у русского человека такого домашнего чувства, хозяйского к своей земле и не было никогда. Или было когда-то, да правители отбили. Одним днем живет, будто никто на это место и даже он сам никогда не вернется. Бездомие какое-то в крови. Даже у тех, кто не в бараках, а во вполне благоустроенных квартирах живет. А ведь выйдет такой «обеспеченный» в чисто поле, обозреет даль, вздохнет глубоко и счастливо – эх, красота…а потом, выпив, пустую бутылку в эту красоту забросит, да посильнее, чтоб непременно разбилась – другим на проклятия.

– Артист, тут уже помойка целая, ядрена-матрена…на хрена – лето разогреется – вонь пойдет страшная! – издалека крикнул Платон, коря себя за давешнюю бутылку.

Артист повернулся и приложил руку к бровям, прям, как Илья Муромец на коне, нет, скорее, Алеша Попович – худосочным телом на Муромца не тянул. А вообще из-за своей майки, седых патл и бородки он больше напоминал пропившегося дотла загульного дьяка.

– А ты чего? Уполномоченный по помойкам? Где хочу, там и разгружаю, усек? – узнав Платона, огрызнулся Артист.Платон ничем не ответил, кричать больше не хотелось, а когда подошел поближе, Артист уже скрылся в подъезде. А неплохо бы иметь уполномоченных по помойкам и свалкам, подумал Платон, невольно повернув голову в сторону кустов, куда «разгрузился» Артист, – оттуда белел кусок пластикового пакета. Неплохо бы и уполномоченных по бывшим артистам завести или сделать Доску почета наоборот – Доску позора и вывешивать хари таких артистов, а то природу такими вот пакетами, а людей злостью отравляет, еще подумал Платон. Найдя в тех же кустах свою давешнюю бутылку из-под «Пшеничной», он положил ее себе в пустое ведро (и чего не взял по пути – еще раз посетовал на себя) и открыл дверь в подъезд. В вечной темноте пахло людской и кошачьей мочой, и неизвестно, чей запах был хуже. Ступеньки были давно стоптаны, и Платон очень осторожно – не раз на них поскальзывался и падал, даже очень чревато падал – поднялся на второй этаж и подошел к своей двери. Из коммунальной кухни в конце коридора доносились женский мат и запах маргарина – хозяйки готовили на плите, не поделив ее толком. Платон вспомнил, что сегодня ничего не ел, и сразу ощутил звериный голод. Можно было пойти на кухню и разведать, кому там готовится обед, потом сбегать за бутылкой и присоединиться к едокам на равных правах, но в момент бабских раздоров это делать было бы неразумно. Какая-то закуска могла остаться и у Ветерана, не все же он к нему вчера притаранил, а опохмелиться старый, конечно, не откажется. Конечно, до ларька, где продавались пельмени и сосики, было не так далеко и с его богатством он мог вполне и обойтись без других участников, но Платона тянуло больше на трапезу, чем на примитивную жратву. То есть, чтобы было с кем поговорить за стаканом и добрым закусоном. Платон поставил банку на пол, чтобы достать ключ из оттопырившегося под его тяжестью кармана штанов, и вдруг сразу заметил засунутый под петли клочок бумаги. Сдержав любопытство, он не стал читать в коридоре, зашел внутрь, осторожно установил банку на законное место рядом с умывальником и только тогда сел за разноногий стол и расправил бумагу. Это оказалось письмо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache