Текст книги "Как мой прадедушка на лыжах прибежал в Финляндию"
Автор книги: Даниэль Кац
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
– Она и не пила… Как только молоко начинало скисать, алкоголь каким-то образом переходил из вымени прямо в кровь. Она развеселилась и попыталась гарцевать не хуже цирковых лошадей – этак высоко-высоко вскидывая ноги, можете мне поверить. Ну, это, конечно, ей не удалось, она упала на спину и лежала, тяжело дыша и дрыгая ногами. Потом она стала перескакивать со скалы на скалу, что, вообще-то говоря, серны проделывают запросто, но она так раскисла, что оступилась на выступе скалы и свалилась в бурную реку внизу. Но не утонула, как непременно утонул бы любой пьяница, а забарахталась и стала плавать то в одном, то в другом направлении, отфыркиваясь как сумасшедшая…
– Совсем как Беня, – печально сказала Вера.
– Кто это такой? – полюбопытствовал Ракитис.
– Мой муж. Мой муж Беня. Его ранило на войне.
– Сочувствую. И серьезно? – спросил Галкин.
– Сама толком не знаю. Пришла телеграмма, в витиеватых выражениях извещающая о случившемся. Понимай как знаешь эти витиеватости… Сейчас он валяется в госпитале в Смоленске, и я еду забирать его домой.
– Можно спросить, в каком чине ваш муж? – спросил Ракитис.
– Ради Бога.
– Так в каком же?
– Он полковой трубач.
– Тогда он младший унтер-офицер.
– Да, у него в ранце была труба, – подтвердила Вера. – Я собственноручно укладывала ее в ранец. В сумятице перед отходом поезда мужа угораздило уронить ее на перрон, и я ума не приложу, как он теперь без нее обходится… Наверное, никак, – прибавила Вера, – ведь он ранен.
Так, коротая время за разговорами, они доехали до Москвы. В Москве они чудом попали в автомобиль какого-то полковника. Полковник ел Лену глазами и был готов выложить сумму, равную своему годовому жалованью, чтобы затащить ее в постель. Однако Лена была не из таких. Она считала офицеров свиньями, какими бы благородными манерами они ни щеголяли, – всех, кроме капитана Галкина, который был по-настоящему благородным человеком.
«Вот человек с умом и сердцем», – думала она.
Полковник довез их до города Вязьмы, что на полпути между Москвой и Смоленском. Вера и Лена пытались нанять у крестьян лошадей с повозкой, однако военные конфисковали чуть ли не всех лошадей, а оставшихся, изможденных и истощенных, крестьяне так и так не стали бы отдавать внаем.
Женщины оставили в Вязьме свои вещи, прихватив только два узла с самым необходимым, и, взяв в руки обувь, зашагали по дороге в Смоленск. Пройдя несколько километров по большаку, они присели на обочину.
– Благодать, – глубоко вздохнув, сказала Лена. – Чистый воздух, птицы поют. Словно и нет войны. И царя тоже… Так чудесно идти босиком…
– Чудесно будет недолго, если не сядем на подводу. До Смоленска еще не меньше пятидесяти километров, – сказала Вера, потирая ногу. – Хотя тут и правда красиво, – добавила она, оглядываясь вокруг.
– Зайдем в лес, – сказала Лена. – Там могут быть грибы.
Они зашли в лес и нашли сатанинские грибы и хрупкие сыроежки. Вера наступила на дождевик, и он лопнул. Она стала торопить Лену вернуться обратно на дорогу, однако Лене хотелось еще побыть в лесу. Они уселись на кочку посреди поляны и огляделись.
– Это напоминает мне одно место к востоку от Веймара у подножия гор, – сказала Лена. – Я пришла туда собирать ромашки. Светило солнце, пели птицы. Сонно стрекотали сверчки. На пшеничном поле у меня за спиной вдруг появился солдат. В зубах у него была трубка, шапку украшала ромашка, одежда измята. Слегка покачиваясь, он шел прямо ко мне по лужайке. Был полдень, скорбно мычали коровы. Солдат не замечал меня, потому что я сидела, пригнувшись, среди полевых цветов. Но вот он увидел меня и улыбнулся. Это был немолодой уже человек с крупными зубами. Он вынул изо рта трубку, как будто собирался заговорить, но передумал, махнул рукой в сторону гор, опять улыбнулся и кивнул головой. Я тряхнула головой, он, не переставая улыбаться, снова кивнул, я снова тряхнула головой, он упорно кивал, и в конце концов я тоже закивала. Затем он дружески махнул мне рукой и зашагал прочь. Что ты об этом думаешь?
– Увидела немецкого солдата в измятом мундире, что ж еще, – сказала Вера, вставая. – Пошли дальше.
Пройдя еще несколько километров, они услышали стук колес.
– Смотри-ка, что там, – сказала Вера. – Лошадь с повозкой..
– Старик с бородой! И меховая шапка на голове, в этакую-то жарищу!
– Это раввин, – прошептала Вера, когда повозка поравнялась с ними и остановилась.
– Что с вами, барышни? Идете такие понурые, а солнце такое яркое, – сказал раввин, щурясь узкими раскосыми глазами.
– Да вот, нам надо попасть в Смоленск, да никак не попадем.
– Какие же у вас там дела? – спросил раввин. – Я был там на прошлой неделе и снова еду туда. Проведать своих прихожан, видите ли. Да вот нет их, прихожан-то. Все выехали из Смоленска, и никто не знает куда. В сущности, я даже обрадовался, когда обнаружил, что в городе никого больше нет. Я имею в виду, никого из наших. Только солдаты и дурные женщины. Да раненые хрипят.
– Раненые? – переспросила Вера. – Мы как раз идем забрать раненого. Вы, случаем, не бывали в госпитале Святой Анны?
– Как же, бывал, благословлял там умирающих солдат-евреев.
Вера насторожилась.
– А не видели там этакого малорослого, грустного солдатика? Трубача? – неуверенным голосом спросила она.
– Увы, не видел, – сказал раввин. – Во всяком случае, среди умирающих такого не было. Но трубу слышал. Кто-то играл на трубе траурный марш. Очень хорошо играл, с чувством. Но ему явно заткнули рот посреди игры, она прекратилась так внезапно.
– Это наверняка был он! – взволнованно воскликнула Вера, схватив Лену за руку. – Кто еще мог бы… Конечно, это был он, Беня!
– Да, наверняка это был ваш Беня, – воодушевился раввин. – Ишь как вы обрадовались! Залезайте в повозку, едем за ним в Смоленск!
Женщины устроились в повозке за спиной раввина, он причмокнул, и старая кляча взяла с места.
– Все верно, доченьки, воспрянем духом! Мудрый рабби Гилель сказал: умаляющий себя умалится. Почему? Спросите меня, и я отвечу: мне не вполне ясно, что он хотел сказать. Я думал об этом, и вот до чего додумался. Заповедь гласит: тот, кто умаляет себя, тот возвысится. Но из этого следует, что тот, кто умаляет себя, умаляет себя, с тем чтобы его возвысили, и таким образом возвышает себя. А кто возвышает себя, тот умалится. Таким образом, должно возвысить его!.. Нет, что я говорю? – поправился раввин. – Должно умалить его! Безусловно. Я так сказал? Тот, кто…
Раввин всю дорогу балаболил, и, когда достигли Смоленска, голос у него стал такой хриплый, что слов нельзя было разобрать. Он подъехал прямо к госпиталю Святой Анны…
Тринадцать пар кроватей выстроились по обе стороны прохода. Вера шла медленно. Она едва осмеливалась смотреть на раненых, которые замолкли и провожали ее взглядами. Койка номер 6… 8… 13… 5… 2… 27… справа 3… 9… 13…
«Что мне эти номера?.. – спрашивала она себя. – Они даже идут не по порядку…» Она не знала, на какой койке лежит Беня, если вообще лежит. И она не смела поднять глаз, чтобы обозреть палату.
Дойдя до двадцатой койки, она взглянула на лежащего на ней безбородого молодого казака и увидела у него на глазах слезы. Она оглянулась вокруг и увидела, что у всех солдат на глазах слезы и все солдаты смотрят на нее. Лишь один, не обращая на нее внимания, с мрачным видом курил папиросу, нарушая, конечно же, запрет. Это был Беня! Он сидел на корточках на самой дальней койке с правой стороны прохода и с вызывающим видом пускал в потолок клубы дыма.
– Беня! Ты живой! – крикнула Вера, подбежала и обвила рукой его шею.
– Черт возьми! – крикнул Беня. – Это ты? Ты? Как же ты сюда пробралась? Моя жена Вера? Это моя жена Вера из Финляндии, – объяснил он своим товарищам-соседям. – А я тебя принял за попадью! У тебя вся одежда в пыли. Где твои башмаки? У тебя нет другого платья? Не дави так… Ты что, не знаешь, что я ранен? Жена, тебе не рассказали?
Ее слезы загасили его папиросу. Герой ощутил комок в горле и глухо прошептал:
– Нем мих авек фун данет [8]8
Забери меня отсюда ( идиш).
[Закрыть], единственная моя. Любимая моя жена! Ты рада? Забери ж меня отсюда.
2
ЗУБЫ
Во Вторую мировую, когда финны воевали с русскими, нашу семью эвакуировали на север. Всех моих, дедушку Беню и бабушку Веру. Мы оказались в маленькой деревушке где-то между Ваасой и Кокколой, населенной шведами. Я не понимал, почему нас вывезли именно туда, да и как мне было понять, я был тогда совсем маленький, всего несколько годков от роду. Это стало мне ясно лишь некоторое время спустя: деревня стояла на берегу моря, там ее невесть когда основали, там она и осталась стоять на морском берегу, забытая Богом и людьми.
Мы приехали туда летом. Дедушка, изумленный, озирался по сторонам и тянул носом морской воздух. Деревенские разглядывали нас из-за занавесок на окнах. Позже они осмелились показаться из своих домов, но обходили нас стороной, уклонялись от встреч и косились на нас. Но вот кто-то кашлянул. Двое стариков решились заговорить с Беней на своем причудливом наречии. Они недоверчиво ощупывали его куртку. Беня угостил их табачком, и вскоре старики поведали ему, что ведут свой род от викингов. Они повторяли это всякий раз при встрече с нами на деревенской улице, так что нам оставалось лишь поверить им. И мы поверили, что они ведут свой род от викингов.
Удивительная была эта деревня, такая же отсталая, как любая другая деревня квенов в лесной глухомани, но на свой особый лад. Вы скажете: какая разница, отсталая, значит, отсталая. Однако обыкновенная деревня квенов в лесной глуши отсталая потому, что это бедная деревня. Наша же деревня была скорее зажиточная, а отсталая именно по этой причине. Я не хочу сказать, что там не было ни одного христианина или язычника, который знал бы финский язык, ибо владение финским языком вовсе не является признаком высокой цивилизованности. Но если глубоко потянуть носом воздух этой деревни, то можно почуять гарь костра инквизиции. Ощущение такое, будто последняя охота за ведьмами происходила в прошлую Пасху.
Тем не менее деревенские были настроены к нам весьма дружелюбно. Однажды моя добросердечная мать с непривычной для нее злостью высказалась в том смысле, что деревня достойна своих предков и неподдельно самобытна, поскольку со времени основания викингами в ней явно не наблюдалось никаких признаков развития. Деревенские покраснели от удовольствия и горячо поблагодарили ее за эти прекрасные слова. Они гордились тем, что все у них остается точно таким же, как было тысячу лет назад. Мать ужасно сконфузилась, но деревенские прониклись к нам приязнью.
Нам разрешили раз в неделю пользоваться единственной общинной баней, что было очень кстати, ибо викинги занесли сюда весьма жизнеспособный и выносливый вид вшей. Не стану утверждать, что вшей не водилось на финоязычных территориях, но в нашей деревне вши не переводились, и даже банный пар не убивал их. Сауна была чуть ли не единственным указанием на то, что эта деревня не вовсе избежала влияния окружающих финских поселений, несмотря на то что ее обитатели упорно закрывали уши, глаза и сердца от веяний внешнего мира. Они были этим горды и удивлялись, как это мы говорим по-шведски и по-фински и даже начинаем понимать их собственный язык.
Как-то раз в сауне беззубая бабка прошипела моей матери что-то непонятное.
Мама, обнаженная, боязливо сидела рядом с ней на полке и испуганно съеживалась, когда кто-нибудь с радостным воплем плескал водой на раскаленные камни. Она едва переводила дыхание и была не в силах что-нибудь ответить старухе. Да и не понимала, что та ей говорит.
Старуха еще что-то прошамкала, но мама только озадаченно скребла в затылке, гадая, о чем та ей бубнит. Затем она полила водой мою спину, чтоб мне не было так жарко. Бабка же принялась рьяно охлестывать веником свои тощие бока. Струя воздуха обожгла мне кожу, и я разразился слезами.
Мы жили в маленьком сельском доме, каких много на севере. На комоде стоял самовар, в углу швейная машинка, которую бабушка Вера притащила с собой из Хельсинки. Деревенские являлись подивиться на самовар, и Бене приходилось литрами заваривать чай, чтобы они могли убедиться, что этот аппарат предназначен для приготовления чая, а не самогона.
Хозяин у нас был рыбак. Он жил в маленькой избушке в нескольких километрах от нас. В деревне его звали Вильгельмом Ку-ку, хотя настоящее его имя было Хёльгер. Фамилию я позабыл. Мы вежливо называли его Хёльгером, и он думал, что мы говорим о ком-то другом. Он часто приносил нам свежую рыбу и все, что только попадало в его сети, доставал трубку, тяжело усаживался в кресло-качалку, рассказывал новости деревни и близлежащего городка, говорил о своем сыне, который воевал и был еще жив. Рассказывая, он оглядывал испытующим взглядом свою темно-зеленую мебель, которую двенадцать лет назад купил в Ваасе на распродаже одного наследства и которой очень дорожил. Глаз у него был острый и видел каждую царапину. Замечаний на этот счет он никогда не делал, лишь вставал с кресла-качалки, подходил к столу или шкафу и трогал новую царапину своим корявым пальцем, вставлял в нее ноготь и водил им взад-вперед по бороздке, не переставая говорить о другом. В таких случаях мать краснела и поспешно доставала сигары своего свекра Бени либо табак, который приготовила, чтобы послать на фронт мужу, и угощала Вильгельма Ку-ку. Тот закладывал сигару за ухо, снова усаживался в кресло-качалку и спрашивал, что слышно о моем отце. Мать тяжело вздыхала:
– По последним сведениям, он жив и в действующей армии.
Вильгельм Ку-ку кивал и говорил, что нет ничего невозможного в том, чтобы кто-нибудь вышел живым и даже целым и невредимым из этой войны.
Однажды я спрятался под крыльцом и наелся предназначавшегося для свиней пойла, в котором плавали картофельные очистки и рыбьи головы, и получил за это от своей доброй матушки первую увесистую оплеуху (если бы дети в гетто, концентрационных лагерях и разбомбленных городах Европы получали столь же калорийную пищу, как эта баланда, они умирали бы гораздо более упитанными. Об этом матушка не подумала. А может, как раз наоборот, подумала). В тот день Вильгельм Ку-ку в который раз принес нам салаки, пощупал мебель, спросил, что нового слышно об отце, и мать радостно ответила:
– Сегодня он приедет домой в отпуск… – Она запнулась и вопросительно посмотрела на Вильгельма Ку-ку. – Он написал, что приедет сегодня… если будет жив… Вот мы и ждем его сегодня.
– Почему бы лейтенанту, такому здоровяку, не быть в живых? – сказал Вильгельм Ку-ку, поблагодарил за сигары, которые всучила ему бабушка Вера, и собрался уходить.
– Побыли бы еще, – сказала мать, провожая Ку-куша до дверей. – Приходите еще. – И когда рыбак ушел, устало сказала свекрови: – Глаза бы мои не глядели на эту ужасную мебель… Поди попробуй уберечь ее, когда в доме дети, а она везде на самом ходу. К тому же я уверена, что эта зеленая краска ядовита… В ней мышьяк, он поступает в наш организм, понемногу, малыми дозами, и мы все умрем тут у черта на куличках, и, как нарочно, умрем в тот день, когда кончится война, наступит мир и будет всеобщее ликование…
– Да ты что?! – всполошилась Вера. Ей вдруг почудилось, что она заметила у себя симптомы отравления. Ей стало дурно, она оперлась о зеленый комод но, совладав с собой, отпрянула в испуге. – Ты вправду так думаешь?.. Мне эта мебель тоже опротивела. Надо бы выставить ее на чердак, во двор или куда-нибудь еще, пусть наш рыбак заберет ее… Взамен же можно привезти из Хельсинки нашу темную дубовую…
– Она спятила, – сказал на это Беня, когда вернулся с прогулки. В руках у него была трость с красивым серебряным набалдашником, таким массивным, что им легко можно было раздробить человеку череп. – Тащить сюда мебель из Хельсинки, в разгар войны!
– Но эта отравлена… Ядовита, – настаивала Вера. – Ее надо немедленно вынести.
– Мы подозреваем, что в этой зеленой краске есть мышьяк, – уточнила мать.
– Конечно, в ней есть мышьяк, и яд наверняка уже пропитал обои, растекся по щелям в полу и проник в нас, – сказала Вера и села, с трудом дыша.
– Если так, то поздно что-либо предпринимать, – мрачно заметил Беня и, посадив меня к себе на колени, завернул мне веки и осмотрел глаза. – Так я и думал, – сказал он, обернувшись к женщинам, – поздно. Это видно прежде всего по глазам: интоксикация. У мальца зеленые глаза!
– Что такое?! – вскричали одновременно Вера и мать и бросились заглядывать мне в глаза, а заглянув, вспомнили, что глаза у меня всегда были зеленоватые. Рассердившись на Беню, Вера подошла к окну, села и, прижавшись к стеклу, стала сердито глядеть на улицу. Мать с облегчением уложила меня спать в соседней комнате. Она корила себя за то, что дала мне – и за дело! – оплеуху, и оставила дверь полуоткрытой, как я просил. Мне не спалось. Мы ждали возвращения отца.
Бабушка Вера ждала у окна. Она не отрываясь глядела на дорогу, на солнце, которое медленно погружалось в море между Финляндией и Швецией. Она ни о чем не думала и лишь напряженно ждала, напевая на идише песню, которую слышала в детстве не то от матери, не то от кого-то еще, а скорее всего, сочинила сама. Это была колыбельная: ребенка усыпляли рассказом о том, как отец пришел с фронта, держась за плечо нового друга, потому что ослеп, а у нового друга белые зубы, и этот новый друг сам Малах а-мовес, Ангел смерти…
Колыбельные бабушки Веры утешения не приносили и были полны горечи. От этих ее колыбельных, которые она напевала своим чистым, как флейта, голосом, у меня случались кошмары. Я не раз оплакивал трех волков-горемык, которые плохо кончили. Один был слепой, другой глухой, третий и слепой, и глухой, и в придачу хромой. Шли они по дороге, голодные, и никто их не жалел. И вот слепой и глухой решили съесть слепого-глухого-хромого, потому что ничего другого им не оставалось. Съели они его и пошли дальше, голодные. Затем глухой отъел зад у слепого и, голодный, пошел дальше. Ушел он недалеко: его настигла пуля охотника, поскольку он по глухоте не услышал выстрела, да и чутьем, надо полагать, оскудел…
Мать накрывала на стол и то и дело бегала на кухню, Беня рылся в ящиках комода… Бабушка глядела на дорогу и монотонно пела своим чистым, как флейта, голосом:
– Какого черта! – воскликнул Беня. – Не могу понять, куда девались все мои сигары? – И снова принялся рыться в ящиках, толкать комод и высматривать, не завалились ли они между комодом и стеной.
– Кончай свои жуткие заклинания! – крикнул Беня, оборачиваясь к Вере раскрасневшимся лицом. – Разве у ангела смерти есть белые зубы? Кто ослеп? Не каркай! Я не могу найти свои сигары.
Вера у окна прикусила губу.
– Уж не спрятала ли ты их? – подозрительно спросил Беня.
– Зачем мне их прятать? – тихо сказала Вера.
– Затем, что врач запретил мне курить.
– Зачем же ты тогда куришь? – спросила, не оборачиваясь, Вера.
– Иногда хочется. Ты имеешь что-нибудь против?
– Конечно, но тебе ж на это наплевать!
– Так, стало быть, ты их спрятала?
– Нет, я отдала их Вильгельму Ку-ку.
– Что?! Все?!!
– Их было немного.
– Отдала Вильгельму Ку-ку такие дорогие сигары? Мои «хиршпрунги»! – ударяя себя кулаком по лбу, воскликнул Беня.
– Не кричи, откуда я знаю, какие они дорогие, я в сигарах не разбираюсь. Я даже сигарет не курю. Да, отдала ему, какие были. С ним стоит поддерживать хорошие отношения.
– И я должен все это терпеть? – спросил Беня. – Ну хоть рыбу-то он вам дарит хорошую? А? Или все только селедку приносит? Я видел на кухонном столе селедку!
– Может, тебе есть не надо, может, ты живешь на своих сигарах, но всем остальным в семье еда нужна, – стояла на своем Вера.
Беня не ответил. Он задумчиво посмотрел в спину Вере, повернулся и, нахмурив лоб, обвел взглядом комнату:
– Эх, хотя бы одну сигару…
– Я нашла под диваном одну, – как бы невзначай сказала Мери, моя мать, выходя из кухни с горой посуды в руках. – Положила ее вон в ту вазу. – Она указала на вазу подбородком.
– В вазу? Зачем? Или ты думаешь, она вырастет в вазе? – сказал Беня, подошел к вазе, достал из нее сигару, понюхал и осмотрел со всех сторон. – Совсем целая, – удовлетворенно заметил он, полизал сигару, откусил кончик и сказал: – В наши дни… (он сунул сигару в рот)… когда повсюду бушуют войны… (поискал спички)… когда человек умирает на сто ладов… (зажег сигару)… когда дети рождаются мертвыми или умирают нерожденными – в наши дни старый человек не станет слушать врача, если тот несет чушь…
– Да ты о чем? – медленно обернулась к нему Вера.
– Смешно, когда в наши дни молодой врач несет чушь старому человеку… – сказал Беня, пуская густой клуб дыма. – Запрещает курить…
– Зачем ты вообще ходил к врачу? – спросила Вера. Мери перестала накрывать на стол и с беспокойством взглянула на Беню.
– Так, низачем, – быстро, как бы между прочим, ответил Беня. – Это был молодой врач, новоиспеченный… Толковал о риске рака горла… ходил вокруг да около, говорил обиняками, так что не понять было, это он обо мне, о моем горле и моих сигарах или вообще… Но счет-то он выставил именно мне.
– Так не кури же, Бога ради, – сказала Вера.
– Ну, по одной штучке, изредка… не страшно… – пробормотал Беня.
Вера начала сердиться.
– Ты убиваешь меня, Беня… Все те годы, что мы женаты! – сказала она.
– А ты, между прочим, еще жива, – парировал Беня.
Вера отвернулась к окну.
– Милый мальчик, этот врач. И такой, знаешь, чувствительный, – сказал Беня. – Из тех, что носят черные рубашки и кричат: «Смерть шведам и русским!» и «Юден раус!»… [11]11
Евреи, вон! ( нем.)
[Закрыть]Но со мной, старым унтер-офицером русской армии, он не смел говорить прямо, а все мялся, да прокашливался, да боязливо оборачивался в сторону Уральских гор. Ну да тогда на нем был белый халат.
Вера не слушала. По-прежнему глядя в окно, она задумчиво сказала:
– Ты помнишь лето девятьсот пятнадцатого? Не может быть, чтоб ты забыл, – добавила она со скрытой угрозой в голосе.
– Помню. Конечно, помню. Меня ранило. Я лежал в госпитале в Смоленске.
– В разгар войны я приехала в Смоленск и сквозь огонь и воду вытащила тебя домой в Финляндию на поправку.
– Я не раз благодарил тебя за этот подвиг. В последний раз три года назад, тогда я сочинил для тебя вальс-кантату и назвал ее «Благодарственный вальс», в скобках: «Смоленск, тысяча девятьсот пятнадцатый год», – сказал Беня и громко запел:
Презрение к смерти в глазах затая,
В Смоленск устремилась Веруня моя.
Стонала: «Мой Беня повержен во прах».
И вот у кровати героя в слезах.
– Сил нету слушать эту белиберду! – вскричала Вера, закрыв уши, однако Беня продолжал:
Улыбка страдальца, но гордая стать,
И обнял Веруню наш Беня-герой,
Живым уж не чаяла мужа застать,
Но вместе с супругом вернулась домой.
– Не для того я в разгар войны вытащила раненого мужа из России, чтобы он по собственной глупости прокоптил себя насмерть, – гневно топнув ногой, снова крикнула Вера.
– Этого еще не хватало, – огрызнулся Беня.
– Чего не хватало?
– Того не хватало, – сказал Беня, – чтобы ты за игрой с бабами в карты сказала: «Девочки, в тысяча девятьсот пятнадцатом году я вытащила мужа из Смоленска, чтобы он прокоптил себя насмерть».
– Болван! – крикнула Вера. – С тобой невозможно разговаривать! Слова тебе больше не скажу! – И, немного погодя, добавила: – Если с тобой случится беда, если заболеешь раком, пеняй на себя.
– Еще чего, – ответил Беня. – Хватит и того, что ты мне пеняешь.
Тут Вера окончательно потеряла самообладание и крикнула:
– Ну так задохнись от дыма, черт, проглоти свою вонючую сигару!
Мери до того перепугалась, что уронила тарелку, и та разлетелась на мелкие кусочки.
– Мама пошла бить тарелки! – обрадованно крикнул я из спальни.
– Голову на подушку и закрыть глаза! – крикнула мне мать.
– Мазлтов! [12]12
В добрый час! ( иврит)
[Закрыть]– сказал Беня. – Осколки – к счастью.
– Какое уж тут счастье, когда бьют старинную материну посуду! – резко заметила Вера.
– Ах, какая жалость, – сказала мать. – И как это она выскользнула у меня из рук?..
– Пустяки, – успокоил ее Беня. – Удивительно то, что уцелела одна-единственная тарелка. Это Вера уговорила меня привезти их из Хельсинки в переполненном поезде. Нечего сказать, отличная была идея!
Мери принялась подбирать осколки. Вера стала оправдываться:
– Ты же помнишь, что мы привыкли есть из этой посуды субботний обед. По-моему, не следует расставаться со старыми обычаями только потому, что идет война. По-моему, старые обычаи надо сохранять насколько возможно, особенно во время войны.
– Я сохранял твою старинную посуду, как только мог, – сказал Беня. – Я притащил сюда из Хельсинки весь субботний сервиз и всю пасхальную утварь, горшки, котлы и прочие причиндалы. Их надо было сторожить, грузить, волочить и всячески оберегать. Легко это было? На вокзале в Ваасе… Я уже рассказывал, что произошло на вокзале в Ваасе?
– Рассказывал, – скучным голосом отозвалась Вера.
– На вокзале в Ваасе, – продолжал Беня, – у одного ящика отвалилось дно, горшки, котлы и прочая утварь со страшным грохотом посыпались на перрон и раскатились во все стороны. Я бросился подбирать. И тут вижу: поодаль стоят немцы и смеются надо мной. Немецкие офицеры. Смеются добродушно, и один из них, лейтенант, с тонким таким, как у Христа, лицом, помог мне собрать твои еврейские пасхальные кастрюли. Он понятия не имел, с чем имеет дело… Испачкал руки об один из горшков, но только улыбнулся и взял под козырек измазанной сажей рукой. Угадайте, что я тогда сделал?
– Мы уже знаем, что ты тогда сделал, – устало заметила Вера.
– Поблагодарил его сквозь зубы на идише. Лейтенант-Христос обтер руки носовым платком со свастиками и только улыбался. Я поблагодарил его на идише, и он спросил, откуда я родом – из Баварии или из Тироля, на таком необычном немецком языке я говорю, хотя и на удивление бегло. Ха! На необычном немецком, видите, ли!..
– В толк не возьму, как это лейтенант не сумел определить по твоей физиономии, откуда ты родом, – сказала Мери.
– А вот не сумел, – сказал Беня. – Совсем еще молодой человек был, неопытный, видишь ли. Ну а я врать не привык и прямо в глаза сказал ему все как есть, а сам сжимаю свою трость и думаю: «Если что, у тебя в руках трость с тяжелым серебряным набалдашником. И силенок еще хватает». Затем набрался духу и сказал: «Я, видите ли, еврей». Но тут, как назло, паровоз дал свисток, и немец ничего не услышал. Тогда я повторил, что сказал, но чертов паровоз опять дал свисток, и лейтенант опять ничего не разобрал. Взял под козырек и зашагал к остальным немцам.
– А что ж ему еще было делать? – сказала Мери.
– Не мог же я, старый человек, врать этому молокососу.
– А тебе непременно надо было что-то говорить? – спросила Вера. – Вечно у нас из-за твоей болтовни неприятности. А может, этот лейтенант очень даже хорошо услышал, что ты сказал? Просто притворился, что не слышал? Плевать ему, что там несет какой-то сумасшедший старик!
– Ах, вот как! Притворился! – взвился Беня. – Ну-ка, Мери, ты будешь – паровоз, ты, Вера, лейтенант! – скомандовал он. – А я… я.
– Ой, опять двадцать пять, да верю я, верю! – поспешно сказала бабушка.
– Нет, не веришь, – сказал Беня
– Думать надо, мама, что вы говорите! – вспылила моя мать.
– Я докажу тебе, раз ты нисколько не веришь. Мери, как только я раскрою рот и заговорю, ты засвистишь. Ты умеешь громко свистеть. А ты, Вера, будешь спрашивать!
– Ну да, больше мне нечего делать, – зло сказала мать, однако Беня пропустил ее слова мимо ушей и продолжал:
– Суббота может подождать. Я дам знак. Приготовиться: пальцы в рот!
Он поднял руку. Мать сунула в рот два пальца и набрала в грудь воздуха. Беня открыл рот, взмахнул рукой и рявкнул: «Их бин а ид!» [13]13
Я еврей! ( идиш)
[Закрыть]– а мать издала долгий пронзительный свист, разрешившийся двумя слабыми терциями. Когда свист отзвучал, Вера мрачно сказала: «Вас заген зи?» [14]14
Что вы говорите? ( нем.)
[Закрыть] – однако Беню это не устроило:
– Ты должна сказать: «Ви битте?» [15]15
Что-что? ( нем.)
[Закрыть]
– Ви битте? – послушно повторила Вера.
– Их заге: дер ид бин их! [16]16
Я говорю: я еврей! ( смесь идиша с немецким)
[Закрыть]– еще громче рявкнул Беня, и одновременно еще громче свистнула мать, но не настолько, чтобы перекрыть его хриплый возглас.
– Потом он взял под козырек, этот нацистский лейтенант, и пошел к остальным, – пояснил Беня. – Теперь-то ты веришь?
– Как я могу тебе не верить… – устало сказала Вера.
Тут моя старшая сестра Ханна просунула голову в дверь и спросила:
– Чего вы тут галдите? Поцапались, что ли?
– Нет, – чуть смутившись, сказала мать. – Это я просто свистнула.
– Слышала. А зачем?
– Ну, мы… это самое… дедушка хотел попробовать… – нерешительно начала мать.
– Доказать! Я хотел доказать. И я таки доказал, – победоносно заявил Беня.
– Он хотел доказать… – вторила ему мать.
– Раз в этом доме мне не верят на слово, – сказал Беня.
– Я засвистела, когда он заговорил, – уточнила мать.
– Слышала, – сказала Ханна. – А что он сказал?
– Этого я не слышала, – сказала мать. – Я в это время свистела.
– Вот видишь! Что я говорил! – воскликнул дедушка, блестя глазами.
– Я же сказала, что не слышала, – повторила мать.
– Вот и попробуй вас понять, – пробормотала сестра Ханна. – Так-то вы ждете папу с фронта!
Так мы ждали папу с фронта.
Мать накрыла на стол, присела к столу и неуклюже пыталась скрутить цигарку. Беня достал колоду карт и стал перетасовывать ее. Вера сидела у окна и напевала колыбельную об ангеле смерти. Я еще не спал. Беня, разнервничавшись, уронил колоду на пол.
– Ты все нудишь и нудишь об этом своем белозубом. Сидишь там нахохлившись и действуешь всем на нервы. Иди лучше к нам! Давай в картишки перекинемся! Сыграем пару партий в марьяпусси до ужина. Мери, присоединяйся.
– Мне недосуг, – сказала Мери, воюя с самокруткой. – У меня ничего не получается, – сказала она, когда табак разлетелся из машинки.
– Ну, ты старайся, старайся, – поощрил ее Беня. – Не набивай слишком туго. Да облизывай под конец хорошенько. Ну, Вера! Партию в марьяпусси.
– Мне больше хочется в конкеени, – сказала Вера.
– Это бабская игра, – презрительно сказал Беня. – Ну, Мери?
– Я не поспеваю. Если хотите обедать…
– Конечно, хотим… Вера, отойди от окна. Играем в марьяпусси.
– Нет, в конкеени, – возразила Вера.
– Хорошо, хорошо. Играем в конкеени. Я сдаю. Сколько карт на руках? – спросил Беня и приготовился сдавать.
– Двенадцать, – сказала Вера, и Беня начал сдавать. – Мне не сдавай, – продолжала Вера, – я по субботам не играю.
Беня ударил колодой об стол и выругался:
– Вот черт! Всегда она такая! Не все равно, во что играем, раз она сама не играет?