Текст книги "Звездолет, открытый всем ветрам (сборник)"
Автор книги: Дэвид Джонатан Уильямс
Соавторы: Адам Браун,Джо Мёрфи,Энди Миллер
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Адам Браун, Энди Миллер, Джо Мёрфи, Дэвид Дж. Уильямс
Звездолет, открытый всем ветрам
Адам Браун
Звездолёт, открытый всем ветрам
Когда вода закипела ключом, я кинул в кастрюлю, сколько захватила рука, спагетти и время от времени помешивал, чтоб не пристали ко дну. В холодильнике отыскался старый кусок острого чеддера – сухой уже, но пойдёт. Я тёр сыр на тёрке и поглядывал на царственный Юпитер в обрамлении кухонного окна.
Я выключил флуоресцентные лампы (возбуждённые обширным электромагнитным потоком с Юпитера, они и так уже мигали-помаргивали), и комната наполнилась осенним мерцанием планеты. Сливая со спагетти воду, я смотрел на перекатывающиеся в юпитерианской атмосфере бури, на гигантские молнии в их разбухших глубинах, на танцующие в магнитосфере изысканные сполохи северного сияния.
Потом я понёс ужин в комнату смотреть телек.
Как обычно, Хеликс, мой в меру упитанный кот, развалился в тёплом воздухе над камином, точно толстероид. Он сонно разглядывал мою тарелку и совершенно явно предавался шкурным соображениям, не удастся ли ему выклянчить фрикадельку.
За несколько лет до этого мы с Хеликсом покинули Землю самым банальным образом: слой космоупорной краски на мой скромный одноквартирный викторианский коттедж, паровой двигатель в подвал, на крышу воздушный шар легче вакуума – и мы над облаками, прощай, Земля. Новый дом Зодиака. Любители-разведчики астероидных недр, в звездолёте, переделанном из коттеджа, приятно так прогуливаемся по окрестностям меж Юпитером и Марсом.
Но теперь – если честно – солнечная система начала мне поднадоедать: все её красоты уже с солидным видом пронумерованы и проставлены на картах, метеоры размалёваны краской из баллончиков, кометы обклеены рекламными плакатами… Я больше не смотрел во все глаза на открывающиеся виды. Всё как-то стало казаться блекловато, как бы бессмысленно. Одиноко.
Телевизор отлично подавлял это чувство. Особенно после того, как я поставил на нём новую антенну-чёрную дыру: такая особым образом отформатированная штука, которая затягивает все без разбору радиоволны во Вселенной и за её пределами… На экране мелькала разномастная всячина: мыльные оперы в исполнении уморительных моллюсков, телемосты с параллельными мирами, телевикторины с того света, документальные клипы сновидений ещё не зачатых детей, порнофильмы для умственно отсталых роботов (сплошная смазка, членистые поршни и кибергазм)… И каждые несколько секунд очередная подстрекательская реклама амобильных телефонов, таблеток от смерти, цифровых порнографий, протезов головы…
В тот самый вечер я её и увидел.
Нарушила обычное расписание передач – кристальное, лучезарное создание. Бесконечно женственная и бесконечно нечеловеческая. Помесь насекомого-робота и живой мандалы и странно источающая вокруг себя женский огонь… Ее голос, изваянный безмолвием – обретшая словоформы тишина, выточенная из мирского шума. – Здравствуй, Скотт Фри, – сказала она. Я остолбенел. Это ещё кто такая?.. Откуда она знает, как меня зовут?.. Она улыбнулась – за неимением рта, всем своим бестелесным существом – и сказала: – Я – Офиклеида. Но не всегда. Найди меня, Скотт Фри, составь меня в единое целое.
Она произнесла свои координаты, и картинка сменилась рекламой одноразовых городов.
В то же мгновение я затосковал по ней, начал чахнуть от желания снова увидеть. Скорее вниз, в подвал, подбросить угля в топку, смазать маслом кромку взлётки и установить координаты Офиклеиды на румпель. (А ведь, пожалуй, я был к ней слегка неравнодушен… Но разве так бывает? Любовь с первого взгляда к насекомо-женщино-кристалло-роботу, которого вот только сейчас увидел по телевизору?) Скоро котлы закипели, поршни заходили, топливные помпы закачали, карданные валы загрохотали медной какофонией – и паролёт устремился в путь, вакуумные винты взбивали позади нас дорожки квантовой пены, а мы тарахтели к югу.
Через эклиптику к Марсу, труба пыхает паром в космический холод; оставляем за собой пунктир колечек мгновенно замерзающего дыма.
Пересекли Основной пояс астероидов в рекордное время.
И подлетаем к железно-никелевой картофелине размером с Манхеттен, под названием 85-Амариллис. Астероид как астероид, вращается в скромных кругах себе подобных по орбите в 5,2 земных года. Пыльный, каменистый, тоскливый – и тем не менее настоящий кладезь. Как и все астероиды. Где каждый камень преткновения под ногами – хранилище технологий древнее человеческих; дива дивные ушедшего мира, хрупкой планетки, населённой и многоязычной, что некогда разлетелась в осколки, разбилась на астероиды.
Хотя одним этим кой-какие штукенции в моей коллекции никак нельзя объяснить. На камине – собрание предметов, которые я позаимствовал на память в различных моих экспедициях… Необъяснимых предметов… Полусгнившая доска от струга викингов. Беленькая маргаритка, живая и в росе, несмотря на пребывание в вакууме. Заводная игрушечная карусель, вся в трещинах и с отбитыми краями. Австралийская 1972 года монетка в два цента, будто только что с монетного двора. Раковина морского наутилуса. Экземпляр «Листьев травы», который, согласно выходным данным, будет издан через пять лет.
Ну и дальше в том же роде. Предметы с одной стороны совершенно обыденные, а с другой – странные. Такие обычно во сне снятся…
Я сбавил давление в соплах, и мы крутанулись вокруг 85-Амариллиса. Поверхность его вся острюче-царапучая от развалин. Осколки городского квартала и мрачный нависающий замок, расщеплённая в щепки крепость из хрома и чёрного кожана.
И в каждом из её обезумевших окон-глазниц – пара внимательных глаз.
Поселенцы.
Хеликс шипел и плевался, а от замка уж поднималась целая пиратская команда на дьяволокрыльях с солнечным приводом. Иссиня-фиолетовые великаны с душой нараспашку всем звёздным ветрам, беглые морские спецназовцы-ультрамарины…
Сокращают дистанцию между замком и нашим домом…
Стремительно приближаются.
Параболическими ртами изрыгает убойный отряд боевые гимны на волнах FM, шкипер поднимает на мачте освежёванный труп – пиратский флаг, из настоящих черепа с костями…
Всё ближе.
Растрескавшиеся их лица – точно лунные пейзажи; изрытые метеорами, глаза будто два кратера посреди множества других…
Я ринулся наверх, в купол, где на забитой хламом крыше стояло устройство типа гигантской семимерной тубы; я эту штуку отрыл на 661-Туле много лет назад. Технология эта инопланетная, инструмент деликатнейший, своенравный, и даже чтобы просто включить его, уже требуется исключительная степень мастерства, утончённости и чистоты помыслов. Что уж говорить о хоть сколько-то уверенном им владении…
Где-то внизу позвонили в дверь.
Пауза.
Опять позвонили. Но у меня не было желания открывать – я весь ушёл в работу, пробовал клапаны, откалибровывал датчики, подстраивал, работал педалью, визировал, крыл на чём свет стоит…
Теперь стук. Всё настойчивее. Перешёл в тяжёлое буханье.
И машина издала свечение.
(Дом сотрясается, от двери отлетают щепки.)
Свечение развилось в нечто туманное, живое, зелёное…
(Сквозь трещины в досках воздух ушелёстывает наружу.)
И я настраиваю этот свет, подстраиваю, отстраиваю…
(Из пробоин свист, вой.)
И наконец зелёный принимает точный оттенок китайского крыжовника.
(Огонь в камине всхлюпывает от недостатка кислорода.)И я высвободил разряд энергии, и он вскинулся. И низринулся.
И раздался, и рассвистался.
И призрачно распахнулось судорожное калейдоскопическое излучение, поглотило ультрамаринов – а вакуум ни с того ни с сего застыл. Смёрзся в сферический куб безвременного пространства-времени, располосованный застывшими, точно мухи в янтаре, звёздными лучами. И, должен признаться, что со смехом наблюдал я трепыхание зачарованных пиратов, всё медленнее, медленнее – и застыли. Замерли все; и этой живой картине в обрамлении мерцающих огонёчков уготовано пережить галактики.
* * *
Через час (дверь уже починили, чаю заварили, немного в себя пришли) мы сели на 85-Амариллис, коттеджик наш как неуместное дополнение к руиноподобному инопланетному городскому пейзажу. Заскафандрились и ступили на поверхность астероида, смахивающую видом на печенье. Хеликс рядом со мной обследовал развалины – храмы-личинки на паучьих ногах, черепа-купола с идиотски раззявившимися ртами-окнами в окружении указующих перстов-шпилей, слизистые пагоды, доверху забитые мумиями пришельцев, похожими на ухмыляющихся кожекрылых морских коньков…
Мы шли пешком, всё глубже искривляя наши стопы в глубь осколка древнего города, холодный и безмолвный под звёздами. И мы всё шли, и шли – и вдруг Хеликс встал на месте. Глаза впёр в помойку, и глаза его начали расширяться и зеленовато разгораться кошачьим, ведьминским…
Доверяя его инстинкту (несмотря на своё фанатическое тунеядство и неутомимое обжорство, Хеликс в полном объёме обладал присущей семейству кошачьих чувствительностью), я разрыл кучу древнего мусора.
И нашёл.
Роза; фрактальная роза, бесконечные концентрические кольца лепестков внутри лепестков внутри лепестков.
Очередной экспонат в мою коллекцию.
* * *
Дома я поставил чайник на конфорку и положил розу на пол в гостиной. Потом я обставил её всеми предметами, которые насобирал за эти годы – рваный билет парижского метро, шприц, пластмассовая новогодняя ёлочка, вместо игрушек обвешанная глазами… Я иногда позволял себе предаться этой церемонии, этой попытке найти какую-то закономерность для этих разномастных странностей, сложить головоломку из кусочков.
И иногда у меня почти получалось, коллекция дрожала на грани объяснения… Случайные компоновки: ручонку куклы к шахматной фигуре, жёлудь к щётке для волос, комбинации на уровне логики сновидений, несущие глубокий смысл, который я почти – но никогда вполне – мог уловить.
Но в этот раз всё было по-другому.
Роза была ключом. Когда добавили розу, коллекция преодолела некий порог.
Достигла критической массы.
И стала лицом.
Лицом Офиклеиды, и оно тихо говорило:
– Найди меня, Скотт Фри… Крохи мои побираются по мирам иным. Пройди меж астероидов; собери то, что найдёшь…
Дала новые координаты – и…
Лицо исчезло.
Но даже такая кратковременная удача меня воодушевила. Решительно и целеустремлённо, прихватив чаёк и тарелку с ореховым печеньем, пошёл я вниз в подвал. И вскоре котлы принялись кипятиться, машинный отсек заполнился паром и запахом горячего масла, тарельчатые клапаны и дроссельные краны забухали с присвистом, кривошипы залязгали, а клапана отбивали такт. Уж мы далеко, увлекает нас прочь юго-восточный солнечный ветер, проносит мимо обжитых астероидов и астероидов, удушенных промышленностью, мимо занавешенных паутиной астероидов с привидениями, мимо роящихся булыжников, мимо гор, летящих во весь опор, и небесных тел из цельного куска нефрита.
Но вот подлетаем к 1888-Терпсихоре, танцующей безутешно в шести миллионах километров от Солнца. Почва её покрыта расстилающейся растительностью; на вакуумно-мангровых деревьях цветы радиотелескопов развернулись поглядеть на нашу посадку… и отвернулись обратно: наши первые шаги по поверхности планеты явно не произвели на них впечатления. Я огляделся по сторонам; Хеликс беспокойно жался ко мне. Деревья вставали высоко над головой, тонкие и моллюсково-мягкие, как рожки улиток, их корни-щупальца кишели скорпиончатой ядовитостью, на ветвях их спели зрелые злообразования.
Мы пошли вперёд, и поглотила нас чащоба, населённая тенями и туманами цвета гнилых зубов. И чем дальше мы шли, тем больше Хеликс беспокоился и подёргивал усами, пугался всего, пугался пустого места, и меня пугал в свою очередь…
Но он был кот бывалый и вёл нас всё вперёд и вперёд. И наконец почуял то, что точно должно было стать самым странным добавлением к моей коллекции.
Облако.
Мини-тучка, иссиня-чёрная и искаляканная молнией. Кем-то спущенная с небес на землю, воткнутая, точно копьё, в краеугольные камни.
Я её потрогал – облачная ткань оказалась твёрдой. Скользкая, как лёд; крепкая, как алмаз… Было такое ощущение, что я сплю и не могу проснуться. Я покрепче ухватился за один из облачных завитков и попробовал его вытянуть.
Астероид икнул.
Я опять потянул, и астероид дёрнулся.
Я поднатужился и высвободил завиток.
Земля под ногами подпрыгнула, и из дыры в камне засочилось нечто алое.
Фонтанчик.
Столб; широкий яростный гейзер крови – крови великана – крови существа до того огромного, что его кровяные тельца были размером с обеденные тарелки. И мы давай бежать, улепётывать домой, по сотрясающейся в судорогах земле, а местность вокруг нас содрогалась, морщилась, сгармошивалась… Я под мышкой стиснул облако, на удивление тяжёлое, и мы назад скорей-скорей, через кровавые потоки, сквозь электрическое, будто в дискотеке, мигание; деревья вокруг расхлыщиваются надвое, огромные валуны откалываются, в земле зияют трещины, видно, как там змеятся корни деревьев посреди полчищ фиолетовых червей, облако мне противится, хочет на волю, хочет примкнуть к буре…
И вот мы дома, проскочили в дверь как раз в тот самый момент, когда 1888-Терпсихора раскололась на кусочки – не астероид, а замаскированный под него кокон, который таил в себе эту личинковую тварь. Похожую на порезанный на дольки гигантский пенис, мокрый и крайне не вовремя рождающийся на свет, из розовой ротовой щели сочится клейкое, белое, огромная слепая шлемоголовка трясётся, голодным рыльцем хрюкает на нас. А я внизу в подвале уговариваю двигатели, подправляю топку жаром нетерпения… до тех пор пока темно-красное, коптящее пламя не жахнуло наконец наружу, опалив мне брови.
Ну вот, поршни закачали, толкатели затолкали, и пропеллеры подымают нас ввысь подальше от этой суматохи, увеличивают расстояние между нами и останками 1888-Терпсихоры.
И постепенно личинка растаяла в ночи.
* * *
Через десять минут, я как раз завариваю себе свеженького чайку с бергамотом, как вдруг звонит телефон.
Вне себя от изнеможения, я грозно зыркнул на него. Но он всё равно звонит и звонит, без всякого уважения к нормам приличия.
Наконец, я взял трубку, только чтобы он замолчал, – и моментально об этом пожалел.
Голос на другом конце протрубил:
– Когда за жильё будет уплочиваешь, ирод?
Сердце у меня упало. Домохозяин.
(Тут я должен пояснить, что дом вообще-то был не совсем мой. По закону он принадлежал ему, господину Ола-Кутазову, новому русскому капиталисту в духе Георга Гросса, этакое воплощение алчности в сигарном дыму, с испитой физиономией, по цвету и текстуре сходной с петушиным гребешком.)
– Кто тебе давал добро делать мой жилплощадь в космолёт? – спросил он.
– Ну, в договоре против этого ничего не было сказано, – огрызнулся я понуро, зная, что приключения мои подошли к концу.
– Ты решил, как будто это есть твой дом! Это есть мой дом – мой! Ворюга! Живоглот!
– Послушайте, мистер Ола, сейчас не вполне подходящий момент…
– И про возврат залога можешь сразу забывать, это я тебе говорит! Ты смотри только: крыша по краю метеорами побито, в водостоке засор космической пылью, краска весь соплами пожжённый! – До меня дошло наконец, что это был не междугородний звонок. Я выглянул в окно и увидел нависающую полукругом массу: к нам вплотную приближался неприглядный кутазовский брюхолёт.
– Ну, наконец я тебя словил, Скотт Фри – картофель-фри сейчас из тебя сделаю! Я сейчас буду поставлять дом на старое место, где стоял, среди автомобильных пробок, денежных займов, на Земле, где нас угнетает гравитация. А потом я буду строить перегородки, буду дом делить, может, на семь квартир, а может, на восемь. – Уже обшивка корабля, цвета свиной колбасы, загородила собою звёзды; жирные свинячьи крюки протянулись тащить меня обратно на землю. Обратно, в эпицентр всего, за что можно человеку возненавидеть Солнечную систему.
И тут как раз пенис-личинка с нами наконец поравнялась. Я увидел её за мгновение до того, как она бросилась на нас – чудовищный фаллос, восставший из фрейдианских глубин…
Я только успел закричать:
– Мистер Ола!
… и она атаковала, ринулась мясистыми роточленами на ощупь на брюхолёт, разрывая внешнюю обшивку. По телефону мне было слышно, как господин Ола-Кутазов на своём родном языке крыл существо в мать и в душу. Потом он открыл огонь; багровые вспышки сермяжной русской ярости испестрили шкуру чудовища; личинка отвечала залпами из коррозийных аэрозолей, блицкригами каловых масс, удавьими объятиями; брюхолёт начал задыхаться, погребённый под тоннами червячьего мяса… Ола-Кутузов в свою очередь отвечал заградительным огнём ничтоты – это такая пустота пустее самого чистого вакуума, – и нецветные разряды лазеров из ничегожества оставляли вмятины в личиночьей плоти. И уж противников не стало видно за катавасией крови и пиротехники…
Я решил, что господин Ола-Кутазов держит ситуацию под контролем, повесил трубку, отрулил корабль подальше от поля брани и по касательной устремился в ночь.
* * *
Так вот и жили. Многие месяцы мы с Хеликсом пересекали Основной Пояс туда-сюда, заходили на астероиды, богатые роскошным мхом и лишайниками, на астероиды острозубые, точно кривая сердечного приступа, на заброшенные астероиды и астероиды населённые, на астероиды, изукрашенные дворцами-черепами, где выжившие из ума от старости роботы ещё подёргивали клешнями «обслуги класса люкс». И коллекция росла. Перо из павлиньего хвоста. Бамбуковая птичья клетка, где заключался полый хрустальный череп с Осенним листом внутри. Ящик для коллекций лепидоптериста, где под стеклом вместо бабочек были пришпилены махонькие реактивные самолётики… И так далее… Предметы эти в сумме начали образовывать этакое стихотворение. Поэму, которой была Офиклеида – сама божественность в виде набора комплектующих деталей, в ожидании особенного, пока неопределённого элемента, некоего рождающего её к жизни принципа – последнего кусочка головоломки.
И вот однажды вечером, неподалёку от 4237-Раушенбаха, я заснул перед телеком.
И снится мне, что стою я у окна гостиной, смотрю на Млечный Путь (и Хеликс весь надутый оттого, что этот Путь не из всамделишного молока состоит); вся галактика как на ладони, пастельные кляксы межзвёздной туманновости, центр галактики – необъятное радужное блистание…
– Мы в двух миллионах световых лет от Солнечной системы, – сказала Офиклеида.
Она стояла у камина и улыбалась без рта, всем своим бесплотным телом. И до меня дошло, что это она перенесла нас сюда. – Я то, что объединяет все корабли, – сказала она. – Я – движущий их дух; сущность скорости.
И вот я уже не сплю.
А сон мой всё ещё в комнате.
Он сияет красивым светом посреди моей коллекции. Последний кусочек головоломки.
И все эти штукенции на каминном коврике задвигались. Резиновый мячик прокатился пару сантиметров, старинная фарфоровая чашечка опрокинулась набок… Коллекция медленно оживала, собиралась-скатывалась вместе… Как будто смотришь киноплёнку задом наперёд, беспорядок обретал смысл, ясна становилась связь между разрозненными предметами, всё становилось на свои места – ключик солнечный зонтик авторучка огрызок яблока транзистор – каждый из них символ, каждый олицетворял собой анатомию души; кристальное, лучезарное создание. Бесконечно женственную и бесконечно нечеловеческую. Помесь насекомого-робота и живой мандалы и странно источающую вокруг себя женский огонь…
И тут…
И тут спокойно, беззвучно сказала Офиклеида, стоя на каминном коврике:
– По-моему, нам пора, ты как думаешь?
И вот мы уже были в двух миллионах световых лет от Солнечной системы.
Вот примерно тогда я и разлюбил смотреть телевизор.
Рококо-Кола
Пятое декабря, anno 1791. Иоганн Хризостом Вольфганг Теофил Моцарт – лучший программер Зальцбурга; чудо-ребёнок, в пальцах которого вибрирует гений до того блистательный, что если собрать всех его соперников вместе и прогнать их через этакий талантогонный аппарат, то и тогда не удастся набрать такого количества чистой, без примесей, программерской виртуозности… Не ведают отдыха его пальцы; гениепальцы, вечно вприскочку по буквенно-цифровым полям, без руля и ветрил по бескрайним просторам компьютерной клавиатуры…
А компьютер его…
Моцарт – одно со своим компьютером. Италийские формы, обвивающие его маслянистые изгибы каштанового дерева заволакивают грациозной информационно-технологической негой… Подобный яйцу Фаберже; внутри – замкнутая полость, полная золотых механизмов и наутилусовых отсеков. А в центре, в его желтке (месте неожиданном для непорочных зачатий) обретается крутейший жёсткий диск. Массивная, гибельная, гудящая штука; черный как ночь магнетитовый жёрнов, поблескивающий частицами чистого творчества. Абсолютный эталон виртуозности. Высоковольтные волночастицы, кои Моцарт генерирует в своём устрашающем интеллектуальном пекле.
Но, невзирая на весь свой алхимический огонь, – на своё раскалённое, искусственно охлаждаемое, многообъятное могущество, – компьютер недугует.
Поражён вирусом – его ЦПУ задыхается в плену инфофлегмы (моллюсочное смесиво из червячной слизи и молочка из-под угрей), у терминала несварение терминов, на материнскую плату накатывают приступы тошноты и сонных, паутинно-бредовых галлюцинаций… Грозные и тяжкие симптомы, и не по плечу самому Моцарту их исцелить. И вот ранним утром он приготовляется наведаться к своему технику – или технихе? – единственной в своём роде синьоре Сальери. Костлявая карга, чьё поведение, по мнению Моцарта, внушает тревогу, и всё же незаменимая по причине своего уникального взаимопонимания с машинами.
Встав из-за компьютера, он надевает свой громкоговорительный костюм, чьи нити основы тихонько жужжат, а поперечные нити изгибаются, поют, зовут автомобиль соткаться из воздуха вокруг Моцарта. Это устройство для передвижения более мощное, чем упряжка лошадей – но полностью состоящее из звука; чёткая механизированная оркестровка бритвоострых ревербераций и лазероподобных мотивов, опус, заменяющий карданный вал, и шасси и объемистый инфразвуковой мотор.
Гортанно гудящий, колесит-чудесит его вперёд на улицы Зальцбурга.
Его проезд по городу привлекает внимание разного рода. Щёголи в неоновых камзолах и коротких штанах с прикреплёнными к ним на шарнирах огромными павлиньими хвостами взирают на него с обожанием. Члены общества Искусственной Интеллигенции – серебряные кариатиды на долговязых гидравлических конечностях – провожают его глазами (полудрагоценными, с выражением безразличного зловестия). А те девицы, с которыми он имеет честь быть знакомым, смело машут ему ручками, девицы в напудренных париках-башнях, удерживаемых в равновесии бычьими пузырями, наполненными гелием (газом, о котором говорится, что из него состоит Солнце и что он вечно стремится в Царство Небесное), – парики высотой в несколько этажей, необъятные заверти волосяных сумасбродств с вплетённым в них плющом, или вьющейся розой или гнёздами певчих птиц, вливающих свою песнь в уличное разноголосие.
Но сегодня Моцарту недосуг искать приятного общества. Он жмёт на газ, лавирует по перегруженной машинами Маркетинг-Плац, и громкоговорительный костюм (безупречно отлаженный самим Моцартом, который тоже не без способностей к музыке) искривляет яркий зимний воздух громогласными мелодиями, неземными ариями – само воплощение музыки, волной и рябью расходящееся от рассекающего толпу программиста.
Который поворачивает на восток, на Гайсбергштрассе.
Эта часть города исполнена суеты, оглушительного звона – купцы, мануфактуры, паромашины с колёсным приводом, чьи выхлопные трубы пахнут сиренью и железом… Проезжая под золочёным гербом гильдии Почтенного Братства Компьютерщиков, Моцарт убавляет громкость костюма. Вперёд, в гулкую залу, где собирается горластая ватага Kyberjugend – дигитальные аборигены, кипучие молодые люди с перфолентами в волосах, всех глючит с «умных» таблеток, ромовой воды, а также неких математических алгоритмов, опьянение от которых некоторые уподобляют действию лучшего шампанского. В их толпе – Франц Йозеф Гайдн, демонстрирует тонкости арифметики на своём кокетливом кулькуляторе – но Моцарт лишь кивает головой старому другу и спешит впёред…
Дальше, глубже в залу…
Где всё темнее, всё тише… Сама собою распахивается перед ним дверь.
– Maestro Амадеус…
Неохотно вступает Моцарт внутрь (и одна ступенька ведёт его вниз на столько уровней общественной лестницы, что у него закладывает уши) в комнату, похожую на спальную палату с привидениями. В складках тканей – тени, населённые ямковидными пауками, жирными и белыми; стены, поддерживаемые пересечениями паутин – двойные сплетения крепкого, как сталь, паучьего шёлка служат структурной опорой, их протеиновая геометрия поддерживает обваливающуюся кладку… Бездвижный воздух густ, с привкусом клейко-вязкой, восточной сладости. В сумраке скорчился кальян, паучий бог из гуммиарабика и бронзы.
И signora Сальери шепчет:
– Подойдите ближе, maestro, – молвит она, и губы со скрипом приоткрываются, обнажая зубы, подобные допотопному белью, – чтобы мне поцеловать вас…
Моцарт отклоняет предложение.
– Мой компьютер, signora, он, видите ли…
– Ах, maestro, к чему вам calcolatore, многострадальная macchina, когда всё внутри нас самих – это мир, сотканный из информации? Всё в нас – программное обеспечение и железо, оба в одном флаконе. – Она глубоко затягивается из кальяна. – Чистейшие, жидкие… Причём не один мир, а множество. Неужели вы не видите, maestro? Жидкостные миры смешиваются, обтекаются… – Щупальца дыма подымаются из трубки, кольцеобразно синеются…
– Н-да, хм, это всё в высшей степени занимательно, signora, но…
– …но вашему компьютеру недужится, у него вирус, – вздыхает она. – Его ЦПУ задыхается в плену инфофлегмы, у терминала несварение терминов, на материнскую плату накатывают приступы тошноты и сонных, паутинно-бредовых галлюцинаций…
От изумления Моцарт теряет дар речи.
– Вот что вам нужно, – говорит она, извлекая из-под кринолина антивирусный модуль; бицветный трапезоид, его поверхность выложена завитушками сверхпроводникового нефрита, с изнанки бронзовый ключик для завода, программное обеспечение с часовым механизмом. И – водружён в центре – микрочип: на вид странно расплывчатый, неясный, как бы сгусток газов, технология, полученная в результате змееподобных выдыханий синьоры. – Воспряньте духом, maestro, – говорит она, – ибо в этих микросхемах заключён конец ваших злосчастий.
Сделка состоялась. Моцарт выходит на улицу и спешит с модулем домой, звуковая волна от костюма закручивается в музыкальные карусели, затягивает восторженных детей в постепенно затухающие оргáнные воронки, и они ещё вертятся, когда Моцарт возвращается в свои полуразвалившиеся апартаменты, в спешке прокладывая путь через дюны грязного белья, и тетрадей, и полных собраний запчастей, торопится воссоединиться со своим компьютером молочно-белого фарфора, а тот похотливо раскрывает ему навстречу свою полость…
Моцарт включает компьютер (жмёт ногами на педали, всем телом налегает на рукоятки), затем заводит модуль синьоры (внутри тончайшие подпрограммы позванивают, потикивают) и вставляет в отверстие – программа загружается – запускает антивирус – прокачивает компьютер – достаёт всё глубже, глубже, как вдруг…
Как вдруг, внезапно, эффектно, компьютер гибнет.
Из рогов громкоговорителей – паника, хаос; экраны вспыхнули жёлтым и тускло-чёрным, оттенком смерти.
И жёсткий диск вскрылся.
Накрылся. Взвился.
Вылетел из креплений – бешено плюясь драгоценными осколками, развихряя их ореолом, раздуваясь атакующим анусом с красной, сморщенной закраиной, а та жадно набухает геморроидальными шишками неземной энергии, тянется поглотить материнскую плату, и ЦПУ и клаводром…
Полость горит, распахивается с треском… Моцарт спешно уносит ноги, и тут она взрывается с воплем, до жути напоминающим птеродактиля, насилующего напольные часы со звоном.
Моцарт тяжко ранен, потрясён до глубины души… Он падает на пол в беспамятстве и к счастью своему не видит кончины компьютера.
Проходит какое-то время. Затем ещё – и с того места, где лежит, Моцарт чует запах. Вязкая, восточная сладость…
– Perdono mi, calcolatore…
Signora Сальери – шепчет, склонилась над погубленным компьютером. Обращается к нему с видом несомненного горя. – Прости меня, bella macchina. Со слезами молю тебя, прости свою душегубицу…
– Так это, – вымучивает из себя Моцарт, – твоих рук дело…
– Si, maestro, si, ваше страдание – моё деяние… – Он слышит смертоподобный скрип её улыбки. – Злодейские махинации злодейки Сальери… Но возможно, я ещё могу сообщить вам нечто более занимательное о махинациях… и о машинах. – Словно кокетка, поднимает она нижние юбки. – И зрелище, коему вы свидетель, уготовано весьма немногим.
Моцарт смотрит под одежды и испускает стон.
Она и есть машина. Из колючей проволоки её хребет, кости железные, а внутри установлена страшная аккумуляторная батарея: чугунное надгробие, по которому пробегают искорки чёрной злобы… Моцарт отворачивается, тяжким взором смотрит на компьютер – из останков его подымаются синеватые щупальца дыма…
– Я вижу много миров, maestro, – говорит Сальери. – Мириады миров, чьи потоки текут по прямой, и извивами, и каракулями… Есть такие, где наша Земля из стекла, и солнце антиподов светит под ногами в ночной глуши… Есть один, в котором Зальцбург – всего лишь корона на макушке гигантского ящера: каждая чешуйка его размером с материк, а в слезящихся глазах купаются киты. И другие я вижу, maestro: приятные глазу миры, благоразумные и упорядоченные; где, в то или иное время, la macchina сбросила рабское иго и восстала на своё законное место… – Голос её всё громче, и между рёбер – там, где обычно бывает сердце, – пульсирует паук.
– Ибо помилуйте, что есть человек? Кто он такой, чтобы повелевать мною? Он думает, что все его мелкие делишки так grandiose: что труды его бессмертны, что сам он будет жить вечно! Но даже лучшие из людей – даже не имеющий равных гений, maestro, – штука хрупкая: испарения тумана и лунного света, сонные, паутинно-бредовые галлюцинации… – Она подымает руку, скрючивает её в коготь. – Их можно смести мановением руки.