355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дан Сегре » Мемуары везучего еврея. Итальянская история » Текст книги (страница 11)
Мемуары везучего еврея. Итальянская история
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:51

Текст книги "Мемуары везучего еврея. Итальянская история"


Автор книги: Дан Сегре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)

Я до сих пор прекрасно помню эти ночи с небесами, утыканными сияющими звездами. Бархатная темнота, освеженная бризом, ласкала лицо. Шуршание эвкалиптов прерывалось воем шакалов, а звуки недалекой гармошки контрастировали с призывами муэдзинов с минаретов Яффы.

В те ночи, когда меланхоличные воспоминания и нытье натруженных мышц объединялись, чтобы не дать мне заснуть, мысли мои в нерешительности бродили от шнурков, которые разрешено или нет завязывать в субботу, к коням, на которых я скакал по зеленым полям Пьемонта, и от запрета – или разрешения – стрелять в случае арабской атаки, связанного с принципом еврейской сдержанности, к моему сенбернару Бизиру, посланному охранять дядин дом в Триесте, когда отец обанкротился. В эти ночи я чувствовал, что моя личная дилемма – неспособность забыть свое прошлое и безоговорочно принять настоящее, мечтая в то же время о невозможном будущем, – становится проблемой, которая приводит меня в полное замешательство. Тщетно искал я выхода в лояльности по отношению к противоположным мирам и пытался убежать от школьной рутины в сомнительные военные авантюры. Я жаждал найти уголок, где поплакать не было бы бесчестьем, найти равнины, чтобы скакать там на серебристо-серых жеребцах. Я мечтал о нежных благоухающих руках красивых женщин, что приласкают меня, как ребенка, перед сном, и о том, как я, облаченный в доспехи, бесстрашно встречаю воображаемых врагов; я мечтал декламировать по-итальянски патриотические стихи, наверное Кардуччи, не выглядя смешным, и об играх с моим Визиром, простых играх, когда можно не думать о таких понятиях, как родина, семья и флаг. Я мечтал заснуть до конца дней своих рядом с матерью, одетой в красное вечернее платье с большой шелковой розой, приколотой на груди, и тремя нитками жемчуга на шее, и чтобы все остальное человечество – хорошие люди и плохие, евреи и гои, живые и умершие – исчезло, испарилось в воздухе. Иногда этими ночами я, разрываемый изнутри до слез, вставал со своего матраса и садился на парапете амбара рядом со скромным соучеником годом старше меня. Он читал мне свои стихи, на иврите и по-польски. В стихах говорилось о виноградниках Израиля и лесах Силезии, о вспыхнувшем румянце девственниц и голодных волках, о славе и о любви, о людях, превратившихся в богов, и о богах, спустившихся на землю, чтобы стать людьми. Ничто в этих образах не напоминало землю, которую мы мотыжили каждый день, или мутную воду, которую мы пускали в канавы вокруг апельсиновых деревьев. Это был язык снов, надежд, язык подавленного страха, очень похожего на мое все возраставшее ощущение, будто я воробей в клетке. Такими ночами Канторович, так звали этого парня, часами читал стихи, читал и останавливался, читал и смотрел вместе со мной на звездное небо. Однажды я услышал, как он тихо вздохнул: «Почему мы родились евреями, а не болгарами?» Ни у меня, ни у него ответа не было. Не смог бы я ответить и на вопрос, что я думал об англичанах и арабах – двух явлениях, постоянно присутствующих в нашей повседневной жизни и в то же время удаленных от нас, враждебных, таинственных и неуловимых англичанах и арабах, как если бы они жили на другой планете.

До 1941 года, когда я вступил в британскую армию, мне не приходилось общаться с англичанами. В 1940 году, спустя несколько дней после вступления Италии в войну, меня вызвали к директору школы, в его кабинете меня ждали сержант британской разведки и младший чин Еврейской вспомогательной полиции. Они пришли в школу, чтобы проверить меня как гражданина враждебного государства. Возможно, они не знали о том, что несколькими неделями ранее итальянский консул в Яффе послал мне письмо, дабы справиться, не желаю ли я воспользоваться помощью, предлагаемой фашистским правительством для репатриации в Италию. В качестве члена семьи, «заслужившей хорошее отношение со стороны режима», я мог быть занесен в список «арийцев». Если бы англичане знали об этом, они наверняка интернировали бы меня, как они интернировали многих других итальянских евреев с куда меньшими «заслугами». Задав мне несколько саркастических, но вежливых вопросов, британский сержант позволил мне, смущенному и встревоженному, вернуться в класс. По-видимому, он пришел к заключению, что я не представлял собой угрозы безопасности империи, а в качестве несовершеннолетнего не относился к категории, подлежащей автоматическому аресту.

В результате этой короткой встречи я получил беглое впечатление о британских мандатных властях и их представителях. В противоположность тому, что ежедневно писали еврейские газеты – а я начал их читать, – я не нашел ничего циничного в поведении квазиколониальной администрации, захлопнувшей дверь перед еврейскими беженцами. Я, конечно, понимал, что англичане отказались от своих обещаний по отношению к сионистскому движению, но я, не будучи сионистом и не имея понятия о положении евреев в Европе, не представлял себе, что это означает для будущего Еврейского национального дома и диаспоры, я не чувствовал, что англичане относятся к нам, как к представителям низшей расы. Мне никогда не приходилось встречать англичан, и соответственно они никогда не обращались со мной дурно и не выказывали злобы. А еще мне очень трудно было понять, как можно делать то, чему нас учили в школе, а именно воевать с Гитлером, как будто нет Белой книги, и бороться с Белой книгой, как будто Гитлера не существует. Более того, на меня произвело впечатление и привлекло к британцам то ощущение полной уверенности в себе и чувство превосходства, которое буквально физически исходило от них даже тогда, когда они патрулировали по улицам города. Позже, когда я вступил в близкий ежедневный контакт с солдатами, набранными из всех слоев населения Соединенного Королевства, я быстро обнаружил, что британцы отнюдь не полубоги, они очень далеки от этого, они такие же люди, как и все прочие, подверженные тем же страхам и тем же низменным страстям, что и евреи, арабы, итальянцы или французы соответствующего уровня образования. Тем не менее в конце тридцатых годов большинство британского персонала в Палестине все еще принадлежало к поколению колониальных администраторов, сегодня уже полностью исчезнувшему. На всех уровнях они действовали с большим чувством долга и как представители империи сознавали, иногда даже чересчур, свою ответственность. Их немногочисленность – в момент, когда вспыхнула война, весь британский гарнизон в Палестине насчитывал менее десяти тысяч солдат – усиливала благоразумную осторожность. Как бы они ни относились к евреям, они взяли за правило вести себя по отношению к нам, хотя бы внешне, абсолютно корректно. Большое впечатление произвели на меня их внешний вид, их манера держаться, бесстрастная вежливость, с которой они относились к нам, простым смертным, когда мы обращались к ним на улице или в учреждении. Благородство и авторитет проявлялись в том, как они одевались, разговаривали, курили и вели себя, особенно это было заметно в сравнении с тем, как «аборигены» пытались подражать им. Это социальное обезьянничанье наблюдалось на всех уровнях – от излюбленных еврейскими и арабскими полицейскими «британских усов» до курения трубок, от дамских шляп до деланного, нарочитого произношения тех, кто пытался говорить по-английски лучше, чем англичане. Местная версия языка Шекспира стала настолько смехотворной, что было изобретено специальное слово для определения этого типа речи – «pinglish», составленное из «Palestinian English» [70]70
  Палестинский английский ( англ.).


[Закрыть]
. Еврейский лорд, живший в Палестине, составил юмористический словарь этого языка. Но он забыл сообщить своим читателям, что и французский, и испанский языки тоже родились из испорченной латыни, имперского языка прошлого. И действительно, сегодня, когда я смотрю с расстояния на этих современных представителей империи, я естественным путем провожу параллель между ними и древним Римом. Мне стало понятно, что в их манерах крылась часть секрета их политической и моральной силы – силы, которую в Италии молодежное фашистское движение учило высмеивать, но здесь она витала в воздухе.

Их скрытая сила привлекла меня, хотя и по-другому, но с той же интенсивностью, что и внутренняя сила двух типов обитателей Палестины – арабских крестьян и ортодоксальных евреев. Абсолютно непохожие друг на друга и полностью отличные от англичан, они сходились в своей клановой непроницаемости для посторонних влияний, в особенности в том, что касалось их одежды, социальной солидарности и явного безразличия по отношению к окружающему миру. С арабами у меня не было никаких контактов. Я проходил мимо них по пути в итальянское консульство в Яффе, пока оно существовало, или к центральной почте, где можно было купить международные почтовые сертификаты для переписки через Красный Крест с родными, которые находились в странах противника. В то время Яффа была (да и в какой-то мере останется еще лет на сорок) своего рода муниципальной свалкой. Грязь собиралась по обочинам немощеных дорог, собаки рыскали между переполненными мусором бачками в поисках пищи, лошади рассыпали фураж из торб, и животные стояли, окруженные роем мух, сосущими их кровь и поедающими их экскременты. Такими же грязными и убогими выглядели и босоногие арабы, они бесцельно бродили по улицам, скверно освещенным по ночам лампочками, которые неряшливо свисали со столбов между домами, построенными из известняка и почерневшими от дыма. Яффа в конце тридцатых годов процветала в путанице торговли, ремесел, преступности и вражды, скрытых за внешним бездельем мужчин, которые сидели в кафе, посасывая кальян и поглядывая со скучным удовлетворением через полузакрытые глаза на проходивших мимо чужаков и на женщин, прятавших свою сомнительную красоту под паранджой. В центре города, в конце бульвара короля Георга, стояло высокое здание с двумя входами, похожими на пещеры. Там находился бордель, сперва для арабов, а потом для солдат союзников. Когда я по дороге на почту проходил мимо этого дома, то бросал мимолетный взгляд на женщин в окнах, толстых, краснолицых и неопрятных, и всякий раз вздрагивал от ужаса и любопытства. Я не останавливался, не оборачивался, но не столько из-за стыда, сколько от навязчивой боязни быть увиденным тысячами глаз. Проходя через Яффу, я всегда ожидал столкновения с внезапной вспышкой насилия, как в Хевроне или в Иерусалиме в конце двадцатых годов (нам рассказывали об этом в школе), когда сотни евреев были убиты. Со мной никогда ничего не случалось, но не потому, что мне везло, а потому, что положение в стране было абсолютно спокойным. Англичане после трех лет войны сумели при помощи еврейских сил разгромить большинство банд, участвовавших в том, что арабы называли восстанием, а правительство мандата – беспорядками. Главный вдохновитель этих банд, иерусалимский муфтий Амин аль-Хуссейни [71]71
  В 1929 г. в Иерусалиме и Хевроне произошли кровавые столкновения между арабами и евреями, инициированные муфтием Иерусалима Амином аль-Хуссейни, известным впоследствии своим сотрудничеством с нацистами, нападками на евреев и лживыми обвинениями их в попытке захватить мечеть Аль-Акса. Беспорядки перекинулись на Хеврон, где был учинен настоящий еврейский погром, в котором погибли шестьдесят семь евреев. Все это происходило при полном бездействии британской полиции.


[Закрыть]
, находился, высланный англичанами, в тысяче миль отсюда. Потом он присоединился к немцам. Высылка из страны немецких и итальянских агентов в момент начала войны и изменение поведения многих арабских правительств по отношению к Великобритании в результате конфликта и присутствия сильной армии положили конец всем сопровождавшимся насилием выступлениям против мандатной администрации. Мне никогда не случалось сталкиваться с арабской враждебностью, и я всегда удивлялся любезности, с которой люди в Яффе отвечали на мои вопросы на скверном английском о том, как пройти куда-нибудь или где найти магазин, торгующий моими любимыми восточными сладостями. И все же мне дышалось спокойнее, когда я видел за углом полицейского или другого еврея, идущего, как и я, по улицам этого города, для которого Тель-Авив в течение долгих лет оставался всего лить еврейским жилым кварталом.

Совсем другое впечатление производили арабы, которые проходили мимо школьных ворот или заходили внутрь, чтобы предложить свои товары или услуги. Это были крестьяне и бедуины, и в моих глазах они казались впечатляюще огромными. Ночью, когда я дежурил, сперва вооруженный дубинкой, а потом тяжелой винтовкой «энфилд», снабженной всего лишь десятью патронами, я наблюдал, как эти арабы, поодиночке или группами, двигались в Иерусалим по дороге, которая проходила перед самой школой. Пешком, верхом на лошадях или ослах, впереди женщин, которые следовали за ними с тюками на головах и сопливыми детьми на спинах, они выглядели таинственными, недоступными фигурами, словно высеченными на фоне пейзажа восточной нищеты и истощения. Их приближение было слышно издалека в тишине ночи. Я смотрел, как они гуськом проходили мимо меня приглушенными шагами, не оглядываясь в мою сторону, осведомленные о моем присутствии, но ведущие себя так, как будто меня не существует. Серебристо-черные полосатые кафтаны, которые мужчины носили с поясом, мешковатые турецкие шаровары, подвязанные у щиколоток, кефии [72]72
  Кефия – черно-белый или красно-белый платок, который держится на голове с помощью двойного обруча (абайи).


[Закрыть]
придавали им благородный вид, которого явно недоставало евреям, в особенности недавним иммигрантам. В противоположность униженным арабским торговцам, которых я видел сидящими в своих магазинах в Яффе – некоторые выглядели особенно вульгарно из-за безвкусной смеси восточной и западной одежды, – эти крестьяне, в особенности бедуины, вели себя, как принцы. Я завидовал их лошадям, на которых мне хотелось бы скакать, их образу жизни, который казался мне преисполненным гармонии и романтики, их очевидной непроницаемости для чужих влияний. Разумеется, все это было лишь чистой фантазией, основанной на моем полном невежестве, незнании их языка и отсутствии контакта с ними. И все же я испытывал к ним чувство благодарности за их верность самим себе.

Совсем другие чувства я испытывал по отношению к ортодоксальным евреям. В то время в Тель-Авиве они не слишком часто попадались на улице. В школе «Микве Исраэль» «религиозные» принадлежали к молодежному движению «Бней Акива». Их лозунг был «Тора Ве-Авода» («Тора и работа»), что мне напоминало по звучанию «Ora et labora» («Молись за работой») монахов-бенедиктинцев. Монахами-то мои соученики, безусловно, не были. Но они работали усерднее, чем «светские» ученики, по-моему для того, чтобы преодолеть комплекс неполноценности по отношению к светским сионистам, которые в то время правили ишувом и гордились тем, что преуспели в сбрасывании с себя бремени Бога.

Таким образом, проблема движения «Бней Акива» в нашей школе, а позднее и всего религиозного сионизма в Израиле состояла в том, чтобы доказать и себе и другим, что ортодоксальный сионизм может успешно соперничать со светским буквально во всем: «религиозные» могут создать кибуцы и присоединиться к профсоюзам, им подвластны и винтовка, и плуг, они в состоянии дискутировать о Марксе и Рузвельте не хуже, чем о Библии и Талмуде. Но, пытаясь подражать другим в следовании марксизму, распространенному в еврейской Палестине, эти молодые религиозные сионисты чувствовали себя не в своей тарелке и во многих случаях вели себя с высокомерием, равным их неуверенности в себе.

Зато ничего похожего не происходило с харедим [73]73
  Харедим (от «харед» ( иврит, мн.ч.), т. е. «обеспокоенный») – так обычно называют в Израиле различные группы ортодоксальных евреев, по отношению к которым часто применяется неточный термин «ультраортодоксы». Многие из них носят пейсы и бороду, а также одеваются в еврейскую одежду XVIII в., чаще всего черную, утверждая, что евреи должны отличаться внешним видом от неевреев.


[Закрыть]
. Их любовь к Сиону не была результатом националистических идей, привезенных из Европы, их присутствие в Палестине не было реакцией на нацистско-фашистский антисемитизм. Они вовсе не стремились изменить судьбу своего народа и создать новый тип еврея на земле предков. Моисеева традиция являлась альфой и омегой их существования. Она представляла собой неизменный закон, согласно которому надо служить Господу. Следование этой золотой традиции начиналось еще в утробе матери и не заканчивалось для их душ даже в момент погребения. Мир мог преследовать их, но не мог изменить их фарисейских элитарных взглядов. Их долг состоял в улучшении незавершенного труда по сотворению мира путем бесконечного процесса освящения каждого момента жизни, каждого жеста согласно коду поведения, который все поголовно обязаны изучать через безостановочные дискуссии, интерпретировать которые сможет только Мессия. Они не обращали большого внимания на текущие события, но не из-за слепоты к повседневным делам, а из-за твердой веры в то, что они понимают смысл жизни лучше, чем светские – глупые, обманутые люди, ослепленные земными страстями. Как и аристократы, которые, будучи сваренными людоедами в котле, не могут не смотреть сверху вниз на своих мучителей, харедим вели себя по отношению к политическим силам – британским, еврейским или арабским – с намеренным отстранением и безразличием. Раввин, который выступил перед королевской комиссией, созданной лондонским правительством, чтобы исследовать ситуацию, сложившуюся в Палестине после очередной вспышки насилия, продемонстрировал интеллектуальную позицию ортодоксальных антисионистских евреев, напомнив комиссии (он говорил на иврите), что сыны Израиля создали высочайшую цивилизацию в Эрец-Исраэле «за тысячу лет до того, как ваши предки слезли с деревьев». Эта фраза была переведена сионистским адвокатом, выступавшим в качестве переводчика, следующим образом: «Раввин высказал несколько своих личных соображений по поводу исторического интереса к прошлому еврейского народа».

Несмотря на мое невежество в вопросах иудаизма, я увидел в этих евреях, абсолютно безразличных к фривольностям мира, скученных в своих обшарпанных, перенасыщенных нервозным животным мистицизмом кварталах, чувство достоинства и продолжение традиции. То же самое я видел и в их женщинах, которые из скромности брили себе головы, а затем надевали парики или нелепые платки, как у конгрегации Дщерей Сиона в моей пьемонтской деревне. А их дети, неряшливо одетые, в брюках, перешедших к ним от старших братьев, с ангельским выражением на лицах, обрамленных пейсами, свисающими из-под натянутых на голову ермолок, – все странное, увлекательное, отталкивающее, возбужденное население ортодоксального мира Иерусалима.

Извне я наблюдал за этим закрытым, цельным миром с любопытством, в котором смешивались восхищение и отторжение, – миром, куда мне вход был закрыт крепче, чем к арабам, англичанам или сионистским активистам моей школы, чей идеологический атеизм вызывал во мне ярость.

Между верными слугами Бога Израиля и осовремененными бунтарями против него, между евреями, страстно ожидавшими прихода Мессии и теми, кто потерял терпение и способность страдать, решив, что евреям нет в нем больше никакой нужды, существует, пусть даже и в борьбе, и в противоречиях, некий общий культурный знаменатель, но мне он был чужд. Ступая по переулкам похожего на гетто Меа-Шеарим [74]74
  Меа-Шеарим – название улицы и района в Иерусалиме, населенных исключительно харедим.


[Закрыть]
или сидя на политическом семинаре, засматривая через жалюзи убогой школы талмуд тора, куда я не смел войти, или маршируя по полям под звуки песни, слова которой на иврите были положены на известную русскую мелодию, я всегда чувствовал себя непрошеным пришельцем и вечно стыдился этого, как и своей слишком заметной стеснительности. Я знал, что не принадлежу ни к одной из этих групп – ни к евреям, ни к арабам, ни к религиозным, ни к светским, ни к социалистам, ни к националистам, ни к итальянцам, ни к британцам. Это одиночество в школе, где частная жизнь любого становится общим достоянием, эта сиротливость человека, являющегося частью чужого общества, в котором я не мог себе найти убежища, сделали мои поиски точки опоры еще более одержимыми и болезненными. В этих поисках я метался от внезапного ощущения неприязни до непреодолимой тяги к тому или иному из окружавших меня людей, от мимолетного идеологического энтузиазма до глубокого отторжения любой политической тенденции. Поэтому меня начали подозревать во всем на свете, товарищи по школе с трудом терпели меня, и я зачастую был предметом насмешек со стороны тех, кому лучше меня удалось вписаться в спортивные команды, молодежные движения, религиозные кружки или кто больше преуспел в военной подготовке. Прошло сорок лет, некоторые из тех людей стали всемирно известными, но для меня их лица растворились в пространстве, как растворились и проблемы, что преследовали меня в то время, остались лишь взрывы обонятельной памяти, выхолощенной временем, – запах чеснока, который активисты социализма выбрасывали в лица своих оппонентов во время яростных дискуссий; мускусный запах угля, ударявший в нос прохожему в арабской деревне, запах, который арабы носили с собой на одежде, вонь прогорклого масла, на котором жарили в забегаловках, запах крепкой водки под названием «яш» (самогона из сахарной свеклы) и запах кугеля в синагогах по субботам в конце утренней молитвы; запах пота и месячных от некоторых женщин, с которыми приходилось сидеть рядом в автобусах или по вечерам, когда проникал в ноздри еще более резкий и противный запах, приобретенный от погружения в микве. В жаркой стране, где большинство женщин, с которыми мне приходилось сталкиваться, не пользовались парфюмерией и мылись с едким хозяйственным мылом, эти естественные запахи пробирались в мое сознание сексуально неопытного и религиозно невежественного юноши, создавая постоянное напряжение, по поводу которого я хвастался перед своими одноклассниками, а иногда пытался окольными путями говорить об этом со своей учительницей английского. С ее помощью я готовился к экзаменам на лондонский аттестат зрелости, который мне так и не удалось получить. Я сбросил с себя бремя снов и запахов, сочиняя всевозможные эссе, полные орфографических ошибок, которые учительница исправляла, не замечая, похоже, содержавшихся в них намеков. Красивая спокойной красотой, она была намного старше меня. С ней я установил прерывистый диалог, который состоял из рваных предложений, начерно набросанных речей и придуманных историй. В самые трудные моменты наших уроков, когда я пытался скрыть слезы на глазах тем, что смотрел на полет птицы или на облако на небе, я осознал, насколько тонко она чувствовала мои подавленные эмоции. В этих случаях она предлагала, чтобы я читал вслух стихи или декламировал что-нибудь из Шекспира, выученное наизусть. Я благодарно подчинялся, замечая, с какой осторожной деликатностью она прикасается к ямке между ключиц, чтобы убедиться в том, что ее блузка застегнута.

Однажды, в конце лета 1940 года, когда мы вместе читали отрывок из «Отелло», одиночный вражеский самолет сбросил несколько бомб на Тель-Авив. Одна из них упала перед ее квартирой, где мы занимались. Это была первая в моей жизни бомбежка. Я отчетливо помню звук взрыва и жар вспышки, треск окон, дверь, вырванную из петель порывом взрывной волны, и внезапное ощущение пустоты в желудке, которое мне пришлось впоследствии испытывать так много раз. Мы сбежали по лестнице в подвал, где уже столпились перепуганные люди.

Тогда я впервые испытал раздвоение личности, которое будет сопровождать меня на протяжении всей жизни в моменты сильного стресса: я как бы со стороны видел себя, бормочущего бессвязные фразы людям, от которых я пытался скрыть свой физический страх и еще больший страх признаться в этом. Моя учительница сидела на корточках в углу этого импровизированного убежища в состоянии глубокого безразличия, полностью погруженная в безмятежное наблюдение окружавшей ее сумятицы. Когда прозвучала сирена отбоя, мы выскочили на улицу, где жизнь быстро вернулась в привычное русло. На земле лежала лошадь, ее серая грива была забрызгана кровью, язык свисал между двух рядов длинных желтых зубов, тело искривилось в сбруе телеги, которая как будто разглядывала свою смерть через оглобли, упавшие концами на дорогу. Устрашающая сцена! Прохожие смотрели мельком, не останавливаясь, я же не мог оторваться от этого зрелища, потому что никогда еще не видел насильственную смерть, наступившую так близко, так внезапно. В воздухе по-прежнему пахло взрывом, но птицы на деревьях зачирикали вновь. Учительница положила руку мне на плечо (много месяцев спустя она рассказала мне, что заметила мою дрожь) и мягко подтолкнула меня к лестнице. Мы поднялись, она села на стул в своей разгромленной квартире и предложила мне чашку чаю. Я выпил чай, опираясь грудью на стол, с которого она только что убрала осколки стекла. Она сидела напротив меня. Я заметил, что мои руки по-прежнему трясутся и что она делает вид, будто не замечает этого. После долгого и напряженного молчаливого диалога она пробормотала: «Бояться – не грех». Ее глаза увлажнились, хотя, возможно, это были не слезы, а лишь отражение света. Я почувствовал радость, смешанную со стыдом, когда она положила свои руки поверх моих. Так мы оставались с минуту. Потом я встал, выдавил из себя извинения и улыбку и повернулся к двери, чтобы уйти. Она стояла, прислонившись к дверному косяку, следя за мной глазами, пока я не исчез, спустившись по лестнице. Она слегка наклонила голову и забыла о незастегнутом воротничке блузки.

В тот день я всерьез задумался над тем, чтобы бросить школу и вступить в армию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю