Текст книги "Записки рядового радиста. Фронт. Плен. Возвращение. 1941-1946"
Автор книги: Дмитрий Ломоносов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
В середине апреля грохот фронта стал явственно слышен. Над нами проносились английские самолеты, где-то неподалеку сбрасывавшие бомбы.
Как-то раз предупредили, что этой ночью нужно оставить открытыми окна барака: будет взорвана электростанция, могут вылететь стекла. Взрыва, однако, не было.
В окно барака за внешней оградой лагеря виднелся небольшой немецкий хуторок. Его жители стали копать траншеи у самого проволочного ограждения, было непонятно, зачем им это нужно. Мы почувствовали приближающиеся перемены. Вместо хлеба выдали по кучке галет. Это было сытнее, чем кирпичи «образца 1939 года». Затем, что было уже похоже на предпраздничный сюрприз, нам выдали американские пакеты дополнительного пайка по одному на двоих, залежавшиеся невостребованными на продовольственном складе. Вот когда стало понятно, почему наши союзники, находясь в плену, выглядят как на курорте. Пакет, предназначавшийся каждому на неделю, содержал такое количество продовольствия, что и две недели можно было вполне обойтись без немецкого пайка. В нем было: две банки порошка какао, две банки сухого молока, пакет сахарного песка килограмма в два, несколько банок концентратов (супы, овсяная каша), коробка бульонных кубиков, пачки галет и печенья, сухой компот, банка яичного порошка, жевательная резинка (которую мы приняли за непонятно почему такой твердый мармелад), несколько банок с сигаретами «Кэмел», туалетная бумага.
26 апреля фронт подступил вплотную. Знакомые звуки рвущихся и воющих на подлете мин и снарядов, пикирующих бомбардировщиков, фонтаны разрывов. Все это – вплотную к ограде лагеря. Но ни одна мина, снаряд или бомба, пущенные с той или другой стороны, в лагерь не залетели. Только шальные пули свистели и шлепались изредка о стены бараков. Три дня, с 26 по 29 апреля, лагерь находился на ничейной полосе между позициями немецкой и союзников. Подобравшись к окну, я имел редкую возможность, практически не рискуя жизнью, вплотную наблюдать за ходом боя. Стало понятно, зачем жители хуторка вырыли себе убежище у стен лагеря: здесь они были в относительной безопасности. Я пытался представить себе, что было бы, если б лагерь находился между нашими и немецкими позициями!
Все эти три дня англичане методично и беспрерывно обрабатывали немецкий передний край артиллерийским, минометным огнем, бомбежкой и штурмовкой с воздуха. Сначала немцы отвечали им довольно интенсивно, затем их огневые средства были подавлены. 29 апреля англичане решились на атаку, шли, даже не пригибаясь, поливая впереди себя огнем из автоматов. Если еще и оставался у немцев кто-нибудь живым в полуразрушенных блиндажах, то он был оглушен и полностью деморализован от такой плотности огня.
Итак, 29 апреля 1945 года лагерь был освобожден, и ликующие пленные, разгромив проволочную ограду, вырвались на свободу. Не позавидуешь жителям близлежащих немецких селений. Изголодавшиеся русские военнопленные наверняка не очень затрудняли себя угрызениями совести, очищая от всего съестного закрома немецких бауэров. Американские MP вынуждены были вскоре взять лагерь под охрану. Однако удержать людей, впервые за годы плена почувствовавших свободу, было невозможно, не применяя насилия; этого американцы не могли себе позволить. Те, кто способен был ходить, рыскали по окрестностям в поисках, главным образом, спиртного, так как на следующий после освобождения день уже не было и в помине недостатка в еде. Появился белый пушистый канадский хлеб, настоящее сливочное масло, натуральное молоко, в неограниченном количестве банки с тушенкой и колбасой. Последствия этого изобилия были печальны: у многих желудки не выдержали, они заболели голодным поносом, по симптомам похожим на дизентерию, и, выдержав до конца муки плена, они погибли от излишеств. В их числе оказался и мой сосед по койке сверху, о котором я уже упоминал;
Нас перевели из оккупированных клопами деревянных бараков в кирпичные благоустроенные казармы, из которых выехали англичане, и в течение недели или больше подвергли медицинскому обследованию. С этой целью на территории нашего лазарета развернули полевой госпиталь, в котором медицинскими сестрами служили католические монахини (не пойму, почему католические, ведь англичане – не католики).
Пленные англичане и французы покинули лагерь почти сразу же. Вместе с русскими еще долго оставались поляки, итальянцы, сербы.
К нам, инвалидам, все время приходили доброжелательные «делегации» как из числа бывших военнопленных союзников, так и солдаты освободившей нас армейской группы. Англичане в своей типа спортивной, зеленовато-коричневой форме выражали свое дружелюбие сдержанно и корректно. Зато горластые американцы шумно и раскованно хватали нас в объятия, хлопая по спинам ладонями. И все что-нибудь приносили, считая, вероятно, что мы никогда не насытимся.
8 мая объявили об окончании войны и полной капитуляции Германии. Этот день прошел почти незаметно: для нас война завершилась на неделю раньше.
Вскоре за нами пришли английские санитарные автобусы, оборудованные висячими койками, и перевезли в городок, застроенный трех-четырехэтажными домами из белого кирпича. Как оказалось, до войны здесь были военные казармы, во время войны лагерь военнопленных Hemer (Stalag VI-A). Там и теперь казармы бундесвера. Здесь англичане и американцы организовали лагерь для «перемещенных лиц» из России. Один из корпусов был отведен под лазарет, оснащенный перевязочной и операционной палатами, в нем оказался и я.
Благодаря квалифицированному уходу за моими ранами они стали быстро зарубцовываться, остались только незаживающие свищи. Доктора называли это остеомиэлитом. Я стал бойко передвигаться на костылях, наступать на правую ногу было очень больно.
В лагере проходила весьма бурная жизнь. Толпами ходили между корпусами, разыскивая земляков, знакомых по пребыванию в различных немецких лагерях. Случались и дикие сцены, когда в ком-либо опознавали бывшего полицая, пытающегося смешаться с толпой пленных. Его безжалостно, с особой жестокостью избивали и, если не успевала вмешаться администрация, убивали.
Освободившиеся из плена люди буквально упивались свободой. Естественно, главной заботой было добыть спиртного. Рыскали по окрестностям, меняли спирт и самогон на продукты и одежду (в лагере был склад, забитый поношенными одеждой и обувью. Там я подобрал себе вполне приличные вельветовые штаны, рубаху, немецкий френч и крепкие ботинки). Обитатели одного из корпусов разъезжали на автомобиле без шин, на дисках.
Однажды случилось трагическое происшествие. Где-то неподалеку обнаружили целую бочку на колесах, наполненную спиртом. Ее ночью приволокли к одному из корпусов. В какой-то из медицинских лабораторий проверили, не отравлен ли, и всю ночь распивали всем населением этого корпуса. А к утру уже выяснилось, что спирт был чем-то отравлен. Люди стали корчиться в судорогах, задыхаться и умирать. Срочно был поднят на ноги весь медицинский персонал лагеря, примчались и американские санитарные автомобили. Развернули прямо на газоне у корпуса лазарет, стали промывать желудки, но напрасно. Из всех пребывавших в этом корпусе 400 человек спаслись лишь несколько, потерявших зрение, несколько человек были парализованы. Так и осталось неизвестным, специально ли была подкинута эта отравленная бочка спирта.
На родину. Фильтрация
Впервые пришли советские газеты, переполненные сообщениями о том, как встретил Победу народ, как по всей стране проходят митинги, на которых трудящиеся высказывают огромную благодарность партии и правительству за заботу о народе, славят товарища Сталина за гениальное руководство Красной армией в достижении Победы над врагом. После пережитого эти газеты читать не хотелось.
Появились в лагере и офицеры – представители командования Красной армии. На большой центральной площади городка соорудили эстраду, украшенную портретами Сталина, Черчилля, Рузвельта. На митинге, на который собралось все «население» лагеря, выступали члены комиссии по репатриации. Рассказывали о положении на родине, оперируя обычными штампами о героическом труде, патриотическом порыве и т. д. Призывали не поддаваться на агитацию представителей капиталистических стран, обещающих всевозможные блага, а на деле стремящихся к пополнению армии рабов. «Родина помнит о вас, ждет и встретит как героев», – говорили они в своих речах перед собравшимися.
Думаю, что их речи если и играли какую-либо роль в убеждении тех, кто не собирался возвращаться домой, то только отрицательную. Тем не менее подавляющее большинство стремилось скорее попасть на Родину, несмотря на ходившие слухи о том, что там нас ждет осуждение и наказание за предательство, выразившееся в добровольной сдаче в плен. Через этих представителей можно было отправить письма на Родину. Написал письмо и я, сообщив, что жив и здоров, надеюсь скоро вернуться домой, хотя и не знаю куда.
Лагерь посещали и эмиссары других стран. Приглашали в Канаду и в Австралию, обещая свободную и благоустроенную жизнь, показывали и раздавали богато иллюстрированные рекламные буклеты.
Охранявшие лагерь американские MP не препятствовали выходу за его пределы. Несмотря на свои ограниченные возможности передвижения на костылях, я все же совершил несколько небольших прогулок. В окружающей местности располагались лишь небольшие немецкие хуторки, в окнах домов болтались белые флаги. Немцы хмуро копались на своих полях, стараясь не привлекать к себе внимания. Разговаривали неохотно, начиная разговор со слов: «Hitler kaputt!»
По дорогам встречались пешие колонны людей, несших французские, бельгийские флаги, возвращающихся из Германии. Узнав, что мы – русские, а это не сразу было понятно из-за нашей пестрой одежды, они радостно окружали нас, поздравляя с окончанием войны.
Стали комплектовать команды для возвращения в Россию, составлять списки. Пришло время отъезда.
Однажды пришла большая колонна военных грузовиков «Студебеккеров», нас разместили на них, рассадив на откидные сиденья у бортов, и колонна отправилась в путь. Ехали долго, пересекая почти всю Западную Германию, объезжая большие города. Проехали какой-то крупный город, название которого – Люнебург, в чем я не уверен, подводит память, слишком давно это было. Он был весь в развалинах, кое-где еще дымящих. На улицах возились немцы, расчищая завалы, освобождая дороги, собирая и очищая от раствора кирпич.
В маленьких городках, в которых мы, проезжая, останавливались по необходимости, между грузовиками шныряли шустрые немецкие мальчишки. Мы совали им в руки печенье, ломти хлеба, сигареты.
Наконец, остановились в городке Пархим на границе между американской и советской зонами оккупации, где был транзитный пункт. Сопровождавшие каждый грузовик американцы на прощание оделили нас своими пайковыми пакетами, и мы на тех же «Студебеккерах» с американскими водителями пересекли границу.
Вот мы и у своих. Встретившиеся нам солдаты и офицеры были в погонах, которые многие из числа попавших в плен до 1943 года видели впервые.
Встретив своих, с грузовиков закричали: «Ура!» В ответ один из офицеров сделал характерный жест, проведя рукой по горлу и вверх. Это произвело тягостное впечатление. Мне почему-то стало стыдно перед американцами, сидевшими в кабинах грузовиков и видевшими это «приветствие».
В окрестностях городка Пархим был организован пересыльно-сортировочный пункт для приема «перемещенных лиц», прибывающих из оккупированных союзниками частей Германии. Здесь нас довольно быстро рассортировали, снабдили временными проездными документами, продовольственными аттестатами и «своим ходом» направили пробираться на восток по указанным в документах направлениям. Тех же, кто нуждался в медицинской помощи, в том числе и меня, опять посадили в американские «Студебеккеры», но уже с советскими армейскими номерами и в сопровождении офицера с погонами, капитана медицинской службы, повезли в военный госпиталь, предназначенный для бывших военнопленных. Стало ясно, что мы, освобожденные из плена, не достойны того, чтобы нас лечили так же, как всех военнослужащих Красной армии.
Госпиталь находился в маленьком, не пострадавшем от войны городке на востоке Германии – Виттштоке. Сначала – прямо в центре города напротив здания городской ратуши, занятого советской комендатурой. Затем его перевели на окраину городка в несколько двухэтажных коттеджей напротив городского кладбища. Питание и медицинское обслуживание были очень хорошими, а бытовые условия в коттеджах со всеми удобствами – просто отличными. Никаких ограничений по выходу за пределы госпиталя не было, и, пользуясь этим, я на своих костылях много ходил по городку.
В центре городка были остатки старинной крепости и улицы с домиками средневековой постройки – деревянный каркас (фахверк), заполненный кирпичом. После многих месяцев пребывания под стражей возможность ходить куда хочется доставляла огромное удовольствие.
Стояли теплые летние дни. Напротив, на немецком, как везде в Германии, очень благоустроенном кладбище, похожем больше на ботанический сад, я любил сидеть на скамейке у входа, недалеко от часовни. Имея в избытке табак, к которому, начав курить, еще не полностью пристрастился, я приглашал проходящих мимо немцев закурить. Они, наоборот, страдавшие от отсутствия курева, принимали мое приглашение, и я вступал с ними в разговоры, пытаясь совершенствоваться в своем варварском немецком языке.
В разговорах они привычно, но вряд ли искренне ругали Гитлера, войну, рассказывали о погибших братьях или мужьях. У многих родственники были в плену в России. Этих очень интересовали условия жизни, они были напуганы суровым климатом и дикими нравами, якобы свойственными России. Пытаясь их переубедить, я рассказывал, что даже в Сибири климат не такой уж суровый, нравы в России вполне цивилизованные, русским свойственны гостеприимство и благожелательность даже большие, чем в Европе.
Завел знакомство с молодым парнем, который предложил мне коммерческую сделку. Его родственник – владелец небольшого спиртзавода на окраине городка. Он готов обменивать табак на спирт.
Это предложение было принято с восторгом моими соседями по палате, а мне представилась возможность ближе познакомиться с немецким бытом. Я стал бывать дома у моего «агента» и познакомился с его семьей. Они стали более откровенными в разговорах со мной. В отличие от союзников, которые в общении с побежденными немцами проявляли высокомерие, русские солдаты относились к немцам как к равным, и это те высоко ценили. В то же время высказывали возмущение фактами вандализма, проявлявшимися в период прохождения фронта через город, а также массовой депортацией немцев из Восточной Пруссии: беженцы оттуда проходили через Виттшток.
Оправдываясь, мне приходилось напоминать им, что немцы в оккупированной ими части России, на Украине и в Белоруссии вели себя по отношению к населению куда более бессовестным образом.
Поставляя спирт своим «сопалатникам», сам я был весьма равнодушен к выпивке. Даже на фронте, когда курильщики предлагали мне свою порцию «наркомовских» 100 граммов в обмен на табак, я редко пользовался этой возможностью, хотя одновременно выпитая двойная порция водки не вызывала у меня опьянения, только бодрила. Сказывалось высокое нервное напряжение.
Однажды мой «поставщик» пригласил меня распить бутылку разведенного спирта в компании со своим дедом, побывавшим в русском плену в 1918 году и немного говорившим по-русски. Я не заметил, как «перебрал». Обнаружил это, когда мои собутыльники зачем-то вышли из комнаты, а я, глядя на свое отражение в стоявшем в углу трюмо, продолжал что-то говорить. Понял, что пора собираться домой.
Действие это происходило в мансарде, куда вела довольно крутая деревянная лестница. Спускаться по ней на костылях непросто: сначала ставишь на нижнюю ступеньку костыли, затем, повисая на них, опускаешь на ту же ступеньку здоровую ногу. Потеряв равновесие, я вдруг повалился вперед, описав на костылях радиус. Падая, схватился за перекладину потолка и повис, болтаясь, как маятник. На грохот костылей выскочили хозяева и сняли меня, благополучно отделавшегося.
Раны на моих ногах почти зажили, если не считать свищей, не заживавших и сочившихся гноем с кровью. Врачи решили меня выписать, считая, что в России мне смогут оказать более квалифицированную помощь в залечивании этой принявшей хронический характер болезни.
Мне выдали проездные документы, продовольственный аттестат и направление в комендатуру советских войск в Берлине, куда следовало добираться своим ходом. Железной дороги в Виттштоке не было, и до станции нас, нескольких выписанных из госпиталя, отправили на конной повозке. У всех были недолеченные раны, я и еще один из моих спутников – на костылях.
На станции, куда нас привезли, поезда ходили не по расписанию. Перрон был заполнен толпой немцев, куда-то переезжавших и готовых штурмовать состав, когда его подадут. Участвовать в штурме с нашими повязками, палками и костылями не представлялось возможным, и мы обратились к дежурному по станции – важному немцу в красной фуражке за содействием. Он пригласил полицейского, одетого в прежнюю форму, которую носил и при фашистах, только на груди были спороты с мундира орлы, держащие в лапах кольцо со свастикой. Когда подали поезд, полицейский с немалым трудом освободил для нас одно купе, многократно повторяя слова: «Russische Vermacht!»
Конец мая или начало июня 1945 года. Мы едем в Берлин. Не помню, сколько мы ехали, но вот поезд подошел к Берлину на вокзал Шпандау. Здание вокзала – в развалинах. Весь район полностью разрушен, улицы завалены щебнем, в середине улицы расчищен проезд. Не у кого спросить, куда нам следует двигаться, мы – в английской зоне оккупации города. Увидели такого же, как и раньше, немецкого полицейского со споротыми фашистскими орлами. Он объяснил мне, выступавшему в качестве переводчика, что русская военная комендатура находится в центре города на площади Александерплац. Туда надо добираться на метро (U-Bahn). Станция единственной восстановленной линии находилась отсюда в нескольких кварталах, туда можно было дойти только пешком.
Пошли, ковыляя и спотыкаясь о куски стен и кучи щебня, часто прибегая к расспросам прохожих. Нашли станцию метро. С трудом втиснулись в переполненный вагон и поехали. В туннеле часто проезжали провалы от взорвавшихся бомб, в которые проникал сверху дневной свет. Приехали на Александерплац, вышли наверх. Кругом много разрушений, но меньше, чем в Шпандау. Здание ратуши с башенкой на крыше с характерным красным фасадом уцелело. На площади перед ратушей – импровизированный рынок. На нем, к нашему удивлению, было полно американских военных, менявших продукты (тушенку и колбасу) на ценные вещи – хрусталь, фарфор, украшения. Видел даже военных в больших чинах, судя по количеству звезд на пилотках.
Встретился патруль из наших солдат в сопровождении офицера. Показали документы. Оказалось, что центральная военная комендатура не здесь, а в части города под названием Лихтенберг. Здесь поблизости был отдел комендатуры, неподалеку от площади. Офицер откомандировал солдата проводить нас туда.
Пришли, предъявили документы. За время пути наши повязки промокли, требовалась перевязка. Попросили направить нас в госпиталь, чтобы это сделать. Нас направили в госпиталь, обслуживавший гражданское население Берлина, пострадавшее от обстрелов и бомбежки. В нем работали немецкие врачи. Здесь нас немедленно приняли и перевязали. На соседнем столе в перевязочной, где мне обрабатывали ногу, лежал пожилой немец, самостоятельно пришедший на перевязку. У него была оторвана нога ниже колена. Культя, опухшая и окровавленная, во многих местах была прострелена осколками.
Глядя на него, мне показалась ничтожной моя почти зажившая рана, не стоившая того времени, которое немецкие врачи были вынуждены на меня потратить.
После перевязки нужно было снова спускаться в метро, чтобы ехать в Лихтенберг. Но неподалеку был виден полуразбитый Рейхстаг. Как же не побывать там? Пришли. Еще невыветрившийся запах гари, стены исцарапаны росписями, теперь часто демонстрируемыми в кинофильмах. Резиновой нашлепкой на конце костыля, оставлявшей черные следы на бетоне, я нацарапал на одном из простенков дату и свое имя.
На метро, в такой же давке, приехали в Лихтенберг. Эта часть города совсем не пострадала. Кругом площади, окружавшей выход из метро, стояли многоэтажные серые дома с целыми стеклами, с вывесками. Почему-то запомнилось название Spaarkasse – не сберкасса ли это?
Быстро нашли комендатуру. После недолгого ожидания получили направление в «фильтрационный пункт», который находился… Ну не чудно ли?! – в таком знакомом мне городе Торунь, в Польше. Получили проездные документы и направление в продовольственный пункт, где нам выдали продукты на дорогу. Как только расположились в скверике, чтобы разделить продукты между собой, нас окружила толпа немцев. Я понял, что все они были голодны. Вот как быстро переменились наши роли!
Прямого пути в Торунь не было, требовалась пересадка в Познани. С вокзала Лихтенберг уже была восстановлена прямая магистраль Москва – Берлин, проходившая через Познань. Переполненным поездом (немцы ехали даже на крыше вагонов) добрались до Познани. Поезд на Торунь отправлялся на следующее утро. Пришлось ночевать на вокзале, заполненном до отказа. Спали на полу вповалку среди немцев, беженцев из Восточной Пруссии. На следующий день прибыли в Торунь. Знакомый вокзал на левом берегу Вислы, старинный мост с табличками, извещавшими о прошлых наводнениях, разрушен, каменные сводчатые опоры взорваны, фермы лежали в воде. Рядом был возведен временный деревянный мост.
У военного коменданта на вокзале, предъявив документы, узнали, куда нам направляться. Оказалось, по давно знакомому маршруту. Фильтрационный лагерь находился в бывших немецких казармах у Форта-14.
В связи с необходимостью сделать перевязку обратился в медпункт. Там меня осмотрели и решили отправить на госпитализацию. И вот еще одно фатальное совпадение: госпиталь для бывших военнопленных находился на месте бывшего нашего лагеря! Повезли меня через знакомый город на «Виллисе». Город словно стал больше: тот же огромный средневековый готический костел и площадь перед ним, но и площадь, и улицы наполнены людьми. Везде висят красно-белые польские флаги, расхаживают франтоватые польские офицеры в праздничных, обшитых серебром конфедератках, царит приподнято-праздничное настроение.
Много лет спустя в фильме «Пепел и алмаз» я почувствовал очень верно переданное это всеобщее настроение ликования по поводу вновь обретенной свободы.
На территории бывшего немецкого шталага размещалось несколько госпиталей. Но не на территории бывшей русской зоны, которая была разобрана, а в бараках, в которых ранее жили англичане, французы и другие пленные из числа союзников.
Медицинский и обслуживающий персонал госпиталя состоял из советских военнослужащих – врачей и медицинских сестер, относившихся к нам очень сочувственно и внимательно.
Меня перевязали, подвергли тщательному осмотру, анализам и не нашли признаков легочного заболевания, указанного в моей медицинской карте, сопутствовавшей мне еще из лагеря Sandbostel.
Разместили меня в бараке в палате, где кроме меня находились шесть итальянцев. Один из них, высокий молодой брюнет со звучным именем Ноколо Карузо, приветствовал меня по-итальянски: «Bon Giorno!» – и по-русски: «Добри ден!» Итальянцы, люди очень подвижные и эмоциональные, окружили меня и пытались расспрашивать о чем-то, бурно жестикулируя. Все тут же представились, назвав себя. Кое-кого я запомнил: кроме уже названного Карузо из Неаполя, Кавани, инвалида без правой ноги, Фруменцио Травалли, с которым я очень близко сошелся, Д'Аллолио Бруно, Авеллино и маленький, весь израненный, передвигавшийся на костылях Грильо Джиованни.
Допытывались, как меня зовут. Имя Дмитрий для них трудно произносимо, стали искать итальянский синоним и решили звать меня Доминико. Это имя ко мне прочно прикрепилось.
Режим в лагере-госпитале был очень свободным: раз в день – перевязка и процедуры, вечером – обход дежурного врача. Остальное время девай куда хочешь. За воротами лагеря небольшой хвойный лесок на песчаной почве, усыпанной хвоей. Впрочем, выход за ворота хоть и не очень строго, но не рекомендован.
Стал знакомиться с «населением» госпиталя. В нем больше половины составляли освобожденные из плена итальянцы, почему-то их не спешили вывозить домой. Были французы, бельгийцы, югославы, даже несколько немцев, бывших узников концлагерей. Их приходилось все время брать под защиту от чрезвычайно агрессивно настроенных против них итальянцев. Остальные – бывшие русские военнопленные и гражданские («цивильные»), вывезенные немцами на работы в Германию.
Вечером посетил клуб, в котором активно действовали кружки: драматический и хоровой. Драматическим кружком руководил невысокого роста типичный интеллигент в круглых очках с правой рукой, неподвижно прижатой к поясу: она была прострелена и не разгибалась. Он представился: Тано Бялодворец, бывший режиссер Харьковского драматического театра. Хоровым кружком – высокий представительный хохол Петров с висячими запорожскими усами, в гражданской одежде и в пальто, перечеркнутом на спине красным косым крестом. В прошлом он – инженер металлург, работал в Краматорске, откуда его и вывезли немцы. Я принял активное участие в работе обоих кружков и близко сошелся с их руководителями. Тано (это непонятное имя все заменяли именем Антон) был очень образованный человек, владел в совершенстве польским и французским языками, свободно говорил по-немецки и по-английски. Благодаря этому он мог общаться без переводчика со всеми европейцами, кроме венгров. Он посоветовал мне, как быстро научиться общаться с итальянцами: надо выучить всего лишь 100 слов, обозначающих самые часто встречающиеся предметы и действия. Все остальное знание придет в посредстве общения.
Подсел к Карузо во время завтрака. Он тут же начал меня просвещать:
– Questo mio piatta, questo mio coltello, questo mio burro, questo mio pane bianca… (Это – моя тарелка, это – мой нож, это – мое масло, это – мой белый хлеб).
Буквально через несколько дней я уже, помогая себе жестами, вполне сносно объяснялся с итальянцами. А к осени я уже понимал, что написано в итальянских газетах.
Имея вдоволь досуга, я невольно возвращался мыслями к только что пережитому. Многому пытался найти объяснение, многое до моего сознания тогда еще не доходило и стало доступным пониманию лишь через много лет.
Пытался вызвать на откровение своих новых друзей. Тано ловко уходил от разговоров на историко-политические темы, зато Петров с явным интересом вступал со мной в дискуссию. Постепенно у меня выработалось определенное представление о прошедшей бойне, далеко не во всем совпадающее с общепринятым.
Главное, что настраивало меня на критический лад, было невольно возникавшее сопоставление отношения к воюющему солдату у союзников и в нашей стране. Я видел, как воюют союзники, как обустроен их быт, не говоря уже об отношении к попавшим в плен.
Мы не могли скрыть удивление и иронию, глядя на экипировку солдат союзников, на огромные рюкзаки, которые они таскали с собой. Очевидно, выходя к переднему краю, они где-то должны были оставлять их, так как невозможно представить себе в бою отягощенного таким грузом солдата.
Значит, за боевыми порядками должны следовать обозы с вещами, что также не способствует маневренности боевого подразделения. Впрочем, немцы также таскали тяжелые рюкзаки, обшитые сверху телячьей шкурой.
Да и сейчас, глядя на высадку из транспортного самолета группы американских или английских солдат в очередной телевизионной передаче о событиях на Ближнем Востоке и Афганистане, можно наблюдать такую же картину.
Мои военные переживания и наблюдения постепенно обрастали соображениями и выводами, которые иногда резко менялись. Окончательное представление о войне и предшествовавших ей событиях сформировалось значительно позднее.
Мое пребывание в госпитале после пережитого напоминало курорт. Незаметно проходило лето, я довольно бойко ходил, слегка опираясь на палку. Кроме ежедневных перевязок и процедур (ванн в растворе марганцовки), других забот не было.
Участвовал в самодеятельности, читая по режиссуре Тано пушкинского «Гусара» и лермонтовское «Бородино», «Паспорт» Маяковского. Пел в хоре казацкие песни под руководством Петрова и много общался с итальянцами.
Наступил август. Сообщение о начале военных действий против Японии. К моему величайшему удивлению, на митинге, посвященном этому событию, выступил Тано с заявлением о вступлении в добровольцы для участия в этой войне. Что руководило им, с искалеченной рукой, заведомо непригодным к военной службе, я понять не мог.
В сентябре госпиталь реорганизовали, и меня с большинством пациентов перевели в другой госпиталь, расположенный в окрестностях Торуня, в лесу в бывшем имении какого-то высокопоставленного польского вельможи. Трех-или четырехэтажное здание с сохранившейся утварью и мебелью с прекрасной отделкой помещений – комнат разного размера, располагавшихся на галереях, нависавших над общим залом.
К тому же здесь была отличная кухня, какой-то очень квалифицированный повар готовил прямо-таки ресторанное меню.
Тано и Петров – мои постоянные собеседники – остались в прежнем лагере. Как я узнал позднее, Тано предложили остаться в войсковой части, а Петрова отправили в фильтрационный лагерь, откуда он пошел по дорогам ГУЛАГа, где и пропал.
Здесь я уже самостоятельно начал организовывать самодеятельность. Ставили маленькие сценки-скетчи, нашелся пианист-аккомпаниатор. Стали исполнять песни сольные и хоровые, в концертах участвовали и итальянцы и французы. У меня это столь удачно получалось, что замполит госпиталя предложил мне остаться на военной службе после выписки. Я отказался, о чем потом очень жалел: это могло избавить меня от фильтрационного лагеря и впоследствии обеспечить нормальную демобилизацию (с получением денежного пособия с учетом всего срока пребывания в армии).
В сентябре я был выписан из госпиталя с так и незарубцевавшимся свищом остеомиэлита. Я был вынужден носить повязку на стопе, присыпая порошком стрептоцида ранку на остатке большого пальца, подкладывая слой ваты под стопу. Ватная повязка сопровождает меня всю мою жизнь.
В фильтрационный лагерь, в котором я уже побывал по прибытии в Торунь из Берлина, мы – группа выписанных после излечения – отправились пешком через город в сопровождении старшей медсестры.