355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниэль Кац » Как мой прадедушка на лыжах прибежал в Финляндию » Текст книги (страница 9)
Как мой прадедушка на лыжах прибежал в Финляндию
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:17

Текст книги "Как мой прадедушка на лыжах прибежал в Финляндию"


Автор книги: Даниэль Кац



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

ДОМА

В предгрозовой 1938 год кое-как, в величайшей спешке построили один из удручающе безобразных домов по проспекту Маннергейма – тот, где мне предстояло родиться. Не я причиной тому, что дом лепили так суматошливо, если можно так выразиться, спустя рукава; и не чрезмерный страх перед войной. Женщины, замешивавшие строительный раствор, как и прежде, громко смеялись грубостям, которые отпускали каменщики; Европа была далеко, война была уделом других народов. В адрес Гитлера отпускали шуточки. Какой-то каменщик будто бы перднул ему прямо в лицо, некая подносчица кирпича запустила ему в глаз тряпкой для подмывания. В обеденный перерыв ели ветчину, на десерт бананы, Причины поспешности и небрежности при выполнении строительных работ были те же, что и всегда: банк и подрядчики стремились получить максимальную прибыль, мастера пресмыкались перед теми и другими. Строительных рабочих подгоняли, время и материалы урезали. Такова была широкомасштабная рационализация производства за счет рабочих и будущих квартирантов.

Оттого-то я и замерзал в первую зиму проживания в этом доме. В следующую зиму во двор дома упала небольшая бомба и выбила все стекла в окнах, обращенных в ту сторону. Нас в это время дома не было. Мы были в деревне, и, когда вернулись, отец, увидев усыпанный осколками стекла паркетный пол и разбитые вазы на охромевших столах, крепко выругался. Мать утешила его, сказав, что могло быть хуже. Отец возразил, что его бесит, когда люди приучают себя так относиться к несчастьям и неудачам, – это неестественно. Он приехал в отпуск, а теперь ему придется заделывать разбитые окна фанерой и чинить столы. Брюзжа, он проделал все это и отбыл на фронт.

Когда мы всей семьей: мать, сестра Ханна, младший брат Андрей и я – вернулись после войны с Севера, те же куски фанеры по-прежнему закрывали окна со стороны двора. Уцелели только окна, выходящие на улицу. Я часто сидел у одного из них и, приплющившись носом к стеклу, глядел через названную в честь маршала улицу, смотрел на уличное движение и дома на другой стороне. Они были такие же, как наш дом, только их фасады были повернуты боком к маршалу. Во время войны в некоторых из них проживали работники немецкого посольства с семьями. Как-то вечером, вскоре после нашего возвращения, мать сказала:

– Иди посмотри, как уезжают немцы, – и подсадила меня на подоконник. Голос у нее был спокойный

Я встал на подоконнике, обхватив мать за шею, ощущая запах ее русых волос. На той стороне улицы, наискосок от нашего окна, перед домом немцев стояли три грузовика, в которые грузили мебель и ящики. Вокруг автомобилей суетились мужчины и несколько женщин. Одни, с ношей в руках, ожидали, когда придет их черед поставить ее на платформу автомобиля, другие принимали. Некоторые лишь приходили и уходили и, казалось, только мешали другим. Два финских полицейских в мундирах стояли поодаль, наблюдая за происходящим. Один из них, гигантского роста, заложив руки за спину, раскачивался с пяток на носки. Немец в долгополой желтой поплиновой куртке что-то спросил у гиганта. Тот тяжело тряхнул головой. Немец удалился.

– Мама, у них есть дети? – спросил я.

– Они отослали детей, заблаговременно…

– Куда?

– В Германию.

– Я тоже хочу в Германию, – с завистью сказал я.

– Могли бы они отослать и тебя, притом совершенно бесплатно, но сейчас уже не могут, – тихо сказала мать.

– Почему не могут? Сами-то уезжают.

– Не могут, – повторила мать, крепко прижимая меня к себе. – Я бы тебя не отдала. Ну, хватит, слезай, нагляделся.

– Дай я еще немножко постою, – попросил я

– Что тебе здесь делать? – удивилась мать.

– Погляжу немножко. Почему они должны уезжать?

– Видишь ли, эти немцы… работали у нас, а теперь должны уехать домой… Они… Германия проиграла войну, и им надо уехать… Давно пора.

– Их что, выгоняет полиция? – с надеждой спросил я.

– Это не ее забота. Они и так уедут. Уедут немедля. И когда они уедут, в их дом вселятся русские, так мне говорили.

– Русские плохие?

– Нет, не плохие.

– Хорошие?

– Они такие же, как мы.

– Ну, мы-то хорошие.

– Русские такие же, как… все другие народы… как финны.

– Или как немцы?

– Ну да, – согласилась мать. – У всех народов есть хорошие и плохие. И в каждом человеке есть добро и зло.

– В дом въедут хорошие или плохие русские? спросил я.

– Святая Дева Мария!

– Кто-кто? – удивился я, но мать не смогла объяснить.

– У русских есть дети? – задал я следующий вопрос.

– Отчего бы не быть, – ответила мать.

– А мне можно будет с ними играть?

– Конечно, – ответила мать.

И русские пришли и заполнили дом на той стороне улицы. Так получился дом русских. Все они были сотрудниками советского посольства.

У них были дети, только не могу припомнить, что бы я когда-либо играл с этими детьми. Скорее всего, причиной тому было то, что они жили на той стороне улицы. Улица была широкая и оживленная, и дети разных сторон между собой не общались. Но я часто сидел на подоконнике, глядя на русских детей. Они играли группами в саду перед домом, там были песочница и двое качелей. Зимой на них было больше одежды, чем на финских детях; головы закутаны шарфами и платками, так что виднелись лишь носы и глаза. Вместе с детьми во дворе всегда находились несколько дородных краснощеких женщин с завязанными узлом черными волосами. Они часто смеялись и говорили с детьми по-русски мягкими щебечущими голосами. Я слышал это, когда проходил мимо. Женщины оборачивались посмотреть на меня и улыбались. Мне казалось, что они улыбаются приветливо. Не помню, говорили ли они мне что-нибудь, но задним числом мне воображалось, что они заговаривали-таки со мной по-русски. Я как-то гордился этим, хотя вместе с тем и досадовал. Мне хотелось быть таким же, как финские мальчишки с льняными волосами на заднем дворе, и величайшей загадкой в этом возрасте для меня было то, что я не такой, как они: у меня волосы были черные и курчавые. Если русские женщины принимали меня за русского мальчишку, то это опять-таки говорило о моей особливости. С другой стороны, я вовсе не уверен, говорили ли они мне что-нибудь.

Я выучил несколько слов по-русски у Слушайте и умел произнести как бы между прочим: «Иди есть пшенную кашу». Слушайте опекала меня в конце войны, когда отец где-то пропадал, а мать уходила на работу. Это была крупно сложенная русская женщина, когда мне или ей самой грозила какая-нибудь опасность, она крепко прижимала меня к своей пышной груди. Вообще же она не в шутку старалась утопить меня в сметане с ватрушками. Настоящее ее имя было Елена, но я слушал московское радио, и там всегда после маршей резкий мужской или женский голос приказывал: «Слушайте! Слушайте! Слушайте!» Вот я и окрестил Елену именем Слушайте.

Слушайте и ее муж были эмигрантами-коммунистами – обстоятельство, доставлявшее Государственной полиции немалую головную боль, поскольку там, по привычке мыслить прямолинейно, полагали, что русские эмигранты не могут быть коммунистами. А потому Слушайте и ее муж не иначе как шпионы…

В конце войны финская полиция впала в истерику и мужа Слушайте интернировали, а саму ее допрашивали по крайней мере раз в неделю и чуть ли не каждый день изводили разговорами по телефону. Помню еще, как она, срываясь на плач, на ломаном финском излагала в трубку невротику-полицейскому, чем она занималась последние несколько дней. Я сидел под столом, забаррикадировавшись четырьмя стульями. Длинный черенок щетки для натирания полов торчал между ними, нацеленный на рыдавшую в телефонную трубку Слушайте. В следующий раз, когда телефон опять зазвонил, я подскочил к нему, чтобы ответить, а затем побежал в кухню сказать Слушайте, что полиция опять требует ее. Бедная женщина ударилась в слезы, однако в трубке была не полиция, а некий коммерсант по имени Шаблон, у которого я как-то раз побывал вместе с отцом. Он внушал мне глубокое омерзение, потому что похлопал меня по щеке своей жирной рукой и рука откровенно пахла какашками. Шаблон спрашивал мать, однако Слушайте успела изложить ему все события дня, прежде чем недоразумение разрешилось. Слушайте страшно рассердилась на меня и целую неделю не готовила мне ватрушек, но, честно говоря, такое наказание меня не слишком огорчило. Слушайте и научила меня произносить по-русски: «Иди есть пшенную кашу».

Так восьми лет от роду я прошел по двору дома русских и произнес эту фразу светловолосому мальчику, который был года на два младше меня. Он последовал за мной через улицу, волоча за собой неуклюжий самокат, и мы пришли во двор нашего дома. Там я гордо представил нового товарища курносым завсегдатаям двора. Они спросили, как его зовут, однако я не мог спросить его и, недолго думая, окрестил его Алексеем. Он был смущен, краснел, и, когда мы чуть ли не силой завладели его самокатом и стали по очереди кататься и все как один неодобрительно отзываться о нем, он догадался по нашим интонациям и выражению лиц, и его челюсть тихо задрожала. Я чувствовал за собой вину, но, прежде чем мальчик расплакался, с той стороны улицы вихрем прилетела его мать, маленькая смуглая женщина с пушком над верхней губой, сгребла в охапку Алексея вместе с самокатом и разразилась ругательствами по-русски, больше по адресу Алексея, чем по нашему, надо полагать, потому, что он без спросу перешел через улицу. После этого мы никогда больше Алексея не видели.

Затем я надолго перестал общаться с русским домом. Лишь время от времени поглядывал на него с подоконника. Занавески на его окнах были по большей части плотно задернуты и летом, и зимой. А когда их чуточку приоткрывали, я видел мельком массивную старинную мебель и цветные скатерти с кружевной каймой, покрывавшие столы и комоды, книжные полки и пианино, и повсюду – декоративные безделушки. Все это напоминало жилище бабушки Веры, и, может быть, поэтому комнаты русских казались мне уютными – наша собственная мебель была в стиле позднего фашистского функционализма 40-х годов… На стенах в комнатах у русских висели портреты Ленина и Сталина. Я оглядывался с подоконника на стену собственной комната, там висел портрет дедушки Бени – курсовая работа матери, когда она училась в Атенеуме. Беня был изображен с трубкой во рту и без затылка – обстоятельство, которое усиленно подчеркивал ее тогдашний преподаватель.

На той стороне улицы Ленин и Сталин, на этой Беня, между ними маршальский проспект, широкий, угрожающий и разделяющий. А посредине финляндский регулировщик с отстраняюще поднятой рукой в белой перчатке. Бене не было дано выбирать сторону.

НА КЛАДБИЩЕ

Ворота кладбища были заперты. Табличка извещала, что кладбище закрыто по случаю еврейского праздника. Еврейский праздник не ахти какое событие. Это кладбище еврейской общины. Я без труда перелез через стену. Она не была особенно высока, человек посторонний мог, не вставая на цыпочки, увидеть поверх нее, как евреи хоронят своих мертвецов. Правда ли, что они хоронят их стоймя? По другую сторону стены гои прогуливают собак. У них в обычае с бессмысленным выражением на лице глазеть поверх стены, и они с разочарованием убеждаются, что четверо дюжих мужчин опускают в могилу гроб с усопшим евреем горизонтально; раввин читает что-то нараспев на непонятном языке, потом могилу засыпают, и никто не бросается с плачем на могильный холм. Собачники ведут своих питомцев дальше и дают им орошать беззащитные могилы царских солдат близ теннисного корта. Дома они расскажут, что евреи хоронят своих мертвецов стоймя, они будто бы видели это собственными глазами поверх стены, через которую я перелезал, потому что у меня были родственники на кладбище. Правда, был еврейский праздник, но я никогда не понимал, почему в праздник нельзя ходить на кладбище. Этого никто не мог сказать. Просто – так было всегда. Быть может, я не умел правильно спросить.

Я спрыгнул со стены, прошел мимо побеленной часовни. Под пригорком стояла зеленая скамья. Я присел на нее, прислонил голову к серой каменной спинке, на которой высиживала птенцов каменная голубка.

Могил героев тридцать с лишком, они ограждены тяжелыми цепями. В День памяти павших в каждом углу этого четырехугольника в почетном карауле стоит финский солдат. Из-под каски немецкого образца солдаты напыщенно-торжественно глядят прямо перед собой. Смутно догадываясь о смысле всего этого, ребенком я порой испытывал неудержимый прилив патриотических чувств: финские солдаты чтят память героев-евреев, отдавших свои жизни за свободу Финляндии, чтобы финны могли свободно чтить своих погибших героев, которые… ну, и так далее. Я не смел додумать мысль до конца, краснел, к горлу подступал комок. Но тогда я был ребенком.

Потом был другой год, другой День памяти, я подрос, и одним из солдат в почетном карауле был мой брат Андрей, который проходил строевую службу, обучаясь в государственном исследовательском институте химического профиля. Подобно чешскому доктору Прокопу, он разрабатывал способы получения взрывчатых веществ из картофельной муки, помад и слабительных. У него был низкий лоб, но тем не менее он был смышлен и рассеян. Он вперял неподвижный взгляд в пространство, пытаясь вспомнить, почему при гидролизе белки распадаются на аминокислоты. И стоит ли за всем этим Бог?

Я пытался поймать взгляд Андрея, хотел узнать, выдержит ли его серьезная ряшка мою злорадную ухмылку, но он смотрел мимо меня, глубоко погруженный в свои мысли. Я этого не понимал и начинал в упор глядеть ему в глаза, вызывая на соревнование в гляделки. Через две минуты игра начинала меня тяготить, и я с трудом удерживался от смеха, но он-то меня просто не видел.

Старый раввин пел поминальную молитву в честь павших героев. Его бородка клинышком тряслась, когда он выводил фальцетом рулады, разукрашивая монотонный мотив. Его очки были покрыты инеем. Председатель погребального братства произнес брызжущую патриотизмом речь в память павших. Он был бледен от волнения, его голос то и дело срывался. Дети вокруг прыскали со смеху. Меня тоже разбирал смех, но я непоколебимо смотрел на Андрея. Хромой старший лейтенант, финн, приветствовал павших героев от имени вооруженных сил. Суть его речи сводилась к тому, что отдать жизнь за отечество может любой независимо от расы и вероисповедания. Плешивый еврей, майор запаса, поблагодарил от имени павших и заверил, что уж евреи-то за милую душу отдадут жизнь за любое отечество, которому это угодно.

Я заглядывал Андрею по очереди в оба глаза. Он был очень бледен под сенью немецкого стального шлема. Он разлагал аминокислоты на карбоксильные и аминогруппы: глицерины, аланины, серины, валины. Речи отзвучали, мероприятие близилось к концу; разводной почетного караула скомандовал «налево» и строевым шагом направился к воротам, три солдата последовали за ним. Андрей не шелохнулся. Он стоял на месте как вкопанный, глядя мимо меня, запутавшись в структурной формуле молекулы инсулина. Я тоже не заметил ухода солдат. Дружеские руки подвели переступающего негнущимися ногами Андрея к ожидающей у ворот группе солдат. Я вздрогнул от пронзительного лая какой-то шавки и поглядел в сторону стены. Поверх стены, ковыряя в носу, на меня смотрел рыжеволосый мальчишка. Лейтенант, разводной почетного караула, не стал делать Андрею выговор, полагая, что тот чрезмерно разволновался. Шагая вольным шагом, солдаты пошли в направлении крематория и исчезли из виду. Это было давно. С тех пор прошли годы.

Я встал со скамьи и пошел вдоль могил. В каждой покоился ребенок. Так они были закопаны – поодиночке. Таков еврейский обычай. Христиане также хоронят своих детей поодиночке, каждого ребенка в своей собственной маленькой могилке. В этом нет ничего удивительного. Таков христианский обычай. А вот не так давно в некоторых странах неевреи хоронили еврейских детей в общих могилах. И это тоже чуть не вошло в обычай. Правда, сперва детей полагалось убить. Возможно, бывали случаи, когда в общих могилах детей хоронили в стоячем положении, но это не значит, что таков еврейский обычай. Помимо того, не всех детей хоронили мертвыми. Захоронение заживо как особый вид наказания встречается в половине стран мира. Обычаи народов разнятся, думал я, проходя мимо детских могил. Эти дети были положены в гробы мертвыми и невредимыми. Счастливые дети. Я прошел мимо детских могил.

Я нашел водопроводный кран и напился. Посмотрел на семейную могилу потомственных еврейских заводчиков. Матово-черный запотевший гранитный куб весом в две тонны обманчиво напоминал несгораемый сейф. Земные останки клана были несокрушимо укрыты от вандалов. Его духовное наследие охранялось настоящим сейфом и законодательством Финляндии. «В этой стране хорошо жить», – казалось, вздыхали под могильным холмом. Могущественные люди страны кичились своим богатством и после смерти. Невзирая на расу, национальность, вероисповедание.

Когда я подступил поближе к этому монолиту, чтобы прочесть эпитафию, высеченную золотыми древнееврейскими буквами на его боку, из-за него выскочил маленький красноносый старик в сапогах и форменной фуражке. Часто моргая черными глазками-пуговками, он поднял руку с зажатыми в кулаке граблями.

– Как вы сюда попали? Что вы тут делаете? – пронзительно заверещал он.

– Просто взял и пришел. Я не собираюсь валить надгробные памятники, будьте спокойны.

– Уходите. Кладбище закрыто. Вы что, не заметили? Сегодня праздник.

– Дедуся, милый, для меня не существует никакого праздника.

– Прочь отсюда, прочь, прочь, – нервничал старик.

– Я не часто прихожу сюда, но вот теперь я здесь. Пришел посмотреть на собственную могилу, – объяснил я.

– Чью могилу? Сегодня праздник…

– Собственную могилу…

– Чью-чью? Ну да это не имеет значения…

Я указал в направлении моря, на еще не занятую сторону кладбища.

– Уходи, сумасшедший, не то я доложу общине… позвоню в полицию…

– Звони, – сказал я, засовывая руки в карманы.

Что-то ворча себе под нос, сторож опустил грабли. Я отправился в северный конец кладбища. Прошел мимо могилы моего деда Бени. Он запретил приносить на могилу цветы – всем, кроме меня и моего двоюродного брата Авива. Он терпеть не мог цветов. Тем не менее на его могиле стояла чаша с пучком увядших маков, которой я не ставил. Авива же, неизвестно почему, проживал в Панаме. Я решил было спросить у сторожа, откуда появились цветы на могиле Бени, кто их принес, но тут же сообразил, что старику было просто не поспеть охранять каждую могилу в отдельности. Зато он мог убрать увядшие цветы.

У северной стены кладбища росли кусты малины. Они принадлежали торговцу мясом Вейсбергеру. Он приходился мне каким-то дальним родственником, и когда-то мать притащила меня на его похороны. Ей это казалось очень важным, и я не хотел огорчать ее отказом, тем более что она была не из тех женщин, что любят ходить по похоронам. Она пыталась убедить и меня в том, что Вейсбергер заслужил, чтобы его проводили в последний путь, ибо он был безупречен как человек и как коммерсант. Иногда он даже дарил почти свежее мясо дому престарелых. Я заметил, что дом престарелых был основан лишь после смерти Вейсбергера, но мать ответила, что это не его вина.

Так вот и пришлось мне томиться на похоронах, Вейсбергер покоился в закрытом гробу. У гроба стоял красивый юноша, держа большое знамя еврейского спортивного общества. Он вопрошающе глядел поверх голов скорбящих родственников, а быть может, ожидал кого-то. Раввин рассеянно произнес речь в память усопшего. После раввина к гробу подступил румяный мужчина с крепкой шеей и полминуты тупо глядел на гроб. Затем достал лист бумаги и начал говорить. Его слова запали мне в память:

– Стоя здесь, у праха усопшего Абрама Эбенхарда Вейсбергера, мы возвращаемся мыслями на пятьдесят семь лет назад. – Оратор сделал небольшую паузу. Но никто ему не возразил. – Именно тогда было основано еврейское городское спортивное общество «Синайские пантеры». Одним из последних остающихся в живых основателей является… являлся присутствующий здесь… сейчас… усопший торговец мясом Абрам… Эбенхард… Вейсбергер. Не скупясь на пожертвования, он всю свою жизнь посвятил поощрению деятельности «Пантер» и сам активно участвовал во многих спортивных мероприятиях. Кто из нас не помнит его долговязую фигуру на футбольном поле, как он в подпоясанной сине-белой рубахе добывал славу и никогда не забывал криками пришпорить своих товарищей на пути к победе или почетному поражению. Бессчетны общества и ассоциации, в учреждении которых он участвовал и которые он поддерживал советами и денежными средствами. Его постоянно оптимистический настрой… – Тут голос оратора дрогнул. Он сделал усилие над собой и одержал верх. – Можно ли забыть… Да… Бессчетны клубы и благотворительные фонды, в основании которых наш вышеупомянутый усопший, безусловно, еще ХОТЕЛ бы принять участие и непременно принял бы, если бы Всевышний безвременно не вырвал его из наших рядов… в их числе «Фонд субсидий бесприданницам», в правлении которого мы наверняка смогли бы увидеть нашего дорогого покойника. Наша община и клуб не без основания гордятся нашим бывшим… нашим в прошлом столь активным членом, и мы всем сердцем надеемся, стоя здесь… у этого гроба, что огромный вклад торговца мясом Вейсбергера станет путеводной звездой для всех нас, еще остающихся в живых. Приспустим наш флаг в память усопшего!

Так говорил румяный мужчина, и статный юноша-спортсмен выполнил указание, по-прежнему глядя поверх наших голов в ожидании кого-то неведомого.

Было почти темно, и надо было смотреть под ноги, чтобы не натыкаться на могильные холмы, такие узкие были промежутки между могилами. Я остановился, чтобы зажечь сигару, перед надгробным памятником из красного гранита, покосившимся вправо, словно земля под ним осела. В свете спички обозначились высеченные на его боку две обращенные вверх ладони. Безымянный палец и мизинец были не такие, как остальные. Фамилия покойного была Грабовиц, он был бухгалтером и принадлежал к роду когенов, то есть священников, ладони были приметой рода. Бухгалтер-священник Грабовиц был плешив чуть ли не с самого дня рождения. Незадолго до смерти его сделали главным бухгалтером, священника же из него не получилось. Тем не менее он был коген, принадлежал к тем, кому положена особая честь на субботнем богослужении в синагоге, их зовут молиться перед ковчегом. Когда двери ковчега открывают, когены накрывают головы талесом, чтобы священный свет божественных книг не ослепил их, начинают раскачиваться и причитать: да-да-даййяййяй-да-да-даййяййяй… Ребенком я удивлялся, отчего они плачут, и мне говорили, что они плачут оттого, что у евреев нет родины и живут они, рассеянные по всему миру. Потом было основано Государство Израиль, но когены и поныне все еще плачут перед ковчегом. Мне объяснили, что когены огорчены тем, что соседи Израиля не жалуют родину евреев.

На могиле моего отца росла зеленая сорная трава. Могила была неухоженна, но я был рад этой траве. Сел на могилу и достал из кармана бутылку вина. Раскупорил ее и начал пить. Думал: не диво ли, что отец лежит здесь под землей, погребенный, хотя погребению он всегда предпочитал кремацию. Полагаю, это оттого, что столько евреев были сожжены заживо. У всякого своя причина. Когда отец умер, был март, стояли трескучие морозы, земля была закована в лед. Рабочим было трудно копать могилу. Они мерзли, потели, ругались и долбили землю всю ночь, но, казалось, могила не могла быть отрыта в срок. Уже собирались отложить похороны. Но тут кто-то догадался купить рабочим вина. Разбудили знакомого еврея, контрабандиста и спекулянта, и купили по бутылке на человека. И могила раскрылась, словно по волшебству.

На похоронах отца раввин произнес самую короткую речь из всех, какие он произносил за все время своего пребывания в раввинах. Он сказал на идише, что человек должен покаяться, пока не поздно. Сказал это пятью различными способами и не прибавил ничего больше. Затем он пошел перед гробом к могиле, не переставая что-то бормотать про себя. Люди, стоявшие поблизости, утверждали, что бормотал он не молитвы.

Шел он так быстро, что моим дядьям, несшим гроб, трудно было следовать за ним. Дядя Сендер споткнулся, Миша споткнулся вслед за ним, затем все начали скользить по льду вниз под горку, так как сторож был пьян и забыл посыпать горку песком. Дядья оступались и скользили, едва не роняя гроб, приходилось прибавлять шагу и бежать, в противном случае гроб мог уехать от них своим путем. Отец был грузным человеком. Все ругались и старались устоять на ногах. Раввин не успел посторониться, попал под ноги дядьям, и те опрокинули его на могилу Голды Бринкман. Голда участвовала в гражданской войне в Испании как медсестра интернациональной бригады. Раввин сделался весь красный и закричал, что его хотят убить. Он пытался подняться и уйти, но мой дядя Тевье и брат Андрей поставили его на ноги и чуть ли не силой потащили к раскрытой могиле. Остальные последовали за ними.

Когда гроб опустили в яму, Блау, неимоверно фальшивя, затянул «Эль моле рахамим» [27]27
  «Бог, исполненный милосердия» ( иврит).


[Закрыть]
. После молитвы он вышел с кладбища через ворота, даже не подав руки вдове, моей матери. Лицо матери под вуалью было бело как мел, больше от ярости, чем от горя. Впоследствии в общине несколько недель с сожалением говорили об этом.

– Что это на него нашло? – удивлялся кто-то в синагоге в следующую субботу.

– Как был красным, так и остался… – шепнул кто-то еще.

– Кто? Блау? Я-то думал, он дал тягу из Венгрии потому, что не мог выдержать…

– Я имел в виду Арье, сына Беньямина Н., которого хоронили.

– Арье? Не заметил. Мне он казался совсем обыкновенным человеком…

– Мне совершенно все равно, какого цвета человек, – сказал третий, – если взглянуть на него на похоронах… Помер, значит, помер, в могиле никто не занимается политикой. В лоне земли и самый красный беленьким станет.

Я сел на могилу отца и вытащил бутылку «Столичной». Сделал долгий глоток и чуть не поперхнулся. Никак не могу привыкнуть пить прямо из горлышка. Отец тоже не мог. Он пил водку из маленькой рюмки, не разбавляя, и всегда что-нибудь приговаривал.

– Прими и ты, – сказал я, проливая капельку на могилу.

Из темноты вынырнули три человека – кладбищенский сторож и двое полицейских.

– Вот он сидит, пьет водку на чужой могиле, – прохрипел старик.

– Что вы тут сидите? – спросил один из полицейских.

– Он перескочил через стену, потому что ворота закрыты, – пояснил старик. – Ведь сегодня праздник.

– Какой праздник? – поинтересовался другой полицейский.

– Не помню, – сказал старик. – Какой-то их еврейский праздник.

– Ага, так ты не еврей? – спросил полицейский.

– Нет, – ответил старик. – Я родом из Нивалы.

– Это к югу от Оулу, – вспомнил первый полицейский. – Я знаю одного писателя оттуда, из Нивалы. Сейчас-то он здесь, в Хельсинки. Он строительный рабочий, потому что писательством не прожить.

– Мне это известно, – сказал другой полицейский, – человек берется писать, потому что не может прожить на то, что зарабатывает на стройках.

– Что вы тут сидите? – снова стал допытываться полицейский. – Покажите-ка, что тут у вас. Ага, водка. Что вы задумали? На забулдыгу вроде не похожи. За такое можно и срок схлопотать.

– Боюсь я его, – сказал старик.

– Это могила моего отца, – стал объяснять я. – Я хочу его помянуть.

– Сегодня вход на кладбище запрещен, – сказал полицейский.

– Я упустил это из виду, – солгал я.

– Вы всегда перелезаете через стену? – спросил полицейский.

– Всегда.

– Я сказал ему, что сегодня сюда нельзя приходить, – сказал старик, повысив голос.

– Я принял его за алкаша, – сказал я.

– Не дерзите, милейший, – сказал первый полицейский.

– Это могила моего отца. Он похоронен здесь.

– У вас есть документы, удостоверяющие личность?

Я вытащил из сумки свой партийный билет.

– Что это? Здесь нет фотографии… – Полицейский чиркнул спичкой и прочел по билету мою фамилию. Затем перегнулся через край могилы и прочел имя на табличке: Микко Пейнлих. – У вас с отцом разные фамилии?

Я ошибся в темноте могилой.

– Не та могила, – сказал я, разводя руками.

– В этом нет сомнения, – сказал полицейский. – Вам непременно надо было прийти сюда, чтобы выпить? Ведь тут совсем близко сад. Вы и вправду еврей? Да, конечно, малость смахиваете на еврея: нос и все такое прочее… Это, конечно, может служить смягчающим обстоятельством…

– Нос?

– Нет, то, что вы еврей и выпиваете на еврейском кладбище.

– Я выпиваю не как еврей, – сказал я, – а потому, что нынче канун Первого мая. В этот день я обычно поминаю моего отца.

– Поминали бы в какой-нибудь другой день, – сказал полицейский. – Откуда мы знаем, что ваш отец вообще умер?

– Его могила где-то здесь, – сказал я, озираясь.

– Тогда почему вы не пошли на его могилу?

– Здесь так темно…

– Тогда почему вы приходите сюда, если боитесь темноты?

– Да чего мне бояться!

– Бояться Господа и почитать мертвых, – сказал старик.

– Иначе дело обернется дубинкой, – сказал один из полицейских.

– Можно мне теперь уйти пить где-нибудь в спокойном месте, чтоб не вызывать нареканий? – спросил я.

– По существу, об этом следовало бы заявить, – сказал полицейский, тот, что был помоложе.

– Ладно уж, иди, раз нынче Первое мая, – сказал тот, что был постарше.

– Повезло тебе, скажи спасибо Создателю, – сказал тот, что помоложе.

– Спасибо, – сказал я, подошел к стене и перескочил через нее. Затем обернулся и крикнул: —Уходите отсюда. Здесь находиться нельзя. Сегодня праздник.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю