Текст книги "Обрезание"
Автор книги: Дьердь Далош
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Бабушка сидела спиной к внуку; шумел ножной привод швейной машины. Роби Зингер за обеденным столом листал книгу Гейне. Вдруг Роби почудилось, что к ритмичному постукиванию и шуршанию привода добавился еще какой-то, чуждый звук: тонкий, булькающий, прерывистый. И когда швейная машина затихла – возможно, бабушка поправляла иголку, – странный тот звук стал четче и определеннее. Никаких сомнений: это плакала бабушка.
Этого только Роби не хватало! Да что такое с ними со всеми сегодня? День скорби и слез?.. Задержав дыхание, Роби Зингер вслушивался в доносившийся со стороны швейной машины звук: теперь бабушка уже не скулила, а почти рыдала. К материным рыданиям Роби Зингер давно привык, но бабушка никогда не плакала – во всяком случае, с тех пор, как он ее знает. Может, она плакала раньше, во время войны, первой или второй; но и тогда если плакала, то – молча, с достоинством. Ведь для взрослого плакать – последнее дело; это значит: расписаться в своей слабости, беспомощности. Сам он, Роби Зингер, уж и не помнит, когда плакал в последний раз: наверное, когда был совсем маленьким, может, даже грудным младенцем… Он поднял голову и недовольно сказал: «Ты чего, бабушка?» Та, склонившись над швейной машиной, лишь голову повернула к нему, чтобы внук видел ее лицо в слезах, и тихим, чистым голосом ответила: «Не могу больше. Не могу я с твоей матерью жить».
4
«Хоть бы ты завела себе кого-нибудь, что ли», – грустно вздыхая, говорила иной раз дочери бабушка. «Да и ребенку бы отец не помешал», – добавляла она, почти тем же тоном, с каким вспоминала о зимнем пальто для внука. Правда, решение вопроса о приобретении зимнего пальто зависело исключительно оттого, получит ли бабушка наконец долгожданную премию в кооперативе по пошиву плащей и дождевиков; что же касается приобретения нового мужа, а вместе с тем и нового отца, это было задачей куда более сложной. Вот над чем размышлял Роби Зингер, пока ехал на тридцать третьем трамвае до Обуды. Медленно кружась, падали на улицы Андялфёльда крупные, ажурные хлопья снега; усталый кондуктор дремал на своем сиденье; в вагоне было всего несколько пассажиров. Собственно говоря, это тоже еще вопрос, действительно ли бабушка хочет, чтобы в их семье появился новый человек, который стал бы ее дочери мужем, Роби Зингеру отчимом, а ей, бабушке, зятем. Роби казалось, к такому варианту бабушка относилась очень даже неоднозначно. С одной стороны, она упорно советовала дочери поискать себе достойного человека, хотя бы среди тех, кто помещает брачные объявления в еврейской газете. А с другой стороны, перед родней и знакомыми хвалила дочь как раз за то, что та и во вдовстве сохраняет верность покойному мужу; правда, добавляла она, такого золотого человека, каким был покойный Банди, все равно днем с огнем не найти.
Загробная верность, размышлял Роби Зингер, это у нас, видно, черта наследственная. Ну, или если не верность, то, во всяком случае, предрасположенность к такой верности: ведь унаследовать, считает бабушка, можно только предрасположенность. Бабушка, та тоже так и не вышла замуж после того, как ее муж, еще во время Первой мировой, пропал где-то в Сибири. Правда, долго еще, лет десять-двадцать, она все надеялась, что дедушка вернется: ведь если человек пропал без вести, это же не значит еще, что он умер, и были же случаи, которые просто граничили с чудом. Так что нельзя было совсем исключить, что дедушка в один прекрасный день вернется из холодного мрака Сибири и позвонит в дверь, став не только причиной радости и удивления, но и источником многих новых забот, начиная с заботы о том, где ему спать. Хотя в общем-то ясно, что спал бы он на большой тахте, рядом с бабушкой; в этом случае, однако, пришлось бы срочно думать, куда положить Роби. Правда, думать об этом все равно пора, потому что, говорит бабушка, ненормально, когда мальчик-подросток спит в одной постели со взрослой женщиной, пусть даже она его бабушка.
Кроме той, все более призрачной возможности, что дедушка после плена, продолжающегося уже тридцать лет, вдруг возьмет и позвонит в дверь, бабушку, по ее собственному признанию, еще кое-что удерживало от повторного замужества, хотя, как она говорила, охотников нашлось бы – не сосчитать. Но она думала о дочери; думала, думала – и решила: пусть лучше дочь вырастет совсем без отца, чем рисковать напороться на плохого отчима. Теперь бабушка, конечно, жалеет: не стоило бы ей принимать такое решение, стоило бы все-таки попытаться. Ведь если человек окажется хорошим мужем, то почему бы ему не оказаться и хорошим отцом. Зато насколько легче было бы растить вдвоем одного ребенка… Впрочем, теперь об этом говорить уже поздно.
Ну, точно та же история, что с корсетом, думал Роби Зингер. В свое время, вскоре после рождения матери, знаменитый профессор Барон настоятельно рекомендовал надевать на девочку корсет, который поможет избавиться от вывиха тазобедренного сустава. Корсет-то бабушка купила; да только торопилась снять его, когда дочь надсадно ревела, протестуя против неудобной и обременительной штуки; дочь же принималась орать каждый раз, как ее пробовали запихнуть в корсет. Вот теперь и хромает, бедненькая, жалостливо причитала бабушка, и замуж снова выйти из-за этого не смогла. «Зато уж ты, Робика, – глядя на внука, с просветленным лицом говорила бабушка, – как вырастешь, найдешь себе красивую и добрую девушку, такую, чтобы хорошей парой была искусствоведу с дипломом. И будет у тебя много детей, и большая квартира с центральным отоплением, с ванной, и ты узнаешь, что такое настоящее счастье. Жаль только, я до этого не доживу».
Да, с корсетом – это была ошибка, надо было ей быть потверже, признает бабушка. А вообще-то материно детство, можно считать, было идиллией, да и молодость тоже. «Да и что удивляться, – добавляет бабушка, – я на нее готовила, стирала, гладила. Всегда она была хорошо одета, ухожена, накормлена, и подруг могла домой приводить, я ей не запрещала. Сколько кругом детей, о которых родители совсем не заботятся, и несчастные растут, можно сказать, на улице. У моей Эржике же было все, что душа пожелает!»
Что да, то да, думал Роби Зингер, бабушка и сейчас заботится о матери, как дай Бог каждому. Вечерами готовит ей одежду на завтра, кладет аккуратно на кресло, чтобы утром, когда мать собирается на работу, не надо было ничего искать, суетиться. По хозяйству матери и пальцем не приходится шевелить. И продолжается это уже больше сорока лет. Так что бабушка в самом деле не преувеличивает, когда говорит: «Я ей всю свою жизнь отдала!»
Мать часто раздумывала, как бы ей отблагодарить бабушку за эту любовь и заботу. Как-то бабушка была на Балатоне, в доме отдыха, и известно было, что вернется она в воскресенье к вечеру. Мать решила к ее приезду приготовить горячий ужин. В субботу, ранним утром, она отправилась на площадь Лехель, на рынок, купила курицу, кило картошки, потом зашла в кондитерскую при гостинице «Мир» и выбрала там три кремовых пирожных. В воскресенье она даже на богослужение не пошла: целый день простояла у плиты. Если бы для свершения чуда было достаточно благих намерений, ее ужин стал бы шедевром кулинарного искусства. Шедевром он, увы, не стал. В супе не было не только зелени, но и соли, а обжаренная в панировке курица не компенсировала этих недостатков супа. Панировка местами обуглилась, местами же мясо осталось совсем сырым. Картошка, которую готовил Роби, сама по себе была бы вполне съедобной, если бы он случайно не сыпанул в нее слишком много соли. Так что бабушка скорее пробовала, чем ела приготовленный в ее честь ужин. От пирожного, правда, уклониться она не могла. О чем горько пожалела. Аппетитные на вид пирожные, видимо, слишком долго ждали в кладовке и, как тактично выразилась бабушка, слегка перестояли.
Спустя полчаса бабушка, мучаясь желудком, корчилась на тахте. Испуг был большой. К счастью, фенолфталеин подействовал быстро, так что у бабушки, после того как она немного побегала в уборную, на душе стало легче. Она даже пошутила, глядя на вытянувшиеся лица дочери и внука: «Ну что, не удалось вам меня отравить?» Мать была безутешна. Ни на что-то она не годна: ни по лестницам ходить, ни на машинке печатать, ни на пианино играть, ни даже ужин приготовить. «Я такая несчастная, – рыдала она, – такая несчастная!» Бабушка поцеловала ее, прижала к себе и сказала в утешение: «Главное, что ты у меня осталась».
«А уж как она на пианино играла, бедненькая! – продолжала рассказ бабушка. – Инструмент я для нее напрокат взяла, и она на нем целые оперы Верди исполняла, то-то родня дивилась! Нет, детство у нее счастливое было, да и не удивительно, ведь музыка весь день бедненькой заполняла… В общем, не на что ей было жаловаться».
Роби Зингер завидовал матери: вон сколько в ее жизни было музыки. Музыка – это здорово, думал он, сидя в тридцать третьем трамвае, где-то между площадью Маркса и мостом Сталина; конечно, не та музыка, которую случайно слышишь по радио, а настоящая, которая звучит на концертах и особенно в опере. Роби Зингер гордился, что у него есть музыкальное образование; по крайней мере, содержание опер Верди он знает, их рассказывала им учительница Освальд на пустых уроках, и Роби Зингер очень жалел, что не слышал пока ни единого звука этих прекрасных музыкальных произведений. Но он и без музыки чувствовал их красоту, от которой дух захватывало, видел, словно воочию, окровавленный труп Джильды в мешке, Азучену на костре, переживал вместе с Аидой и Радамесом, восхищаясь их готовностью умереть замурованными в каменном мешке. Он твердо решил про себя, что, когда вырастет, обязательно сходит в оперу или, по крайней мере, в театр Эркеля; хотя учительница Освальд в последний идти не советовала, говоря, что акустика там неважная.
«Короче говоря, детство у твоей матери хорошее было, счастливое. Правда, пианисткой она не стала: не приняли ее в музыкальную академию – как еврейку. Я больше не заставляла ее музыкой заниматься. Зато она обучилась машинописи и стенографии, что для дочери солдатской вдовы в те времена было совсем неплохой специальностью. К тому же ей еще и нравилось это занятие. В общем, мама твоя была счастлива, особенно летом, потому что летом не надо было на машинке печатать. Лето она всегда проводила в Тапольце, у тети Ютки, это моя сестра старшая, и у дяди Енё, царство небесное им обоим, не вернулись они из Освенцима. Дядя Енё в городе был первый инженер, большой интеллигент, и уж поверь мне, Роби, они на все были для нее готовы. Любили ее чуть ли не больше собственного сына, Золтана, бедненького, царство ему небесное… О чем бишь я? Ах да, о счастье».
Бабушке, по ее собственным словам, принадлежала главная заслуга и в том, что мать Роби так удачно вышла замуж. Потому что наш Бандика был не кто-нибудь, а искусствовед, а стало быть, человек непростой. Например, незадолго до свадьбы он заявил, что свои статьи он пишет в кафе, там у него постоянный стол, туда он ходит по вечерам. Ну, бабушка понимала, конечно, писательство – оно свое требует, но все равно не согласна была, чтобы он вечерами оставлял молодую жену дома, в одиночестве. «Знаешь что, сынок? – так рассекла она гордиев узел. – Наварю я тебе дома кофе, сколько захочешь, а ты сиди себе за столом и пиши, тут тебе хотя бы никто мешать не будет». Так и стало: Андор Зингер после свадьбы ни на шаг от жены не отходил, до того самого дня, когда его призвали в трудовые команды. Но и сейчас еще дома у них кое-что напоминает о былых кофепитиях: кладовка и сейчас полна коробками с надписью «Цикорий» и «Малата», от фирмы «Мейнль»; коробки эти пережили всемирный пожар, и бабушка хранит в них теперь соль, муку, сахар и всякие специи.
А как она медовый месяц организовала? Тут тоже есть о чем рассказать. Бабушка, как только все они вышли из синагоги, сразу поехала на вокзал, оттуда – в Тапольцу, а молодожены остались в пештской квартире вдвоем; в конце концов, когда у тебя медовый месяц, то даже самый близкий человек будет как бельмо на глазу.
Шикарная, должно быть, была свадьба, думал Роби Зингер, разглядывая фотографию, сделанную перед синагогой на улице Чаки. Стояло лето – второе военное лето, месяц тишрей пять тысяч семьсот второго года; за спинами чернела надпись: «Сдаются места для сидения». Отец Роби Зингера, смущенно улыбаясь, в белой рубашке и взятом напрокат смокинге, смотрит в объектив фотоаппарата. Уплывающий взгляд матери обращен в никуда; бабушка, в шляпке с пером, улыбается гордо: по ее лицу видно, что свадьба эта – прежде всего ее личный успех.
«Ты папу любила?» – как-то спросил Роби Зингер мать, когда они сидели на скамейке перед казино на острове Маргит. «Он был очень хороший человек», – прозвучал уклончивый ответ; а потом последовал долгий рассказ о том, как бедно они жили. Конечно, отец любил мать: вон и в письмах, присланных с фронта, он называл ее не иначе как «мой главный приз». Но с бабушкой у него были трения – в основном из-за денег на хозяйство. «Всё эти несчастные деньги», – горько сказала мать.
«Банди был ужасно непрактичный, – рассказывала мать. – Он совсем не умел обращаться с деньгами. Получит за урок языка – и тут же истратит. И даже не известно, на что». Неудивительно, что тетя Ютка и дядя Енё не одобряли выбор, сделанный младшей сестрой, не были в восторге от жениха, который в тридцатилетнем возрасте ничего еще не достиг в жизни, даже должности приличной не нашел, лишь писал никому не нужные статьи по искусству, учил глупых поэтов немецкому да шлялся по кафе. Конечно, они понимали, что Эржике в свои тридцать тоже не очень-то могла быть разборчивой: в этом возрасте приличная женщина давно уже замужем, тем более, как однажды тактично выразился дядя Енё, «с внешними данными, которыми Бог наградил Эржике». Но о том, чтобы молодожены провели медовый месяц у них, дядя Енё и слышать не захотел. Тут-то и родилась у бабушки гениальная мысль самой уехать в Тапольцу в свадебное путешествие.
«Ну, и хорошо тебе было, когда ты лето проводила в Тапольце?» – спросил Роби Зингер, подбрасывая камешек, который подобрал под скамейкой. Мать помолчала немного, потом взорвалась. «Кошмарно было! – ответила она с неожиданной горячностью. – Каждый считал, что можно мной помыкать». Да, каждый следил, чтобы она не толстела, чтобы приходила домой не поздно, чтобы на пляже не вступала в разговор с незнакомыми молодыми людьми. А она ночами пробиралась в кладовку и до тошноты объедалась там копчеными колбасами и вареньем. «Видит Бог, тетя Ютка и дядя Енё и друг с другом-то не могли жить мирно. У дяди Енё было высокое давление, его нельзя было нервировать, зато сам он все время орал на жену, а когда тетя Ютка сильно обижалась, покупал ей дорогие украшения».
Они все время собирались разводиться, а в конце концов пришлось силой оттаскивать их друг от друга; было это на товарном вокзале, их затолкали в разные вагоны, и те не остановились до самого Освенцима, и не было больше ни дома в тени деревьев, ни ссор, ни дорогих украшений, а были только аппельплац да барак, а потом – газ, который не делал различия между жертвами, не смотрел, достигли они чего-нибудь в жизни или не достигли.
А все-таки, как насчет любви-то, не унимался Роби Зингер. «Где любовь, во имя которой Аида и Радамес по доброй воле выбрали смерть в каменном склепе?» – поставил Роби перед матерью вопрос. «Не действуй мне на нервы!» – раздраженно ответила она; и прямо там, перед казино на острове Маргит, расплакалась. «Вначале было очень хорошо», – сказала она позже, когда немного успокоилась. Конечно же, прекрасной была и та встреча в кружке еврейской культуры, в месяце ав пять тысяч семьсот первого года. Андор Зингер читал там доклад на тему «История нашего народа в зеркале изобразительного искусства» и заслужил бурные аплодисменты, мать же в паузах играла на фортепьяно этюды Шопена.
«Только я сразу после этого залетела, – добавила мать; ее можно было понять так, что „залетела“ она из-за Шопена. – И тогда от ребенка пришлось избавиться». – «Почему? – вскинулся Роби. – Почему, мама, избавиться пришлось?» До него вдруг дошло, что его лишили брата или сестренки; будь это мальчик, он был бы ему старшим братом и сейчас бы они вместе проходили бармицву. «Почему-почему… Потому что он был бы незаконнорожденным», – ответила мать; они встали со скамейки и пошли в сторону моста Маргит: начинало темнеть.
Роби Зингер не без причины так упорно – хотя и безрезультатно – пытался узнать у матери что-нибудь о любви. Сам он уже почти полгода пребывал в том счастливом, стесняющем грудь волнении, которое поэты называют любовью.
Как-то летом, в конце месяца элул, в послеполуденные воскресные часы, у них в гостях была Ютка со своими родителями. Ютка приходилась дяде Енё и тете Ютке внучкой, ее и назвали в честь бабушки, тети Ютки, на которую она, как считала бабушка Роби Зингера, была похожа как две капли воды. Отец Ютки служил в полиции и был лейтенантом, ему очень шла синяя униформа, Роби Зингер с радостью прогулялся бы с ним по проспекту Ленина или, даже еще с большей радостью, по улицам Обуды, на глазах у интернатских ребят. Вот только у молодцеватого полицейского было столько важных дел, что вряд ли он выкроил бы время прогуливать толстого племянника. Золтанка – так бабушка ласково звала отца Ютки – очень гордился своей дочерью, которая уже ходила в восьмой класс; ее собирались еще записать в танцевальную школу.
Во время той летней встречи почти ничего и не произошло. Пока взрослые беседовали, Ютка и Роби в материной комнате с воодушевлением играли в «Кто смеется последним». Бабушка зашла к ним всего один раз, принесла малиновый сироп и сладости. Они сыграли четыре партии, три из них выиграла Ютка, так что она была очень довольна, хотя и сказала пренебрежительно, что это игра для маленьких и ей немного скучновата.
Когда гости прощались, Ютка поцеловала Роби в обе щеки. В этом тоже ничего особенного не было: много лет, расставаясь, они обменивались таким родственным поцелуем. И все-таки в этот раз что-то было не так, как всегда: ощутив прикосновение губ девочки, Роби почувствовал, как по телу его волной пробегает непонятное возбуждение. Ноги вдруг онемели, голова закружилась, ему даже пришлось на мгновение прислониться к кухонной двери. К счастью, Роби быстро взял себя в руки, и никто ничего не заметил.
Потом, позже, ему вновь и вновь вспоминались эти теплые губы, и он раз за разом проигрывал в воображении тот момент, когда они прикасались к его щекам. А вечером, лежа на пружинах интернатской койки, он восстанавливал в памяти весь тот день, представлял, как они сидят на лоскутном коврике в маленькой комнате, третий, четвертый раз играя в «Кто смеется последним». Ютка бросает кость, и косы ее, закинутые вперед, подпрыгивают. Робкие выпуклости у нее на груди скрыты под белой блузкой и пестрым жилетиком; и еще на ней темно-синяя юбка с оборками. Господи, спрашивал себя Роби Зингер, как такое возможно: ты видишь юбку, видишь подрагивающие косы – и чувствуешь бесконечное блаженство и безграничную грусть, причем в один и тот же момент?
Тогда, в темноте дортуара, он настолько был переполнен этим воспоминанием, что добровольно отказался от манипуляций, которые бабушка называла «мерзкой привычкой»; с помощью этих манипуляций Роби в последнее время все чаще пытался извлечь из своего тела такое острое, хотя и недолгое наслаждение. Забаву эту Балла называл «рукоблудием» и утверждал, что настоящему мужчине она совсем ни к чему, настоящему мужчине вполне хватает занятий спортом и усердной учебы. И вообще, говорил учитель, эту энергию нужно экономить: когда интернатовцы станут взрослыми мужчинами, а тем более отцами семейства, она им очень даже пригодится. И еще он говорил, что дело это не такое уж безобидное: со временем оно сказывается на позвоночнике, не говоря уж о том, что Всевышний тоже его не одобряет. Однако, несмотря на все предостережения, воспитанники-подростки, все без исключения, усердно предавались «рукоблудию», а восьмиклассник Амбруш делал это иной раз совершенно открыто, на глазах у всех.
Роби Зингера часто мучила совесть из-за растрачиваемой попусту энергии, хотя он и утешал себя тем, что он еще не настоящий мужчина и до этого ему еще далеко. Небесных сил, будь то Адонай или Иисус Христос, он боялся, но все равно не в силах был отказаться от удовольствия, которого иной раз добивался по два-три раза, чтобы затем провалиться в блаженный, расслабленный сон. Мечась между вожделением и раскаянием, он придумал для себя некоторый компромисс: каждое ночное прегрешение старался на другой день уравновесить каким-нибудь хорошим поступком, все равно, будь то отличный ответ по истории или помощь божьей коровке, лежащей на спине во дворе синагоги. Ему казалось, что таким образом общий баланс с небесными силами складывается приблизительно в его пользу, а «мерзкая привычка», от которой, как видно, никак не избавишься, выглядела чуть ли не как предпосылка «хороших поступков».
Для Ютки же он утром сочинил стихотворение, темой выбрав голубые глаза кузины. Собственно, стихотворение представляло собой перечень сравнений: глаза Ютки он приравнивал то к морю, то к небу, то к государственному флагу Израиля, то к обоям за шкафом, где хранились свитки Торы; но в конце он приходил к выводу, что ни один из этих объектов не достоин сопоставления с Юткиными глазами. На этой мысли стихотворение и было построено. «Много синего видывал я, но прекраснее всех синева Твоя», – такими строчками завершалось стихотворение, и Роби Зингер авансом сразу зачислил его в хорошие поступки, которые предстояло совершить в этот день.
А через две недели после того воскресенья к ним, с выплаканными глазами, прибежала мать Ютки: Золтанка, будучи на службе, попал в автомобильную аварию и погиб. Случилось это в начале недели, и, когда Роби Зингер, как обычно, приехал на шабес домой, бабушка встретила его словами, что сейчас они поедут к бедной Розе, выразить соболезнование.
Хоть Роби Зингер и старался не показать этого, трагическое известие потрясло его до глубины души. Правда, мысли вращались не вокруг доброго красавца дяди, с которым ему теперь уж не прогуляться ни по проспекту Ленина, ни по улицам Обуды. Роби Зингера занимала прежде всего судьба Ютки, которая теперь – наполовину сирота, как и он. Как утешить ее в свалившемся горе? Конечно, он, Роби Зингер, как сирота с большим опытом, мог бы дать ей пару советов. А лучше всего – поплакал бы вместе с ней, прижавшись лицом к ее лицу, чтобы слезы их смешались. Они бы плакали долго, гладя щеки друг другу. Заодно это было бы хорошей иллюстрацией к истине, которую высказал учитель Балла: насчет того, что утешение прямо вытекает из скорби.
Визит соболезнования, с которым Роби Зингер и бабушка пришли на Орлиную гору, в ведомственную квартиру, где тетя Роза жила теперь на правах вдовы, прошел без бурных сцен. Гости и хозяева сидели в гостиной, обставленной легкой современной мебелью, и смотрели на портрет Золтанки на стене. Бабушка, глядя на самоуверенную фотоулыбку покойного, старалась и в этой улыбке вычитать добрые виды на будущее. «Не кручинься, Роза, жизнь ведь для каждого приберегает не только плохое, но и хорошее. У тебя вот есть красавица дочка, ты ее вырастишь, с Божьей помощью, и она тебе столько радости еще доставит».
Потом, уже на улице, бабушка стала ругать автомобили: их кругом все больше и больше, плюнуть некуда, одни автомобили всюду, бедный Золтанка, и зачем ему понадобилось на машине ехать? Поезда ему не хватало? Семья для него не важнее была? Да вся полиция, вместе взятая, этой семьи не стоит! И войну он пережил, и в нилашистские времена уцелел – и надо же, после всего этого нужно было ему умереть, оставить несчастную Розу одну! Да она же отощает, на борзую станет похожа, а девочка-то – вон какая вся бледная, в лице ни кровинки, только огромные голубые глаза светятся, как у бабушки ее, тети Ютки, которую звери-нацисты убили… О, эти проклятые, вонючие автомобили!
Роби Зингер и слышал, и не слышал сердитый бабушкин монолог. Перед глазами у него все еще была Ютка: она сидела в гостиной, у журнального столика, в праздничном платье, без слез, со строгим, гордым, почти уже по-взрослому красивым лицом. И Роби молил про себя судьбу, чтобы она совершила чудо, перенесла их во времена, где можно спокойно жить, где нет агорафобии и автомобильных аварий, не нужно выбирать между еврейством и христианством, где можно будет разорвать заколдованный круг, когда ты толстый, потому что много жрешь, и много жрешь, потому что ты толстый, где не будет ни «рукоблудия», ни хороших поступков во искупление, где будет лишь чистая любовь, как солнечный свет, льющийся изнутри, так что даже в Эрец не придется никому уезжать, чтобы быть счастливым.
В трезвые моменты Роби Зингер, конечно, сознавал, насколько безнадежны чувства, которые питает он к Ютке. Не только из-за того, что она на два года старше его, и не только потому, что приходится ему троюродной сестрой, – учительница Освальд, рассказывая о Габсбургах, объясняла, что в браках, заключенных между родственниками, часто рождаются дети-дегенераты. Нет, Роби Зингеру казалось абсурдным предположение, что какая-нибудь девушка возьмет и воспылает любовью к человеку, который выглядит так, как выглядит он. Роби с отвращением рассматривал три изуродованных пальца на левой руке и спрашивал себя: можно ли такой вот рукой погладить свежее, бархатное девичье лицо?
Впрочем, считая свою внешность отталкивающей, Роби Зингер втайне очень даже гордился своей душой, а особенно интеллектом. Я добрый и умный, думал он о себе, радуясь, что может признаться в этом себе не краснея. И еще у меня глаза красивые, и лоб, добавлял он. Лучше всего, если бы случилось чудо: внутреннее содержание и внешность поменялись бы местами. Тогда бы он был стройный, высокий, со смуглой кожей, как Габор Блюм. И, если можно такое требовать от судьбы, года на три старше.
О своих чувствах Роби Зингер однажды вечером, когда в дортуаре выключили свет, рассказал своему лучшему другу, особо остановившись на близком родстве и на возрастной разнице. Он продекламировал Габору шепотом и свое стихотворение, потом спросил: как тот считает, можно отдать стишок Ютке?
«Здорово придумано, – ответил с соседней койки Габор Блюм. – Самое важное – не слишком все усложнять. Когда останетесь вдвоем, возьми ее за руку. Я всегда так делаю. А дальше само пойдет».
Роби Зингер, правда, не слышал, чтобы его друг брал за руку хоть одну девушку; но идея ему понравилась. Волнуясь, он готовился к вечеру в конце лета, когда бабушка обещала опять взять его в гости к тете Розе.
Служебная квартира, как и у них, состояла всего из двух комнат, но зато в ней были ванная комната и центральное отопление; бабушка о таких квартирах отзывалась как о высшей ступени благосостояния. К тому же теперь, когда они остались вдвоем, тетя Роза отдала Ютке отцову комнату; так что, пока бабушка с тетей Розой рассуждали о жизни, Ютка и Роби сидели вдвоем и разговаривали.
Ютка рассказала, что ее записали в гимназию и что она будет ходить еще и в танцевальную школу: английский вальс и танго у нее уже получаются. Кроме того, она учится плавать и берет частные уроки английского языка. Еще она говорила о своих подругах, которых только мальчики и интересуют; она вот к мальчишкам совершенно равнодушна. Потом спросила у Роби, умеет ли он плавать; жаль, что не умеет, а то бы они вместе ходили в бассейн «Спорт» на острове Маргит.
Роби Зингер тоже рассказывал ей о себе, потом об учителе Балле, который ласково называет его: Бар-Кохба; сказал о том, что хочет стать искусствоведом; попробовал объяснить, какие странные, непонятные различия существуют между евреями, христианами, венграми и коммунистами, не говоря уж о русских и немцах. Его тоже не так уж интересуют девочки, пока он предпочел бы научиться плавать, а когда он вырастет и женится, то не беда, если жена на пару лет окажется старше его или, скажем, будет ему дальней родственницей: главное, чтобы они понимали друг друга и им не нужно было ничего друг от друга скрывать. А если, скажем, жена умрет, то он, Роби Зингер, и за гробом будет хранить ей верность. Говорил он и про Габора Блюма, с которым они планируют уехать в Эрец, потому что у дяди Блюма в Иерусалиме есть магазин, не очень большой, примерно как Дворец моды в Будапеште, и сейчас дядя приглашает их посмотреть, как живут люди в Государстве Израиль. Конечно, они туда если поедут, то на экскурсию, главным образом чтобы покататься на морском пароходе, который выходит из Рима и за пять дней добирается до Тель-Авива, где они целый день будут есть бананы, ананасы и фиги.
Ютка показала Роби свой альбом, и тут Роби, покраснев, сказал ей, что он знает одно стихотворение, которое, хотя сочинил его Габор Блюм, он, Роби, с удовольствием напишет в альбом Ютке. Ему стоило невероятных усилий, чтобы на листках с водяными знаками и с цветочным орнаментом, из которых был сшит альбом, писать более или менее ровными буквами; к тому же в альбоме, к немалой его досаде, было уже много записей, сделанных какими-то неизвестными молодыми людьми. Весь вспотев, но каким-то чудом избежав клякс, Роби в конце концов торжественно передал альбом с довольно читаемым текстом Ютке. Та покраснела, читая стих. «Здорово, – сказала она с улыбкой. – Жаль, что это не мне написано».
Потом они слушали радио. «Брожу, брожу по улицам один, там, где с тобой когда-то я бродил…» – сладко грустил модный певец, и Роби Зингер с завистью констатировал, что слова в этой песне куда красивее, чем в том стихе, от которого он малодушно отрекся.
При этом Роби Зингер, вспоминая совет друга, все время, как завороженный, смотрел на Юткины руки. Иногда ему казалось: еще вот-вот, и он схватит одну из них; но в следующий момент ему делалось страшно. Все его чувства, все внимание были теперь сосредоточены на этих руках. Вот оно, счастье, в нескольких сантиметрах от него, надо лишь протянуть руку… Но как это сделать, под каким предлогом? Может, сказать, что он хочет погадать по ладони? Или соврать, что хотел согнать какую-то букашку? Нет, не годится. Нерешаемая задача. Легче Орлиную гору перетаскать горстями на новое место.
«Чего ты на мои руки уставился? – вдруг спросила с удивлением Ютка. – Думаешь, у меня там экзема?» И, вынув из стола шарик синего стекла, дала его Роби. «Вот, чтобы у тебя руки были чем-нибудь заняты!» – хихикнув, сказала она, как бы в виде объяснения.