Текст книги "Волшебники: антология"
Автор книги: Диана Уинн Джонс
Соавторы: Урсула Кребер Ле Гуин,Майкл Джон Муркок,Мэрион Зиммер Брэдли,Майкл (Майк) Даймонд Резник,Стив Тем,Даррелл Швайцер,Кларк Эштон Смит,Тим Пратт,Джеймс Бибби,Луиза Купер
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)
– Нет, – слабым голосом ответил я, всхлипывая. Вся моя решимость улетучилась. Я уронил меч на пол и опустился следом, прижавшись спиной к двери. – Нет, – прошептал я, – я просто хотел вернуть Хамакину.
– Тогда, сын, ты меня огорчил. Ты глупец! – заговорил он неожиданно резко. – Она не имеет никакого значения.
– Но она ведь тоже твое дитя. Разве ты не любил и ее? Нет, никогда не любил. Почему? Это ты должен мне сказать, отец. Ты должен… многое мне объяснить.
Он заходил по комнате. Зазвенел металл. Но отец не подошел к двери и не прикоснулся к задвижке. Наступила долгая тишина. Через открытую дверь моей комнаты я видел сделанный матерью геват, золотую птицу. Я уставился на него пристально, чтобы чем-то отвлечься, как будто в сложных узорах можно было разобрать ответы на все мои вопросы. Мне стало холодно. Я с силой обхватил себя за плечи; меня била дрожь. Снова заболели места на спине и на боках, где меня кусали эватим.
Через некоторое время отец заговорил вновь:
– Секенре, сколько, по-твоему, мне было лет, когда я женился на твоей матери?
– Я… я…
– Мне было триста сорок девять лет, сынок. К тому времени я давно уже был чернокнижником. Я прошел через многие страны, ускользая от смерти, пожираемый заразой чернокнижия. Там я убивал врагов и в безумии восставал против богов, которых я в лучшем случае считал равными себе. Но у меня наступил короткий промежуток просветления. Я вспомнил, кем был когда-то, давным-давно. Тогда я был… человеком. И я притворился, что я снова человек. Женился На твоей матери. А в тебе я видел… Я возлагал на тебя надежды, полагая, что ты станешь тем, кем когда-то был я. В тебе этот простой человек обрел новую жизнь. Если я мог хранить эту надежду, то и я в какой-то степени оставался человеком. Так что ты для меня очень многое значил. И я тебя любил.
– А как же Хамакина?..
– Просто ноша, вместилище, и ничего больше. Когда я наконец ощутил тяжесть надвигавшейся смерти, когда более не мог сдерживать натиск врагов, то заронил семя Хамакины в утробу ее матери и вырастил эту замечательную особь с определенной целью. Я принес ее сюда, чтобы она вместила в себя мою смерть. Семя ее было создано мной в моей лаборатории. Я поместил это семя в утробу ее матери через металлическую трубку, пока моя жена спала крепким сном под действием зелья. Теперь ты видишь, что жизнь Хамакины происходила не из Реки, не из сновидений Сурат-Кемада, но лишь от меня. Я предложил эту новую жизнь Пожирающему Богу взамен своей собственной. Она – сосуд, вместивший мою смерть. Я остаюсь чернокнижником, великим повелителем в стране мертвых, потоку что я по-настоящему не жив и не мертв. Я не раб Сурат-Кемада, а его союзник. Вот так сын мой, твой отец перехитрил всех врагов, избежал всех опасностей. Лишь он один не поглощен чернокнижием до конца. Он продолжается. Ты не можешь не признать, что в моем замысле есть своя гармония.
Я встал; тело мое ужасно онемело. И я поднял меч.
– Секенре, – сказал отец, – теперь, когда я тебе все объяснил – и ты был прав, я обязан был дать объяснение, – тебе нужно уйти. Спаси себя. Стань тем, кем хотел быть я. Ты хороший мальчик. Я в твоем возрасте тоже был хорошим. Я хотел совершать только правильные поступки. Но я переменился. А ты, если уйдешь прямо сейчас, сможешь остаться таким как ты есть.
– Нет, отец. Я тоже переменился. Тогда он закричал – не от страха, а от отчаяния. Я встал перед дверью, зажав меч под мышкой, сложил ладони, а потом открыл их.
И снова результат дался мне легко, естественно, как дыхание.
На этот раз из моих ладоней появилось красно-оранжевое пламя. Оно коснулось пола и разбежалось по нему. Я услышал, как внутри, в мастерской, упала на пол железная задвижка. Дверь распахнулась.
Сначала я не мог сфокусировать взгляд. Кругом была лишь темнота. Потом появились неяркие звезды, за ними – бесконечная черная равнина, на которой бушевали песочные смерчи. Я увидел сотни мужчин и женщин – голых, подвешенных к небу на железных цепях, и они медленно поворачивались иа ветру. Изуродованные тела, лица, искажение ненавистью…
Тьма рассеялась. Звезды исчезли. Комната отца оказалась такой, как до прихода жрецов, которые все уничтожили или вынесли. Все было на своих местах: книги, пузырьки, полки с баночками, чертежи, странные бормочущие существа, закупоренные в банках.
Отец на своем одре, облаченный в мантию чернокнижника, в которой я в последний раз его видел. Глаза его были выколоты, а глазницы были накрыты золотыми монетами. Он сел. Монеты упали ему на колени. В глазницах его пылал огонь, белый, как расплавленное железо.
И он сказал:
– В последний раз предостерегаю тебя, Секенре. В самый последний раз.
– Если ты столь могуществен, отец, то где же теперь твоя сила? Ты же на самом деле не оказал мне сопротивления. Ты лишь… предостерегал меня.
– А что я должен был делать, сын мой? – спросил он.
– Ты должен был бы убить меня. Что-либо иное предпринимать уже поздно.
Голос его стал тише, исказился и превратился в одно лишь шипение и стопы. Я едва различал слова.
– Теперь все мои приготовления пропали впустую. Ты до последнего мне не подчинялся. Ты не стал прислушиваться к многочисленным моим предостережениям, чернокнижник, сын чернокнижника…
Он скатился со своего одра на пол и пополз ко мне на четвереньках, покачиваясь из стороны в сторону. Огонь горел в его ужасных глазницах.
В этот момент я чуть было не позвал Сивиллу. Я хотел просто спросить у нее: "Что мне теперь делать? Что теперь?"
Но я не стал звать ее. В конце концов, только я сам могу решить, какой поступок будет верным. Сивилле понравится все, что бы я ни сделал. Она вплетет это в свой узор. А Сурат-Кемаду безразлично…
– Сын мой… – Казалось, эти слова доносятся откуда-то у него изнутри, словно ветер из туннеля. – Я до самого конца любил тебя, и этого оказалось недостаточно.
Он открыл свой большой, безобразно широкий рот. Зубы у него были как маленькие кинжалы.
В этот последний момент я не боялся сто, и не ненавидел, и не скорбел о нем. Я чувствовал только глухое, сверлящее осознание моего долга.
– Да, отец, недостаточно.
Я обрушил на него меч, и его голова отлетела от единственного удара. Мои руки совершили все чуть ли не раньше, чем я понял, что делаю.
Просто, как дышать.
Под ногами у меня разлилась кровь, похожая на расплавленное железо. Я шагнул назад. Половицы горели.
– Ты не мой отец, – тихо сказал я. – Ты не мог быть моим отцом.
Но я понимал, что он им был, и до самого последнего момента помнил об этом.
Я встал возле него на колени, обнял за плечи и лег, положив голову на его неровную, безобразную спину. Плакал я долго, громко и горько.
А пока я плакал, ко мне приходили сны, мысли, видения, вспышки воспоминаний, которые не были моими, и ужасное осознание, кульминация долгой учебы и еще более долгого опыта. Сознание мое наполнялось. Теперь я знал о тысяче смертей и о том, что стало их причиной и как каждая из них позволила обрести еще одну драгоценную крупицу знания или силы. Я узнал, для чего нужны все приборы, стоявшие в мастерской, понял содержание всех книг и чертежей. Открыл для себя, что находилось в каждой баночке и как это можно заставить заговорить.
Ибо я убил чернокнижника, а убив чернокнижника, становишься всем тем, чем был он.
Вот, что я унаследовал от отца.
На заре мы с Хамакииой похоронили отца в песках под домом. Черные звезды исчезли. Небо было темным, но это было привычное небо Эшэ, земли живых, Но мир вокруг был по-прежнему пуст, а песок мы копали руками. Вырыв неглубокую могилу, мы закатили отца туда, а голову его положили между ступней – так следует хоронить чернокнижников. Некоторое время с нами была мать. Она залезла в могилу вместе с ним, и мы засыпали их обоих.
Небо осветилось, стало сначала лиловым, потом лазурным. Под нашим доком заструилась вода, и я увидел, как первые птицы взлетают над тростниками. Хамакина немного постояла среди тростников, глядя на меня. А потом исчезла.
Внезапно я задрожал, и дрожь было почти не сдержать, но на этот раз я дрожал просто от холода. Началось лето, но ночные заморозки еще не отошли, а я был почти голый. Я поднялся и дом по веревочной лестнице, которую повесил из люка, и надел брюки, теплую рубашку и плащ.
Позже, когда я, взяв кувшин, снова спустился, чтобы набрать воды для умывания, я увидел, что ко мне шагает по воде человек в белой мантии и серебряной маске. Я встал и стал ждать. Он остановился на некотором расстоянии, но я вполне ясно мог разобрать его слова.
Сначала он заговорил голосом моего отца:
– Я хотел до конца рассказать тебе историю мальчика-цапли. Но боюсь, что конца у этой истории нет. Она… продолжается. Он не был ни цаплей, ни мальчиком, но выглядел совсем как мальчик. Поэтому он поселился среди людей, притворяясь одним из них. Тем, кто его любил, он доверял свой секрет, но все же он был чужим. Он так и не смог стать таким, как они. Он прожил свои дни, всех обманывая. Но те, кому он открылся, ему помогали, потому что действительно любили сто. Позволь же доверить тебе секрет. Секенре, когда мальчик становится мужчиной, отец дает ему новое имя, которое знают только они вдвоем, а потом сын дает это имя своему сыну. Поэтому прими имя твоего отца. А звали его Цаплей.
А потом человек заговорил голосом Сивиллы:
– Секенре, ты отмечен моим знаком, ибо ты мое орудие. Все люди ведают, что я угадываю тайны их жизней по запутанным переплетениям этого мира. Но знают ли они также, что по переплетениям их жизней я угадываю тайны этого мира? Знают ли, что я бросаю их, как кости, как шарики, а потом смотрю, как они упали, и истолковываю узор? Думаю, не знают.
И наконец этот человек заговорил голосом Сурат-Кемада, бога смерти и бога реки, и голос его был громом. Он снял маску и открыл страшное лицо. Челюсти его широко разверзлись, и бесчисленные неяркие звезды оказались его зубами; небо же и земля были его ртом, из брюха его извергалась река, и огромные его ребра были столпами мира.
Он заговорил со мной на языке богов, Акимшэ, языке пылающей святости в сердце Вселенной. Он назвал мне еще не рожденных богов, рассказал о королях и народах, о мирах, о делах былых времен и о том, чему еще предстояло случиться.
Потом он ушел. Теперь передо мной простирался город. Я видел корабли из далеких стран, бросившие якоря на реке, и их яркие флаги, развевавшиеся в утреннем бризе.
Я снял мантию, сел в доке и стал умываться. Мимо проплыла лодка, и гребец помахал мне рукой, но потом, поняв, кто я, осенил себя знамением против зла и изо всех сил налег на весла.
Страх его был таким напрасным, что мне это показалось невероятно смешным.
Я упал на помост и хохотал до истерики, а потом просто лежал. Лучи солнца заглянули под дом. Воздух прогрелся, и мне было приятно.
И я услышал тихий шепот отца из его могилы:
– Сын мой, если ты сможешь стать кем-то большим, чем просто чернокнижником, мне не будет страшно за тебя.
– Да, отец, я им стану.
Я сложил ладони и медленно раскрыл их, и огонь, который появился из моих рук, был безупречен, бледен и спокоен, как пламя свечи в безветренную летнюю ночь.
Ральф Адамс Крэм
№ 252 Rue М. Le Prince (Номер 252 по улице Мсье-ле-Принс)
Ральф Адамс Крэм (1863–1942) был архитектором, но архитектором со стилем. Он выступал за возрождение готики и с 1890 года, когда открыл свой первый офис в Бостоне, помогал проектировать и курировал постройку церквей, соборов, учебных заведений. Одними ив главных творений Крэма являются Военная академия Вест-Пойнт и Принстонский университет. Так как же архитектор попал в сборник рассказов о колдовстве? Дело в том, что Крэм был архитектором со стилем и с фантазией. В молодости, в свободное от проектирования церквей время, он умудрялся еще и писать. Его перу принадлежит лишь горстка рассказов, которые вышли в «Духах черных и белых» в 1895 году – бесспорной классике необычной литературы того времени. Каждый рассказ (а всего их пять) является крохотным шедевром. Взять, к примеру, следующий, о парижском доме, на который положил глаз древний колдун.
Однажды в мае тысяча девятьсот восемьдесят шестого года мне наконец довелось очутиться в Париже. Я без колебаний отдался на милость старого приятеля, Ожена Мари д'Ардеша, который покинул Бостон около года назад после известия о смерти тетушки, оставившей ему все свое имущество. Полагаю, сие немало его удивило, поскольку отношения между тетушкой и племянником никогда не отличались теплотой, особенно если судить по замечаниям, отпускаемым Оженом в адрес пожилой леди. Из его слов она выходила безнравственной, шельмоватой старухой со склонностью к черной магии.
Никто не понимал, почему она оставила наследство д'Ардешу, – разве только вследствие умозаключения, что его неуклюжие занятия оккультными науками и буддизмом когда-нибудь поднимут молодого человека до ее собственных нечестивых высот. Д'Ардеш, бесспорно, всегда осуждал тетушку с тем экзальтированным жаром, что присущ увлеченным оккультизмом юношам; но, невзирая на отчужденность и холодные отношения, мадемуазель Блэ де Тартас объявила его единственным наследником, чем вызвала немалую ярость одной сомнительной личности, известной в узких кругах под именем Са Торреведжа, короля колдунов. Этот старый злобный ворон-предвестник, чье хитрое серое лицо часто видели на улице Мсье-ле-Принс при жизни мадемуазель де Тартас, видимо, рассчитывал после смерти тетушки насладиться ее небольшими сбережениями; когда же выяснилось, что ему досталось лишь содержимое старого мрачного дома в Латинском квартале, в то время как сам дом и остальное имущество отошли племяннику в Америке, Са сперва вывез все, что мог, а потом затейливо и со знанием дела проклял и здание, и всех тех, кто в нем поселится. После чего исчез.
Новость о его исчезновении как раз содержалась в последней полученной от Ожеиа весточке. Поскольку я помнил номер дома – двести пятьдесят два по улице Мсье-ле-Принс, – то, посвятив день или два беглому осмотру Парижа, я направился на другой берег Сены, чтобы найти Ожена и с его помощью основательно изучить город.
Каждый, кто знает Латинский квартал, знаком также и с улицей Мсье-ле-Принс – она взбирается по холму к Люксембургскому саду. Улица славится странными, чудаковатыми на вид домами и обилием укромных закутков. По крайней мере, такой она была в восемьдесят шестом году; и дом номер двести пятьдесят два, когда я его нашел, ни в чем не уступал соседям. От него виднелась лишь входная арка из черного древнего камня, зажатая по бокам новыми домами, выкрашенными в желтый цвет. Обрамленные свежей штукатуркой каменная кладка семнадцатого века, грязная дверь и ржавый сломанный фонарь, что тоскливо нависал над тротуаром, впечатление производили в высшей степени зловещее.
Меня одолели сомнения, не ошибся ли я адресом: было очевидно, что толстый слой паутины на двери давно не тревожили. Я зашел в один из новых домов и расспросил консьержа.
Тот рассказал, что нет, мсье д'Ардеш не живет здесь. Хотя особняк и принадлежит ему, владелец обитает в Медоне, в загородном доме покойной мадемуазель Тартас. Не желает ли мсье записать номер и улицу?
Мсье желал с превеликой охотой. Так что я взял карточку с адресом и немедля отправился к реке, в надежде сесть на лодку до Медона. Но благодаря случайности, что приключаются с нами так часто, не успел я пройти и двух десятков шагов, как буквально налетел на Ожена д'Ардеша. Через три минуты мы уже сидели в причудливом маленьком саду "Шьян Бле",[30]30
Шьян Бле – «Голубая собака».
[Закрыть] потягивали вермут и абсент и делились новостями.
– Так ты не живешь в доме своей тетушки? – наконец поинтересовался я.
– Нет, но если дела пойдут так и дальше, то придется. Что и говорить, Медон нравится мне гораздо больше, и дом там чудесный – отошел мне со всей обстановкой, там нет ни единой вещицы моложе прошлого столетия. Ты просто обязан поехать со мной сегодня и посмотреть его. А какую славную комнату я выбрал для моего Будды! Но с тем, другим домом что-то не так. Ни один квартирант не прожил в нем больше четырех дней. За полгода я сдавал его трижды, и слухи успели разнестись по городу, так что теперь сдавать комнату в двести пятьдесят втором – все равно что предлагать купить Счетный двор. За ним закрепилась дурная слава. Да он и на самом деле проклят.
Я посмеялся и заказал еще вермута.
– Будет тебе, – сказал Ожен. – Дом точно проклят – по меньшей мере настолько, чтобы простоять свой век пустым. Но что особенно забавно – никто не знает, как именно. Никто ничего не видел и не слышал. Насколько я сумел разузнать, людям в нем снятся кошмары, настолько страшные, что утром приходится идти в больницу.
Один из моих жильцов сейчас в Бисетре.[31]31
Бисетр – психиатрическая лечебница в Париже.
[Закрыть] Так что дом пустует, площадь у него немаленькая, а налоги за него платить приходится. Я даже не знаю, что с ним делать. Полагаю, придется либо отдать его этому греховоднику Торреведже, либо переехать в него самому. Вот уж не думаю, что меня стеснят призраки.
– Ты в нем когда-нибудь ночевал?
– Нет, но уже давно собираюсь. Я и шел-то сегодня повидать своих знакомых повес, Фаржо и Дюшена, – они доктора в клинике за парком Мон-Сури. Они обещали, что заночуют как-нибудь со мной в тетушкином доме – кстати, его теперь называют la Bouche d'Enfer,[32]32
La Bouche d'Enfer – пасть дьявола (фр.).
[Закрыть] знаешь ли, – и я хотел бы предложить собраться на этой неделе, если они не заняты в клинике. Пойдем со мной, повидаемся с ними. А затем переправимся на ту сторону, пообедаем у Вефура, заберешь из Шатама свои вещи, и отправимся в Медон, переночуем у меня.
План подходил мне идеально, так что мы добрались до клиники, разыскали там Фаржо, который провозгласил, что они с Дюшеном готовы ко всему, хоть к черту на рога, хоть в пасть; что в следующий четверг оба ночью свободны и с удовольствием присоединятся к попытке обхитрить дьявола и раскрыть тайну номера двести пятьдесят два.
– Мсье ля американец пойдет с нами? – спросил Фаржо.
– Конечно же, – ответил я. – Я непременно собираюсь с вами, и ты не должен мне отказывать, д'Ардеш. Никто не пытайтесь меня отговорить. Вот он, подходящий случай отдать должное твоему городу. Покажи мне настоящего призрака, и я прощу Парижу то, что он потерял сад Мабия.
Таким образом все решилось.
Позже мы отправились в Медон и поужинали на террасе виллы, которая с лихвой оправдала похвалы д'Ардеша, настолько нетронутой царила в ней атмосфера семнадцатого столетия. За ужином Ожен рассказывал мне о покойной тетушке и странных происшествиях в ее доме.
По его словам выходило, что мадемуазель Блэ жила совсем одна, лишь со служанкой Жанной – суровой, скупой на слова особой примерно ее возраста, с массивными бретонскими чертами и бретонским же острым языком, что выяснялось, когда она снисходила до разговора. Никто не входил в дверь номера двести пятьдесят два, за исключением Жанны и Са Торреведжи, – последний появлялся неведомо откуда, и никто не видел, как он покидал дом. Соседи, которые в течение одиннадцати лет наблюдали, как колдун едва ли не ежедневно по-крабьи, бочком подбирается к звонку, в один голос твердили, что ни разу не видели, как он уходит. Однажды они даже решили держать наблюдение, и выбранный часовой (не кто иной, как мэтр Гарсо из "Шьян Бле") не отрывал глаз от двери с десяти утра, когда Са прибыл к тетушке, до четырех пополудни. Дверь никто не открывал – ведь мэтр заклеил ее маркой за десять сантимов, и марка осталась целой, – так что наблюдатель с трудом удержался на ногах, когда мимо с сухим "прошу прощения, мсье" проскользнула зловещая фигура Са и вновь скрылась в черном дверном проеме.
Что особенно примечательно, так это факт, что к двести пятьдесят второму номеру с трех сторон примыкали дома, а его окна выходили во внутренний двор, закрытый от любопытных глаз соседей по улицам Мсье-ле-Принс и л'Эколь. Так что вскоре загадка превратилась в одну из любимых диковинок Латинского квартала.
Раз в год суровый распорядок жизни дома нарушался, и обитатели квартала с разинутыми ртами наблюдали, как к номеру двести пятьдесят два прибывают экипажи – многие из них личные, с гербами на дверцах, – и оттуда выходят женщины в вуалях и мужчины с поднятыми воротниками пальто. Затем из дома доносилась музыка, и жильцы примыкающих домов начинали пользоваться кратковременной популярностью, поскольку, если приложить ухо к стене, становились слышны странные мелодии, к которым время от времени присоединялся монотонный речитатив. К рассвету отъезжал последний гость, и дом на улице Мсье-ле-Принс на год погружался в зловещую тишину.
Ожен пребывал в уверенности, что таким образом происходило празднование Вальпургиевой ночи,[33]33
Вальпургиева ночь – ежегодное сборище ведьм.
[Закрыть] да и описание событий подходило под его умозаключение.
– И знаешь, какая чудная вещь приключилась, – сказал Ожен, – все соседи клянутся, что с месяц назад, когда я уехал в Конкарно с визитом, они снова слышали голоса и музыку, как при жизни тетушки. Уверяю тебя, что дом к тому времени пустовал, так что, возможно, им явилась галлюцинация.
Должен признать, что его рассказы меня отнюдь не обнадежили; по мере приближения четверга я начал немного жалеть, что настоял на ночевке в доме. По гордость, а также хладнокровие двух докторов, которые заехали во вторник в Медон для последних уточнений, не давали мне изменить решение; я поклялся, что скорее умру от страха, чем отступлю. Полагаю, что пусть слабо, но я верил в призраков, – я точно верю в них сейчас, когда стал старше. Вернее даже будет сказать, что на свете есть не много вещей, в которые я не могу поверить. Пару раз со мной приключалось невероятное, а я всегда был склонен верить в то, что не могу объяснить, в чем сильно расхожусь с современными настроениями.
Наступила памятная ночь двенадцатого июля. Мы покончили с приготовлениями и, оставив большую сумку в дверях номера двести пятьдесят два, направились в "Шьян Бле", где к нам в назначенное время присоединились Фаржо и Дюшен. Мы отступили к ужину, над которым расстарался Пьер Гарсо.
Помню, что меня смущало, какой оборот принял разговор за столом. Он начался с индийских факиров и восточных жонглеров (темы, где Ожен проявил себя на удивление начитанным собеседником), перекинулся на ужасы великого восстания сипаев и необъяснимым образом привел к воспоминаниям об анатомичке. К тому времени мы уже немного выпили, и Дюшен ударился в детальный, в стиле Золя, рассказ о единственном, по его словам, случае, когда его обуял страх: случилось это много лет назад, когда его по недосмотру заперли на ночь в анатомичке в Лусиие с несколькими кадаврами[34]34
Кадавр – труп, используемый для обучения студентов-медиков.
[Закрыть] весьма неприятного происхождения. Я предпринял попытку вежливо опротестовать выбор темы, что привело к параду кошмарных историй, так что, когда мы распили последний «крем де какао» и двинулись к «пасти дьявола», нервы мои находились в расшатанном состоянии.
Когда мы вышли на улицу, едва пробило десять. По городу душными глубокими вздохами проносился горячий ветер, а небо затягивали фиолетовые клубы дымки, – одним словом, наступала отвратительная ночь, одна из тех вялых, безнадежных ночей, когда, если находишься дома, только и остается, что пить мятные коктейли[35]35
Мятные коктейли – американские коктейли из виски или коньяка с водой, льдом и мятой.
[Закрыть] и курить сигареты.
Ожен открыл скрипучую дверь и попытался зажечь фонарь, но порывистый ветер упорно задувал спички. Пришлось закрыть входную дверь, и лишь тогда мы смогли добыть свет. Наконец мы засветили все лампы, и я начал с интересом оглядываться. Мы стояли в длинном сводчатом проходе: он предназначался как для экипажей, так и для пешеходов и был совершенно пуст, если не считать нанесенного ветром уличного мусора. За проходом открывался внутренний двор – любопытное местечко, казавшееся еще более таинственным в свете луны и четырех мигающих фонарей. Не вызывало сомнений, что номер двести пятьдесят два когда-то принадлежал знатному семейству. По другую сторону двора вздымалась старая часть особняка; трехэтажная стена времен Франциска Первого наполовину скрывалась под лозами глицинии. Уродливые крылья по обеим ее сторонам принадлежали более позднему, семнадцатому столетию, а стена, глядящая на улицу, была гладкой и пустой.
Просторный двор, усыпанным клочками бумаги, обломками упаковочных ящиков и соломой, был залит мигающим светом вперемежку с тенями. Звезды на небе то появлялись, то вновь скрывались за низкими клочьями тумана. Погруженный в полную тишину – сюда не доносились даже уличные звуки, – двор казался в высшей степени жутким. Должен признать, что я уже тогда почувствовал легкие позывы к панике, но благодаря странной логике, что часто посещает людей вместе со страхом, мне не шло в голову ничего более обнадеживающего, чем известные строки Льюиса Кэрролла:
И они вертелись и вертелись у меня в мозгу с лихорадочной настойчивостью.
Даже наши студенты-медики, прекратив подтрунивать друг над другом, мрачно оглядывали двор.
– В чем можно быть уверенным, – произнес Фаржо, – так это в том, что здесь можно творить что угодно и никто ничего не узнает. Я еще никогда не видел места, настолько подходящего для беззаконий.
– И сегодня здесь может произойти что угодно и остаться безнаказанным, – подхватил Дюшен, разжигая трубку. От неожиданного треска спички мы все подскочили. – Д'Ардеш, твоя горько оплакиваемая тетушка удобно устроилась. Здесь есть все необходимое для ее любимых экспериментов в демонологии.
– Будь я проклят, но я готов поверить, что ее любовь была основана на фактах, – ответил Ожен. – Я никогда не заходил сюда ночью, но сейчас могу поверить всему. Что это?!
– Просто дверь хлопнула, – громко сказал Дюшен.
– Хотел бы я, чтобы в домах, которые пустуют уже одиннадцать месяцев, двери не хлопали.
– Очень раздражает, – согласился Дюшен и взял меня под руку. – Но нужно приступать к делу по порядку. Вспомни, нам необходимо разобраться не только с духовным мусором, оставленным твоей несравненной тетушкой, но и дополнительным заклятием, которое наложил этот черт Торреведжа, Пойдем! Нужно попасть в дом, прежде чем в этих покинутых залах начнут молоть невнятицу мертвецы.[37]37
«А мертвецы на улицах невнятицу мололи» – Дюшен цитирует «Гамлета».
[Закрыть] Разжигайте трубки: табак – самый первый враг для их брата покойника, как помрут.[38]38
«А вода, будь вам ведомо, – самый первый враг вашему брату покойнику, как помрете» – опять «Гамлет», пер. Б. Пастернака.
[Закрыть] Разжигайте, и пойдем.
Мы потянули входную дверь и очутились в сводчатом вестибюле, полном пыли и паутины.
– На этом этаже лишь комнаты прислуги и кабинеты, – сказал Ожен. – Не думаю, что в них творится что-то неладное. По крайней мере, мне о них не говорили. Поднимемся наверх.
Насколько мы могли видеть, дом изнутри не представлял ничего интересного: его строили и отделывали в восемнадцатом веке, так что эпохе Франциска Первого принадлежали лишь фасад и вестибюль.
– Дом сожгли во время террора якобинцев, – объяснил Ожен, – поскольку мой двоюродный дед, от которого мадемуазель де Тартас унаследовала особняк, принадлежал к ярым роялистам. После революции он уехал в Испанию и не смог вернуться, пока на престол не взошел Карл Десятый. Тогда старик отреставрировал дом и умер в ужасно преклонном возрасте. Вот почему вся обстановка новая.
Старый испанский колдун, которому мадемуазель де Тартас оставила мебель и пожитки, провернул свою работу на совесть. Дом остался совершенно пустым – даже встроенные в стены шкафы и книжные полки вынули и унесли. Мы проходили комнату за комнатой и видели лишь окна, двери, паркетный пол и вычурные камины времен Ренессанса.
– Мне уже лучше, – заметил Фаржо. – Дом, может, и проклят, но таковым он не выглядит. На вид он просто образе респектабельности.
– Погоди, – посоветовал Ожен. – Это парадные комнаты, тетушка редко ими пользовалась, разве что на Вальпургиеву ночь. Поднимемся, и я покажу тебе настоящую mise en scene.[39]39
Mise en scene – мизансцена, постановка (фр.).
[Закрыть]
На следующем этаже находились небольшие спальни с окнами во двор. Ожен уверял, что они очень плохи. Числом четыре, они выглядели вполне обыкновенными, как и залы внизу. Мимо них проходил коридор, он вел в боковое крыло, и в конце его мы увидели дверь. Она отличалась от всех предыдущих тем, что ее занавешивало зеленое сукно, местами проеденное молью. Ожен выбрал из своей связки один из ключей, отпер дверь и с некоторым затруднением распахнул; судя но виду, она была тяжелее сейфовой.
– Мы стоим, – возгласил Ожен, – на пороге ада. Эти комнаты были святая святых, если можно так выразиться, моей нечестивой тетушки. Я не сдавал их вместе с домом, а сохранил как диковинку. Жаль, что Торреведжа и их обчистил и оставил нам лишь стены, пол и потолок. Но и но ним можно судить о прежнем состоянии. Входите и трепещите.
Первая комната представляла собой что-то вроде передней: квадратная, со стенами футов двадцать длиной, без окон и с двумя дверьми – в одну из них мы вошли, а другая находилась в правой стене. Стены, полы и потолок покрывал черный, отполированный до блеска лак; отсвет наших ламп разбежался по нему тысячами алмазных искорок. Мне казалось, что я попал в огромную пустую китайскую шкатулку.
Через правую дверь мы вошли в другую комнату и там чуть не выронили от удивления фонари. Мы стояли в круглом, футов тридцать в диаметре, помещении со сводчатым потолком; темно-синие стены и потолок были усыпаны золотыми звездами, а от пола до потолка, изгибаясь по своду, тянулась нарисованная красным лаком фигура обнаженной женщины. Она стояла на коленях, причем согнутые ноги пролегали вдоль противоположных стен, голова касалась дверной притолоки, руки опускались по сторонам двери, через которую мы вошли, а непропорционально длинные предплечья, также прорисованные вдоль стен, доходили до стоп. Я в жизни своей не видел более уродливой, поразительной и одновременно устрашающей картины. Из пупка женщины свисал крупный белый предмет, как обязательное кольцо из "Тысячи и одной ночи". Пол также покрывал красный лак, и на нем во всю комнату была выложена полосами белой меди пентаграмма. В центре ее находился диск из черного камня, по форме напоминающий блюдце, с маленьким стоком посредине. Впечатление комната производила сокрушительное. Над стоящими в ней людьми склонялась огромная красная фигура; она не спускала с них пристального взгляда, где бы они ни находились. Дух в комнате стоял настолько угнетающий, что никто из нас не посмел заговорить.
Третья комната размером походила на приемную, только вместо чернот лака ее полностью отделали медью; многие полосы покрылись зеленью, но все же ярко сияли в свете фонарей. Посредине комнаты стоял продолговатый порфировый алтарь, вытянутый к противоположной от двери стене, где за ним виднелся черный базальтовый пьедестал.
Эти три комнаты и составляли тетушкины покои. Даже при их полнейшей пустоте трудно было представить себе более странное обиталище. Возможно, они пришлись бы к месту где-нибудь в Египте или Индии, но здесь, в Париже, в особняке, каких много на улице Мсье-ле-Принс, они поражали воображение.