355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дан Сегре » Мемуары везучего еврея. Итальянская история » Текст книги (страница 16)
Мемуары везучего еврея. Итальянская история
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:51

Текст книги "Мемуары везучего еврея. Итальянская история"


Автор книги: Дан Сегре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)

Меня безумно влекло к Анне. Она была старше меня лет на десять, если не больше, и к ее женскому очарованию было примешано, казалось мне, нечто материнское. Я искал любую возможность встретить ее на работе, но мне не хватало смелости подойти к ней за пределами монастыря. Я испытывал к ней детскую страсть и чувствовал стеснение, страх, но странная фамильярность позволяла мне садиться рядом с ней в буфете, поджидать ее у дверей мониторного зала, чтобы сопровождать ее в магазин, где можно было дешевле купить пиво и местный шоколад. Роберт присоединялся к нам, всегда элегантный, уверенный в себе и пользующийся любой возможностью, чтобы развить перед Анной свои антисионистские теории, и моя сконфуженная реакция говорила ему о том, что ему удалось разгромить мою политическую веру. Анна предпочитала переводить разговор на религиозные темы. Похоже, она чувствовала постоянную необходимость объяснять мне причины своего крещения. Она нападала на иудаизм, но не на евреев, словно хотела защитить светский сионизм, который порвал с еврейской традицией и провозгласил право евреев освободиться от бремени Закона. Для нее это был процесс коллективной ассимиляции, который неизбежно приведет первую в современной истории еврейскую общину к христианству. Этот тезис приводил в ярость ее друга Роберта, хотя он и пытался скрыть свое раздражение за недоговоренностью, формулируемой на языке Шекспира. Сионисты, говорил он, даже обращенные в христианство или в ислам, останутся в чем-то евреями, если им предоставить автономию. В Палестине их политические убеждения навсегда останутся для него не чем иным, как новой трусливой формой европейского колониализма. Его лицо становилось серым, когда Анна парировала тем, что арабы тоже, даже те из них, которые были христианами, в душе остаются мусульманами и не в состоянии достичь того уровня морали, которого достиг в пустыне древний иудаизм. Если бы евреи приняли идеи Христа, они могли бы стать истинным светочем человечества. Христианизация сионизма возвестит окончательное спасение.

Роберт и Анна не сходились ни в чем, кроме утверждения о лживости религий, в лоне которых они родились. Оба они ненавидели веру своих отцов со страстью неофитов: она крестилась, а он стал поклоняться британскому образу жизни. Обоим доставляло особое удовольствие объяснять друг другу – и косвенно мне – предрассудки религий, от которых они отказались. Анна развенчивала иудаизм бесстрастным профессорским тоном, как будто описывала окаменелость в музее, – мертвая цивилизация, похороненная в толще веков, у которой нет никакой связи ни с еврейской жизнью, бурлящей вокруг, ни с варварскими деяниями, которые не прекращаются в большинстве христианских стран Европы. Она вещала против иудаизма, и глаза ее были устремлены куда-то вдаль, а расстегнутый воротничок блузки обнажал пульсирующую ямку между ее ключиц. В эти моменты я бывал сражен ее исключительной красотой и испуган холодностью выражения ее лица, ее бесстрастной логикой и отсутствием чувства. Глубоко в ее душе, но иначе, чем в моей, был запрятан кусок льда, и это не давало никаким эмоциям прорваться наружу.

Однажды ближе к вечеру, когда мы стояли с ней вдвоем на крыше монастыря, я набрался смелости спросить у нее, что заставило ее креститься, и сказал, что это интересует меня, поскольку моя мать пошла тем же путем. Она не ответила. Небо уже покраснело, в полупрозрачном воздухе несколько неугомонных птиц кружили вокруг деревьев. На стенах Старого города отражался темно-багровый свет умирающего дня. Невидимая рука дернула за язык колокола на отдаленной церкви, и до нас донесся их звон. Я спросил у Анны, было ли крещение способом избавиться от ярма иудаизма или это был способ стать непохожей на других. Анна хранит молчание, ее тонкие губы чуть сомкнуты, рука сжимает перила, а большой и указательный пальцы другой руки теребят пуговицу на блузке. Сам тот факт, что она меня слушала, казался мне доказательством того, что мне наконец удалось установить с ней настоящий контакт и, может быть, растопить немного льда в ее душе. Когда после долгого молчания она ответила мне, ее глаза по-прежнему смотрели куда-то вдаль, но выражение лица переменилось: теперь ее лицо напоминало мне портреты святых, стоявшие на столике возле кровати Аннеты. «Я стала христианкой, потому что верю в чистоту платонической мысли», – быстро ответила она и ушла. Через много лет я вспомнил этот ответ. Тогда я его не понял, у меня лишь было ощущение, что я ушибся головой о статую, у подножия которой, как у идола, лежали обломки чувства.

С того дня Анна избегала дискуссий на религиозные темы, обращая все стрелы против Роберта. Она продолжала говорить ему с глумливой улыбкой, что он новообращенец, но не в божественную, а в мирскую веру, в культурные ценности Европы, где он получил образование. Все в нем, от одежды до идей, импортировано или подвержено влиянию Запада. Он стыдится, говорила Анна, своей древней ассирийской христианской семьи и не хочет, чтобы ему напоминали, что он принадлежит к общине, которую мусульмане почти целиком истребили в Ираке в начале тридцатых годов, а англичане спасли, мобилизовав уцелевших во вспомогательные войска империи. Здесь лежала основная причина ненависти Роберта ко всему мусульманскому и его безграничного восхищения всем английским. Но поскольку он не может быть ни мусульманином, ни англичанином, он обманывает себя романтической идеей арабизма, привезенной из Англии. Это позволяет ему исповедовать туземный национализм, не скрывая своей вражды к исламу, а его отвращение к сионизму обратно пропорционально восхищению британской культурой. Анна была права, Роберт едва переносил ее правду, в особенности высказанную в моем присутствии. Мне было трудно понять, как столько комплексов могут сосуществовать в одном человеке. Но Роберт представлял собой арабский вариант многих знакомых мне евреев: фанатичный националист, он не принимал религиозных традиций своего народа; преследуемый неотвязной потребностью выражать свою ненависть к британскому колониализму, он в то же время был очарован всем британским. Его арабизм принял экзотическую форму, которая, как он надеялся, вскоре положит начало сосуществованию арабского и английского. Он не мог признать того, что Анна постоянно говорила ему: арабские националисты вроде него первыми пострадают от исчезновения британского колониализма с Ближнего Востока. Мусульмане захватят власть и будут преследовать все меньшинства в землях ислама. В Палестине здравый смысл и общие интересы должны объединять христиан и евреев для сохранения британского присутствия. Вместо этого они воюют, по прямо противоположным причинам, против своего естественного союзника, Великобритании. Роберт со смехом отмахивался от подобных разговоров, в точности как многие знакомые мне евреи-фашисты в Италии, которые не хотели слышать неприятную правду.

Взаимоотношения с Анной, еврейкой, крестившейся, чтобы осуществить свою мечту о чистоте и интеллектуальной ясности в запутанном мире пылающих страстей, возможно, были для этого араба-христианина попыткой залатать свою личность. Потом он оказался в одной из вооруженных арабских банд в войне против евреев в 1947–1948 годах. Анна отказалась эвакуироваться из христианского квартала Иерусалима, и ее нашли изнасилованной со вспоротым животом в тот день, когда евреи в Старом городе сдались возглавляемому британскими офицерами Арабскому легиону трансиорданского короля Абдуллы.

Глава 10
Береника

Береника не была красавицей. Во всяком случае, на фотографии она выглядела красивее. Ее широко расставленные глаза не выглядели такими грустными, как на снимке, и она была подстрижена слишком коротко. Ее белая хлопчатобумажная рубашка, которую женщины в кибуцах носили по субботам, напомнила мне униформу девушек молодежного фашистского движения. Плечи Береники были слегка наклонены вперед, и ее тело казалось из-за этого изогнутым, что контрастировало со сдержанной, хорошо контролируемой страстью, выраженной каждым ее движением. Эта чуть вогнутая линия тела вполне соответствовала характеру Береники: замкнутая, но жаждущая действия; готовая принять, но не впустить к себе. Когда я впервые увидел ее, у меня в голове немедленно возник образ детской колыбельки, в которую легко залезть и из которой так же легко выпасть при толчке невидимой руки, – образ, до сих пор сохранившийся в моей памяти, хотя и потускневший от времени, страстей и ран, похожий на силуэты из черной бумаги, которые вырезали голодные художники на ступеньках Лувра. Я, определенно, смутился, внезапно увидев ее перед собой, она сидела за столом с томиком Гете, ожидала меня, чтобы накормить ужином. Меня испугала та сила, с которой запах ее духов пробудил во мне желание. Она должна была почувствовать это, и с первого момента между нами возник двойной диалог, состоящий из банальностей и глубоко запрятанных эмоций, механических жестов и взглядов украдкой. Это был, как часто случается между молодыми людьми, чувственный танец двоих, которые одинаково тянутся друг к другу, но не способны выразить свои эмоции.

Береника приехала из кибуца, потому что думала, что беременна. В свои двадцать лет она решила, что обязана принять в свое тело «товарища», нуждающегося в нежных чувствах, хотя и не собиралась создавать семью. Все это она рассказала мне с бесстрастностью медсестры, объясняющей больному, как принимать лекарство. В любом случае ее кибуц был слишком беден, чтобы позволить себе роскошь иметь новых детей, да еще от неженатой пары. Случай Береники обсуждался в секретариате кибуца, как она сказала, тактично, но без ложной стыдливости. Там решили, что наилучшим выходом будет аборт. Она согласилась, потому что все равно не знала, что делать с ребенком даже в условиях кибуцного общественного воспитания. Война меняет страну и, что еще важнее, наверняка изменит весь мир. В этих обстоятельствах мужчины и женщины уже не имеют права свободно распоряжаться ни своими телами, ни даже своими жизнями, миллионы солдат воюют, и великое множество людей низведено войной до животного состояния. Тело такой молодой женщины, как она, может служить чему-нибудь более полезному, чем производить на свет детей, многие из которых будут, возможно, убиты прежде, чем их отнимут от груди. Идея аборта кажется мне логичной в силу ее жестокости – это часть общей атмосферы насилия, в которой рано или поздно мы должны научиться жить. Тем не менее посетивший ее врач не был полностью убежден в ее беременности и рекомендовал подождать. Результатом этой неопределенности оказался непредвиденный отпуск, короткий период жизни, во время которого Береника находилась – и в биологическом, и в моральном плане – между небом и землей. Но эта неопределенность заставила ее порвать со своим любовником и приехать в город к родителям. Она не слишком страдала от разрыва. Скорее, у нее было ощущение, что она оставила пациента посреди курса лечения. Этот молодой человек, возможно отец ее ребенка, представлялся ей сейчас развалиной, и она, по ее словам, испытывала по отношению к нему что-то странным образом похожее на материнское чувство, более сильное, чем ее чувство к плоду своего чрева. Оба казались ей слабыми, голыми, как будто с них живьем содрали кожу. Оба виделись ей бесформенной массой крови, сухожилий и нервных узлов, беззащитные перед безразличием окружающего мира, легкая добыча для грабителей, и оба нуждались в нежном уходе, в бинтах, ваннах, только вот связаны они были с ней по-разному. Ее друг был отделен от нее физически, но присутствовал в ее мыслях, другой же – она не знала, как его назвать, – постоянно находился в ее теле и в ее глубинном подсознании, но интеллектуально был ей чужд и обладал собственной эгоистической жизненной силой, над которой она утратила контроль.

Я слушал ее рассказ со смешанным чувством растерянности и возбуждения. С первого же момента нашей встречи – не помню, было ли это в тот вечер, когда она ждала меня с ужином, или же на следующий день, когда мы впервые вышли вместе пройтись вдоль зубчатых стен Старого города, – она объяснила мне причину своего приезда в Иерусалим с такой открытой простотой, что я почувствовал, как мои чувства по отношению к ней становятся обернутыми в мысленную асептическую оболочку. Когда я в тишине на работе думал о ней, меня тянуло сравнить ее с книжечкой армейских инструкций, которую я хранил в ранце. Эти инструкции предназначались для подготовки солдат к самым кровавым событиям, которые описывались в том же тоне, в каком Береника повествовала о своей истории, – линии фронта, где гибли люди, превращались в цветные графики, поля битв – в испещренные стрелками карты, смертоносное оружие – в механические игрушки. Гипотетические ситуации жизни и смерти были представлены в одном плоскостном измерении. Причины и последствия. Варианты возможных решений. Схемы. Все просто и ясно («как в книге», по определению Луиджи, неграмотного повара моего дяди), но в то же время так смутно, загадочно, конвульсивно. За холодной логикой Береники скрывались страсти и настроения, облаченные в стерильный халат медсестры, и мне не удавалось связать их ни с человеком, с которым она только что рассталась, ни с существом, растущим, возможно, в ее чреве. Я пребывал в смущении, стоя перед этой девушкой, которая была всего годом старше меня, но казалась уже такой опытной, уже испившей до дна яд чувственности, она беззастенчиво ответила на животный зов, который не давал мне заснуть по ночам. Прогуливаясь рядом со мной вдоль стен, построенных Сулейманом Великолепным, она открывала мне в равной мере притягательные и отталкивающие секреты тела. Ее глубокие глаза, изгиб чуть наклоненных вперед плеч призывали к себе и в то же время посылали мне сигналы ледяного отстранения. Меня раздирало между желанием броситься целиком в нее, забыть самого себя, войну, прошлое и страхом затеряться в темных закоулках ее характера. Но, несмотря на все свое замешательство, я постоянно чувствовал, что в этой женщине кроется что-то тайное, странное и невысказанное, упрятанное за холодной бесстыдностью ее логики. За неимением лучшего объяснения я вообразил, что ее странные манеры коренились в политических взглядах, а может быть, она участвовала в каких-то подпольных операциях, повлиявших на ее поведение. Сомнения и фантазии, роившиеся в моей голове, заставили думать, что Береника замешана в темных аферах с арабскими беями или британскими чиновниками, чьи секреты она, наверное, похитила. А может быть, она заманила в ловушку кого-то из местных эфенди, готовых продать евреям землю в местах, запрещенных Белой книгой. В любом случае тогда все кому не лень были замешаны в заговорах, контрзаговорах и у каждого было что скрывать. Только я один жил в гротескной атмосфере якобы подпольной радиостанции, которая вещала из Иерусалима, пытаясь убедить слушателей, возможно и несуществующих, что мы передаем из какого-то тайного уголка Италии. На самом деле хвалиться было нечем. Со стыдом и грустью я рассказывал Беренике о своей работе, о том, почему я вступил в британскую армию, о скуке сторожевой службы в пустыне и мечтах о битвах, в которых участвовать не довелось. Теперь я хотя бы стал, благодаря счастливому случаю, диктором на псевдоподпольной радиостанции. Но я до сих пор оставался чужаком в этой стране, не находил общего языка со странными космополитами у себя на работе, не умел ни дать отпор нападкам Роберта на сионизм, ни отразить атаки Анны на иудаизм, и мне ничего не оставалось делать, кроме как высматривать свой шанс на приключения и славу через щели в стене, к которым неожиданно привели меня британские власти, война и знание итальянского.

Береника слушала с легкой иронической улыбкой, но всегда внимательно. Она часами позволяла мне говорить, не прерывала меня, не задавала вопросов, только иногда проявляла любопытство, когда речь шла о личности моей матери, о нашем доме в Говоне или моем псе Бизире. Она никогда не расспрашивала меня о работе, я же тщательно избегал вопросов о ее политической деятельности. Я знал, что, будучи членом кибуца, она должна принадлежать к какой-нибудь подпольной военной организации, но мне было трудно представить себе, какую задачу может выполнять женщина ее возраста, свободная от семейных уз, привлекательная, образованная и фанатичная. И еще один аспект ее поведения заинтриговал меня. Как и ее мать, Береника не соблюдала предписаний иудаизма. Но тем не менее она выказывала еще более глубокое уважение к религиозности отца, чем фрау Луизе. Я поражался тому, что она нашла в себе мужество рассказать доктору Вильфриду, такому щепетильному в вопросах моральных принципов, о причине своего приезда в город. Однако вставшие перед ней проблемы как будто приблизили ее к отцу. Она, член крайне левого движения «а-Шомер а-цаир», которое никогда не упускало случая лягнуть иудаизм, еще больше матери заботилась о том, чтобы квартира была должным образом приготовлена к субботе. Береника часами начищала серебро, разглаживала скатерть на столе и следила за тем, чтобы приборы были расставлены в идеальном порядке. С превеликой сосредоточенностью она зажигала субботние свечи, а на кухне она (за пределами дома Береника ела любые виды запрещенной пищи) соблюдала с еще большим рвением, чем фрау Луизе, строжайшее разделение посуды на предназначенную для мясной и молочной пищи. Я думаю, это был ее способ поблагодарить отца за его понимание. Но я чувствовал в ней что-то более глубокое, чем эта благодарность, – некое интеллектуальное и моральное обязательство, свободное от религиозной убежденности, но превращавшее каждый жест в демонстрацию преданности, в акт семейной, дочерней молитвы.

Когда я застал ее застилающей мою постель, то засмеялся над скрупулезностью, с которой она выравнивала углы покрывала. Однажды она позволила мне помочь ей в этом занятии и заставила три раза перевернуть шерстяное одеяло, чтобы фабричная этикетка обязательно смотрела вниз и была в левом верхнем углу. Это ее место, так тому и быть! Береника сказала, что для тех, кто это понимает, во всем есть определенный порядок – точно так же, как есть язык для всего сущего: цветов, мебели, камней. Достоинство вещей не должно быть оскорблено. Когда я спросил ее, не было ли это неким ритуалом ее личной религии, она ушла от ответа. Береника настаивала на том, что ее страсть к чтению псалмов носит чисто литературный характер, и хотела, чтобы я вслушивался в ритм иврита. Когда она читала для меня псалмы, ее мелодичный голос становился металлическим, акцентируя древние слова, как будто высекая камни. Но чтобы не дезориентировать меня по поводу духовного смысла своего чтения, она не забывала добавлять: «И Гете, и Шиллер тоже писали стихи не хуже царя Давида. Жаль, что ты не знаешь немецкого».

Однако ко всему, что касалось политики, отношение Береники было совсем другим. Она неистово обсуждала с отцом ход войны. Она превозносила Россию и высказывала сомнения по поводу того, что Великобритания действительно прилагает максимум усилий для победы над нацистами теперь, когда угроза поражения в войне вроде бы миновала. Военные цели Америки не были ей ясны. Италия ее не интересовала, а может быть, она не хотела говорить об этом в моем присутствии после того, что я рассказал ей о фашистском прошлом моей семьи. Тем не менее ни разу в разговоре ни с отцом, ни со мной она не высказывала своего мнения о сионистском движении и его тенденциях. О кибуце она рассказывала примерно так, как рассказывают маленьким детям: работа в курятнике, приключения на кухне, нужно сохранить молоко свежим. Простые факты обыкновенной жизни, о которых любая жена итальянского фермера могла бы рассказать посетителю, не касаясь идей, психологических или моральных проблем, которые объединяли или разделяли фанатичных обитателей этих элитарных коммун, обычно состоявших из людей буржуазного происхождения, которые были лишены корней и пытались заново построить свои жизни в рамках идеалистической семьи, свободной от биологических связей.

Если я иногда расспрашивал Беренику о политике ее партии по отношению к арабам и Великобритании и о послевоенной программе партии, она смотрела на меня со странной улыбкой и не отвечала, как бы желая сказать: «Тебе этого не понять». Лишь однажды, когда я заметил, что, по-моему, кибуц, несмотря на его претензии на равенство, на деле является аристократической институцией, члены которой рано или поздно начнут вести себя, как феодальные рыцари, она бросила на меня злобный взгляд и прошипела в ответ: «Только тот, кто вырос в фашистской среде, может сказать такое». Но скоро ее лицо просветлело, и улыбка вновь стала кокетливой и манящей.

Время шло, и я чувствовал, что нахожусь в дурацкой, невыносимой ситуации. Всей душой и всем телом я желал эту женщину. Она была рядом, такая привлекательная, а я вел себя с ней, как старый друг семьи, часами сочувственно выслушивал рассказы о ее ситуации. Я хотел, чтобы она разделяла мою боль, а вместо этого тратил большую часть своего времени на беседы о литературе и философии, не только незнакомых, но и абсолютно неинтересных для меня.

Однажды Береника сказала, что, если ей придется делать аборт, ее ждут серьезные финансовые проблемы. Тут же я предложил ей пятьдесят фунтов, огромные по тем временам деньги, составлявшие все мои сбережения. Она приняла мое предложение, даже не поблагодарив. Меня это настолько обидело, что целую ночь я не мог заснуть, измышляя, как отомстить ей. Я был зол и на нее, и на себя за то, что в минутном порыве отдал ей все свои деньги по одной-единственной причине: я хотел показать ей то, чего на самом деле не было, – что я богат и щедр. Наутро я встал с набрякшими веками и еще большей, чем обычно, путаницей в голове, твердо решив заявить Беренике, что наши отношения так дальше продолжаться не могут. Я был по горло сыт изображать дамского угодника, когда со мной обращались, как со школьником. Сидя за столом и ожидая, пока мой тост намажут маргарином, я рылся в памяти, чтобы подобрать самые обидные слова. Береника вошла в комнату с кувшинчиком горячего молока в руке, поставила его на стол, села рядом со мной и взяла мою руку в свою, сопровождая этот жест нежным взглядом. Тут я почувствовал пустоту в желудке, на меня напал приступ кашля, заставивший побежать на кухню, чтобы выпить воды. Когда я вернулся, у меня на глазах были слезы и мне было трудно говорить. Береника все еще сидела за столом, помешивая сахар в моей чашке кофе. Она не дала мне времени открыть рот. Взяв тост, она принялась намазывать на него маргарин, глядя на него так, будто не было на свете объекта важнее. Потом она тихо сказала, как будто про себя: «Ночью со мной кое-что произошло. Мне больше не нужно идти к врачу». Я не нашел ничего умнее банальной фразы: «Вот видишь, в конце концов все оборачивается к лучшему», – и был счастлив, что кашель помог мне скрыть истинную причину слез на глазах. Береника наверняка заметила это, хотя я и продолжал тереть глаза костяшками пальцев. Впервые я почувствовал, что мои глаза погружены в глазницы и, проводя пальцами по скулам, я могу прощупать строение своего лица и почувствовать наяву, что под моей кожей спрятан безликий скелет. Вот так моя первая яркая вспышка любви пришла вместе с ощущением смерти и со вкусом тоста, намазанного австралийским маргарином. Береника решила тем же утром вернуться в свой кибуц в Галилее. Она хотела заняться чем-то, что избавит ее от курятника и даст возможность забыть все треволнения последних недель. Может быть, сказала она мне, она попросит у своих товарищей разрешения вступить добровольцем в британскую армию. Она вернется в Иерусалим при первой же возможности, потому что мы должны серьезно поговорить о многих вещах. Ей нужно несколько дней побыть наедине с собой, и мне необходимо то же самое. Я согласился и сказал, что буду ждать ее с нетерпением. В этот момент доктор Вильфрид вошел в комнату. Береника сообщила ему, что решила уехать. «А твоя мать знает об этом?» – спросил он. Береника тихо улыбнулась и ответила: «Еще нет». – «Тогда лучше, если ты пойдешь и скажешь ей». И возникло ощущение наивного сговора между ними. Когда Береника вернулась, я уже шагал на работу. На углу улицы я наткнулся на пожилую даму, которая вышла прогулять собачку. Ошеломленные, они обе – и дама, и собачка – посмотрели на меня, я, извиняясь, поклонился и пошел своей дорогой, посвистывая и пританцовывая.

С того момента, как Береника уехала, и до ее возвращения десять дней спустя я думал только о ней, о ее теле и о том, что я скажу ей о нас и нашем будущем. Иногда я был настолько погружен в свои эротические мысли, что производил впечатление лунатика. Однажды вечером, одетый в военную форму, я шел по направлению к радиостанции, а за мной следовал патруль военной полиции. Они остановили меня, думая, что я пьян, потому что я говорил сам с собой. Я сказал, что репетирую стихи, которые должен прочитать наизусть на вечеринке в сержантской столовой. Они проверили мои документы и, ничего не сказав, отпустили меня, счастливого как никогда.

И на радио люди тоже увидели, что со мной что-то происходит. Я не проявлял большого интереса к бюллетеням новостей и читал каждый день; я не обсуждал ход войны. Большую часть времени я проводил, глядя в окно, следя за полетом птиц и переменой цвета Эдомских гор над Мертвым морем.

Для всей страны это были дни большого напряжения и надежд. Англичане прорывались к Триполи, американцы высадились в Северной Африке. Конец войны внезапно стал казаться близким, а поражение Германии и ее союзников – неизбежным. В нашем отделе много говорили о будущей политической системе Италии, которая сменит фашистский режим. Постоянно произносились имена незнакомых мне людей. В наших комментариях упоминались названия политических групп, таких, как «Народная партия», «Коммунистическая партия», «Справедливость и свобода», – которые казались мне столь же нереальными, как лангобарды или Бурбоны, правившие Италией столетиями ранее, о них мы учили в школе. Только Иза Миели, которая выглядела более возбужденной из-за политических событий и прогнозов, чем остальные, проявила интерес к моему эмоциональному состоянию. Однажды к вечеру, когда мы с ней шли по дорожке от церкви Тайной вечери к Сионским воротам, она вдруг спросила: «Твоя подружка не дает тебе покоя?» Я вспыхнул и покраснел до ушей, но был благодарен ей за предоставленную возможность открыться. Во мне росла потребность поделиться своими тревогами, страхами, страстью первой любви и в то же время объяснить, почему я так сержусь на Беренику. Только я начал отвечать Изе, как сразу же почувствовал, насколько трудно мне описать Беренику – вовсе не потому, что я мало знал о ее жизни, а из-за странных, загадочных аспектов ее личности и из-за таинственности, которая, как я чувствовал, окружает ее. Все, что мне удалось сказать Изе, так это то, что я связался с девушкой, которая так вскружила мне голову, как еще со мной не случалось.

Мы прошли через Сионские ворота и поднялись по крутым ступеням на самый верх бастиона, чтобы полюбоваться закатом. Иза сидела в нише между массивными зубчатками с бойницами. Ее маленькая, хрупкая фигурка, еще более сжавшаяся после болезни, которая вскоре свела ее в могилу, растворялась в тенях наступающей ночи. Она не задавала вопросов, но своим молчанием побуждала меня говорить. Я рассказал ей, как встретил Беренику, рассказал о том, что узнал о ее кибуце и о проблемах, связанных с ее «женихом». Я старался объяснить, почему мне казалось, что она отличается от других девушек, в особенности от Анны-Марии, причем поймал себя на том, что именно о ней я ни разу не подумал с того дня, как моя нога впервые ступила на Землю Израиля.

Анна-Мария училась в лицее, когда мы впервые встретились в 1937 году в Алассио, в теннисном клубе, принадлежавшем англичанину, если я не ошибаюсь, по имени Беннет, которого ни санкции Лиги Наций против Италии за вторжение в Эфиопию, ни фашистская пропаганда против «предательского Альбиона» не заставили покинуть Италию. Я не особенно любил теннис, предпочитая ему фехтование и верховую езду. Но в фашистские времена теннис был в моде, и именно в этом клубе меня привлекали две вещи – намасленные тосты и Анна-Мария, открывшая мне много теннисных секретов: как держать ракетку под нужным углом, как правильно произносить по-английски некоторые формулы, казавшиеся мне смехотворными, как, например, «play» [95]95
  Играть ( англ.).


[Закрыть]
и «ready» [96]96
  Готов ( англ.).


[Закрыть]
, без которых не полагалось начинать игру.

С Анной-Марией было легко. Она хохотала над всем, что я ей рассказывал о школьных учителях, о лошадях, на которых скакал во время летних каникул в Альпах, о том, как Аннета изображала испуг, когда я внезапно прыгал на нее из-за двери, надеясь, что она выронит из рук тарелку или стакан. Сидя с Анной-Марией на зеленой скамейке клуба в тени изгороди, обласканный средиземноморским бризом, я мог говорить о чем угодно без смущения и скуки.

Спустя год после этого, в 1938-м, когда вышли антисемитские законы, я вернулся на неделю в Алассио погостить у своей тетки, жившей неподалеку. Естественно, я побежал в теннисный клуб искать Анну-Марию, чтобы сыграть с ней в теннис в том месте, куда евреям еще был доступ, поскольку это была частная земля. Анна-Мария приехала в Алассио на две недели раньше меня. Она была рада встрече, и ее общество стало для меня просто незаменимым. Я поджидал ее по утрам, когда она возвращалась с утреннего плавания, и после обеда, когда она приходила играть в теннис. Похоже, что перемена моего статуса ее ничуть не занимала. Я не обсуждал с ней этого вопроса, но не представлял себе, чтобы она не была в курсе дела, а тот факт, что она продолжала общаться со мной как ни в чем не бывало, делало ее дружбу еще ценнее. Когда я, к примеру, сказал, что моя семья переехала из Фриули в Пьемонт и что я буду жить у бабушки в Турине, чтобы продолжать обучение, она искренне обрадовалась и предложила играть в теннис в штаб-квартире фашистской партии, где были лучшие корты в Турине. Я не ответил, сказав себе, что либо Анна-Мария не знает об антиеврейских законах, либо она не знает, что я еврей. Я слишком боялся подвергнуть опасности наши отношения, объяснив ей ситуацию в итальянском обществе, в которую фашистские законы загнали меня. До конца каникул я продолжал вести себя так, будто ничего не изменилось, надеясь, что ее неведение будет длиться вечно. За день до моего отъезда мы сидели на скамейке, тяжело дыша после яростного матча, и тянули лимонад через соломинку. «Как ты думаешь, будут ли в состоянии такие люди, как мистер Беннет, защищать Британскую империю от атаки итальянской армии?» – спросил я. «Почему ты задаешь такой вопрос?» – с удивлением спросила она в свою очередь. «Потому что, – ответил я с абсолютно бессмысленной логикой, – я могу через год уехать в Палестину, а Палестина – часть Британской империи». – «И какого черта тебе понадобилась Палестина?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю