сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 44 страниц)
«Лучшие русские люди почти сто лет жили идеей Учредительного Собрания, — политического органа, который дал бы всей демократии русской возможность свободно выразить свою волю. В борьбе за эту идею погибли в тюрьмах, в ссылке и каторге, на виселицах и под пулями солдат тысячи интеллигентов, десятки тысяч рабочих и крестьян. На жертвенник этой священной идеи пролиты реки крови — и вот «народные комиссары» приказали расстрелять демократию, которая манифестировала в честь этой идеи. Напомню, что многие из «народных комиссаров» сами же, на протяжении всей политической деятельности своей, внушали рабочим массам необходимость борьбы за созыв Учредительного Собрания. «Правда» лжет, когда пишет, что манифестация 5-го января была сорганизована буржуями, банкирами и т. д. и что к Таврическому дворцу шли именно «буржуи», «калединцы». «Правда» лжет, — она прекрасно знает, что «буржуям» нечему радоваться по поводу открытия Учредительного Собрания, им нечего делать в среде 246 социалистов одной партии и 140 — большевиков. «Правда» знает, что в манифестации принимали участие рабочие Обуховского, Патронного и других заводов, что под красными знаменами Российской С.-Д. Рабочей партии к Таврическому дворцу шли рабочие Василеостровского, Выборгского и других районов. Именно этих рабочих и расстреливали, и сколько бы ни лгала «Правда», она не скроет этого позорного факта».
Пока выходила его газета «Новая Жизнь», Горький не переставал бичевать коммунистическую власть. Потом большевики закрыли газету. Горький помирился лично с Лениным, но пессимизм его рос: «Пролетариат не готов к роли, которую навязала ему история», — говорил он в 1919 г. E Д. Кусковой, а писателю Б. К. Зайцеву он однажды сказал:
«Дело, знаете ли, простое. Коммунистов горсточка. А крестьян миллионы… миллионы!.. Все предрешено. Это непременно так будет. В мире не жить. Кого больше, те и вырежут. Предрешено. Коммунистов вырежут».
Позже, под влиянием, главным образом, вестей о белом движении, Горький решил сотрудничать с советской властью и воздействовать на нее.
«Довольно отсиживаться, — говорил он тогда своим друзьям. — Социалистическая демократия должна войти в ряды большевиков и незаметно их окружить. Надо постараться на них влиять, иначе они непоправимых глупостей наделают. Они уже сейчас черт знает, что творят».
Так, по словам Т. И. Манухиной, жены доктора И. И. Манухина, которые тогда были в большой дружбе с Горьким, у Горького возник план «окружения большевиков».
«В реальности, — пишет Т. И. Манухина, — это означало посадить на плечи советской власти социалистическую интеллигенцию всех толков и этим спасти страну от гибели, а революцию от контрреволюции»
(См. статью Г. Таманина (Т. И. Манухиной) о Горьком в парижских «Русских записках», ноябрь 1938 г.).
Свою деятельность Горький начал ролью заступника за гонимую «буржуазию», ходатая в стане большевиков. Он поднимает на ноги Смольный, настаивает, стыдит кого нужно. Если что не помогало, он ездил в Москву к Ленину. Не щадя слабого здоровья, ездил зимой в неотопленных вагонах, простуживался и болел. Когда начался массовый террор, — рассказывает Манухина, — Горький был возмущен до глубины души. Он мужественно заступался не только за либералов и демократов, но и за великих князей и кое-кого из них он спас от расстрела ( См. об этом воспоминания вел. кн. Гавриила Константиновича «В мраморном дворце», изд. имении Чехова, Нью-Йорк., ldn-knigi ).
Великие князья Павел Александрович, Георгий Михайлович и Николай Михайлович были спешно расстреляны петроградской ЧеКа, осведомленной из Москвы, что Горький уговорил Ленина их освободить.
«Я примчался на вокзал с бумагой, подписанной Лениным, — рассказывал Горький тогда Манухиным. — Очень торопился, чтобы попасть на петербургский вечерний поезд. Случайно на платформе мне попалась в руки вечерняя газета. Я развернул ее… Расстрел Романовых!.. Я обомлел. Вскочил в вагон. Дальше ничего не помню. Очнулся глубокой ночью в Клину, один в пустом вагоне на запасном пути».
По приезде домой Горький слег и не скоро оправился от нервного потрясения.
«Поначалу, — пишет Манухина, — Горький большевикам безусловно предан не был. Он спорил, многими декретами возмущался, террор ненавидел, за потерпевших заступался. Но потом начал путаться в противоречиях. В 1920-1921 годах его уже окружают писатели, художники, командиры, советские сановники. Он появляется в театрах, окруженный новыми людьми». Он создает в Петрограде «Дом ученых». Он задает тон петроградской общественности. Ему отпущены советским правительством большие суммы на его культурно-просветительные планы. Он принялся издавать в образцовых переводах произведения больших иностранных писателей.
«Новая жизнь, кипучая, полная преобразований, грандиозных целей, фактических возможностей была именно той жизнью, о которой он грезил и которую своей магически-революционной поэзией заклинал, — пишет Манухина. — Стоило Горькому «присягнуть» Кремлю, и перед ним открывалась беспредельность. Самые заветные желания его могли осуществляться, как в волшебном сновидении… Облагодетельствовать миллионы темного русского народа! Приобщить их к просвещению, к материальной культуре. Воспитать новое гражданское социалистическое сознание! Поднять своих младших братьев! Этот просветительный педагогический пафос был ему свойствен и всегда одушевлял его общественную деятельность. Соблазн — пренебречь нравственной оценкой власти и воспользоваться ее силой был для Горького велик… К чему привело намерение Горького окружить большевиков? Ни к чему: окруженным оказался он сам».
Но до роли восторженного поклонника советской власти он дошел не сразу, а гораздо позже.
В 1921 году Горький выехал за границу. В это время Горький не только не был слугой коммунистического режима, но был, по его словам, «настроен мизантропически».
В эмиграции Горький, совместно с писателем-эмигрантом В. Ф. Ходасевичем, издавал журнал «Беседа». 8-го ноября 1923 г. Горький писал из Сорренто В. Ходасевичу по поводу циркуляра Крупской об изъятии из советских библиотек, обслуживающих массового читателя, религиозно-философских произведений Платона, Канта, Шопенгауэра, Владимира Соловьева, Л. Толстого и других:
«Первое впечатление, мною испытанное, было таково, что я начал писать заявление в Москву о выходе моем из русского подданства. Что еще могу сделать я в том случае, если это зверство окажется правдой?
Знали бы Вы, дорогой В. Ф., как мне отчаянно трудно и тяжко» (В. Ходасевич «Горький», «Современные записки» (Париж), кн. 63, 1937.).
В 1925 г. Горький писал о Короленко: «Он, ведь, для меня был и остается самым законченным человеком из сотен мною встреченных, и он для меня идеальный образ русского писателя». А, ведь, известно, как резко отрицательно В. Г. Короленко относился к советской власти.
В 1927 г. Горький писал С. Н. Сергееву-Ценскому:
«Жалуетесь, что проповедники хватают за горло художников? Дорогой Сергей Николаевич, это ведь всегда было. Мир этот — не для художников, им всегда было тесно и неловко в нем — тем почтеннее и героичней их роль… Мечтателей, чудаков, беспризорных одиночек особенно люблю». — Человек, настроенный коммунистически — так писать не мог.
В 1929 году Горький, после двухлетней переписки и настоятельных приглашений со стороны Сталина, вернулся в Россию.
Привез его в Россию П. Крючков, агент ГПУ, расстрелянный потом. Приезд Горького был событием.
Вот что в 1954 году рассказал на страницах «Социалистического вестника» о встрече Горького в Москве и об отношении его к кремлевской власти П. Мороз, бывший начальник и военный комиссар броневых сил на Юго-западном фронте в 1920 году, и в 1930 году руководитель «Севгресстроя» под Севастополем (в 1929 году Мороз сопровождал Горького при его объезде строительств, производившихся на Северном Кавказе, и совхозов, а потом встречался с Горьким в Крыму и много с ним беседовал) :
«Когда вечернее радио Москвы сообщило о предстоящем приезде Горького, призывая население столицы к достойной встрече великого писателя, призыв был поддержан населением с таким энтузиазмом, с каким оно не поддерживало ни одного мероприятия «партии и правительства». «У очень многих граждан страны, — пишет Мороз, — помимо сердечного, любовного отношения к Горькому, теплилась надежда найти в нем, наконец, спасителя. Каждый думал: Горький — буревестник свободы, боровшийся столько лет с такой силой, с такой страстью против насилия и несправедливости — молчать не будет. Многие хотели даже думать, что приезд Горького — не просто визит туриста, а связан с какой-то политической миссией».
В июле 1929-го года, во время посещения Горьким Северного Кавказа, он высказал сопровождавшему его Морозу свое мнение об этой московской встрече в следующих словах:
«Такие грандиозные встречи могут быть только при двух положениях: либо, когда народ живет в материальном, политическом и духовном довольстве, либо когда народ находится в абсолютной материальной, политической и духовной нищете и рабстве».
О какой именно жизни в Советском Союзе шла речь, Горькому стало ясно из первой же сотни писем, доставленных ему почтой в течение первого дня его пребывания в Москве.
Писали ему все. Писали и люди с именами, и начинающие писатели, обыватели, коммунисты и комсомольцы, директора московских заводов, инженеры и рабочие. Писали служащие всех рангов, от народных комиссаров до машинисток, артисты и артистки, отцы и матери, жены и дети, — умоляя в своих письмах о спасении арестованных детей, мужей, отцов и матерей. И на Северный Кавказ и в Ростов на Дону Горький приехал с полным пониманием «счастливой и веселой жизни» советских людей.
«В середине июля на устроенном в честь писателя ужине, — пишет Мороз, — на котором присутствовал и «хозяин» края — секретарь краевого комитета коммунистической партии — А. А. Андреев (позже член Политбюро), произошло мое первое знакомство с Горьким. После ужина, закончившегося довольно рано, Горький спросил меня, есть ли у меня свободное время, и пригласил поехать к нему, как он сказал: «для уточнения программы и плана экскурсии». Начали говорить о плане нашей поездки, как вдруг Горький меня спросил: «Вы бывший анархист?» — «Нет, — отвечал я, — откуда вы это берете?» — «Мне почему-то так показалось, — сказал Горький, — исходя из ваших дружеских отношений с Евдокимовым». В процессе нашей дальнейшей беседы Горький опять совершенно неожиданно задал мне второй вопрос: «А молчать вы умеете, когда надо?» Улыбаясь, я ответил: «Научили… молчу вот уже седьмой год». Горький заметил: «Это замечательно. Если не секрет, где вас научили молчать?» — «Пожалуйста, никакого секрета в этом нет. Первые уроки преподали на Лубянке, но они не дали желаемых результатов. Тогда был дан более длительный курс наук, — в читинской каторжной под начальством Губельмана, брата Ярославского».
— «И что же?», — спросил Горький.
— «Как видите, — ответил я, — слава Богу, молчу-молчу даже тогда, когда не надо молчать».
— «Мне хотелось бы задать вам еще один вопрос», — сказал Горький. «Скажите, пожалуйста, — только, если можете, откровенно, — как вы думаете, много в Союзе молчальников?»
Прежде, чем ответить на этот вопрос, я спросил Горького: «А вы соблюдаете неписанное правило этики, по которому откровенность одной стороны налагает определенные обязательства на другую сторону?»
Горький посмотрел на меня и спросил: «Обязательство хранить тайну откровенности?» — «Да».
— «Ну, кончено, — сказал Горький, — я иначе и не мыслю нашей беседы».
— «В таком случае, пожалуйста. Я думаю, и почти уверен, что с 1927 г. число молчальников в Советском Союзе на сегодня доходит до 80 процентов населения. Но завтра… безмолвствовать будут все, кроме пропагандистов — аллилуйщиков».
Горький с грустью посмотрел мне в глаза, помолчал, как бы раздумывая, и сказал: «Да, пожалуй, вы правы. Но почему же это так?»
На следующий день утром они отправились в совхоз «Гигант», на строительство Сальского элеватора и электрической станции. Горький во время посещения этих предприятий был сдержан, не вступал в беседы ни с администрацией, ни со служащими, ни с рабочими. Но при посещении колхозов Горький был весьма любознателен и внимателен. Знакомясь с колхозами, расположенными по направлению Ростов на Дону — станица Старо-Щербинская, Горький осматривал, вернее, знакомился с колхозами во всех деталях. При этом он особенно интересовался единоличными хозяйствами, не вошедшими в колхоз. Он знакомился с каждым двором и его хозяином. Вел длительные беседы, но о чем он говорил, никто не мог ничего сказать. Такие же методы применил Горький и при осмотре колхозов в районе станицы Екатерининская — Ростов на Дону.
Последним объектом посещения был «Россельмаш», к которому, несмотря на его грандиозность, Горький проявил полное равнодушие.
В гостинице Горький начал беседу следующими словами:
«Если вы думаете, что я что-нибудь понял из того, что делается в станицах, то вы глубоко ошибаетесь. И как я ни стараюсь, как ни напрягаю свой мозг, чтобы понять все эти дела, творящиеся и с крестьянами, и с рабочими, и с городским людом, я ничего понять не могу. Я прежде всего не вижу целесообразности. По-видимому, стар я стал. Но людей, сопротивляющихся этому, я понимаю. Единственное, что мне представляется отчетливо, это то, что все это, вместе взятое, возвращает нас к пятидесятым годам прошлого столетия, но в более свирепой форме. Да, формы проведения в жизнь мероприятий такого социализма будут безусловно очень свирепыми».
«В свое время, — продолжал Горький, — главная задача передовой литературы прошлого заключалась в том, чтобы показать подневольный характер труда и раскрыть противоречия между огромной созидательной силой труда и угнетенным положением трудящегося человека.
Тогда были люди, которые, несмотря на ограниченные возможности, создали прочную традицию уважения к труду и свободе трудящегося человека, посвятив немало красивых страниц воспеванию труда. Конечно, такие люди есть и будут, но будут ли у них в будущем хотя бы те ограниченные возможности прошлого, я очень и очень сомневаюсь. Будут ли у литератора будущего хотя бы ограниченные возможности, изображая труд в нашем «социализме», поставить в центр своего внимания человека — радующегося труженика? Думаю — нет. В тумане всех событий представляются только или почти только страдания».
На следующий день Горький должен был уехать из Ростова. Вечером был устроен, по распоряжению А. А. Андреева, прощальный ужин, на котором Горький вел оживленную беседу, но, главным образом, он делился своими воспоминаниями о прошлом, не сказав ни слова о своих впечатлениях от виденного на Северном Кавказе.
Андреев, по-видимому, недовольный этим направлением беседы, задал Горькому прямой вопрос о его впечатлениях от посещения организованных коллективных хозяйств.
Горький, отвечая, сказал:
«Все дело коллективизации, по моему глубокому убеждению, должно быть построено исключительно на добровольных началах, никакого принуждения не должно быть. При соблюдении этого условия, коллективизация может дать весьма положительные результаты».
Прощаясь, Горький с грустью сказал:
«Не унывайте, поживем — увидим. Я думаю, все образуется. При случае не забывайте меня. Я всегда буду рад потолковать с вами о нашей так не удавшейся жизни».
«Последующие мои встречи с Горьким, — писал Мороз, — относятся к 1934 и 1935 годам, когда Горький большую часть времени проводил в Крыму на даче ЦИКа СССР, в двадцати километрах от Севастополя. Первая встреча с Горьким после пятилетнего перерыва произвела на меня гнетущее впечатление. Поразил меня внешний вид Горького. Когда-то высокий и худой, он превратился в совершенно сгорбленного, усталого человека, как ни старался он держать себя бодро. Горький внимательно слушал меня и, видя мое волнение и слезы, проступившие на моих глазах, успокаивающе сказал: «Вы очень болезненно и близко все принимаете к сердцу. Относитесь ко всему с некоторым холодком и поберегите ваши нервы и здоровье.
Они вам еще пригодятся в жизни. Я вас, да и не только вас, а всех, тяжело переживающих события, понимаю. Трудно и очень даже бывает тяжело на душе, но вы в таких случаях должны прежде всего помнить, что остановить колесо, делающее историю России, внутренними силами невозможно. Слишком уж далеко зашли. Слишком велики силы, подпирающие и охраняющие реакцию штыком. В этом я уже убедился и особенно после посещения Соловецких островов».
Это упоминание Горьким о его посещении концлагеря на Соловецких островах и высказанное им ясное понимание действительного положения в стране, дало Морозу решимость задать ему два вопроса: «Я, Алексей Максимович, — сказал Мороз, — часто задавал себе вопрос и сейчас задаю его вам, зачем вы приехали в Союз, после посещения 29-го года?» И второй вопрос: «Как вы могли допустить появление в таком виде в печати вашей статьи о Соловецких островах?»