Текст книги "Жизнь и приключения Мартина Чезлвита"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 64 страниц)
Глава XII,
которая близко касается мистера Пинча и других, как это видно будет рано или поздно. Мистер Пексниф стоит на страже оскорбленной добродетели. Молодой Мартин принимает бсзрассудное решение.
Мистер Пинч и Мартин, не помышляя о надвигающейся грозе, чувствовали себя очень уютно в Пекснифовых чертогах и с каждым днем сходились все ближе и ближе. Мартин работал с необыкновенной легкостью, придумывал и осуществлял придуманное, и план начальной школы весьма энергично двигался вперед; Том постоянно твердил, что если бы в человеческих расчетах было сколько-нибудь надежности или в судьях сколько-нибудь беспристрастия, то проект, отличающийся такой новизной и высокими достоинствами, непременно получил бы первую премию на будущем конкурсе. Мартин, хотя и настроенный гораздо более трезво, тоже возлагал много надежд на будущее, и эти надежды позволяли ему работать быстро и с увлечением.
– Если я стану когда-нибудь выдающимся архитектором, – сказал однажды новый ученик, отходя на несколько шагов от своего чертежа и разглядывая его с большим удовольствием, – сказать вам, что я построю в первую очередь?
– Да! – воскликнул Том. – Что именно?
– Вашу судьбу, вот что.
– Не может быть! – сказал Том с такой радостью, как будто это было уже сделано. – Неужели? Как это мило с вашей стороны!
– Я построю вашу судьбу на таком прочном фундаменте, – ответил Мартин, – что вам хватит на всю вашу жизнь, и вашим детям тоже, и внукам. Я буду вашим покровителем, Том. Я возьму вас под свою защиту. Пусть-ка кто-нибудь попробует обойтись пренебрежительно с тем, кого я возьму под свою защиту и покровительство, если мне удастся выйти в люди!
– Ну, честное слово, – сказал Пинч, – не помню, чтобы я когда-нибудь был так доволен. Право, не помню.
– О, ведь я это не для красного словца говорю, – ответил Мартин с таким откровенным снисхождением к собеседнику и даже как бы с сожалением, как будто его уже назначили первым придворным архитектором всех коронованных особ Европы. – Я это сделаю. Я вас пристрою.
– Боюсь, – сказал Том, качая головой, – что меня будет не так-то легко пристроить.
– Ну, ну, не беспокойтесь, – возразил Мартин. – Если мне вздумается сказать: «Пинч дельный малый, я высоко ценю Пинча», хотел бы я видеть, кто осмелится мне противоречить. А кроме того, черт возьми, Том, вы мне тоже можете быть полезны во многих отношениях!
– Если я не буду полезен хотя бы в одном, то не по недостатку усердия, – отвечал Том Пинч.
– Например, – продолжал Мартин после краткого размышления, – вы отлично можете ну хотя бы следить за тем, чтобы мои планы выполнялись как следует; наблюдать за ходом работ, пока они не продвинутся настолько, что будут интересны для меня самого; одним словом, вы мне понадобитесь везде, где нужна черновая работа. Потом вы прекрасно можете показывать посетителям мою мастерскую и беседовать с ними об искусстве, если мне самому будет некогда, ну и так далее, в том же роде. Для моей репутации было бы очень полезно (я говорю совершенно серьезно, даю вам слово) иметь около себя человека с вашим образованием, вместо какого-нибудь заурядного тупицы. Да, я о вас позабочусь. Вы будете мне полезны, не беспокойтесь!
Сказать, что Том никогда не думал играть первую скрипку в оркестре и был вполне доволен, если ему указывали стопятидесятое место в нем, значило бы дать весьма неполное представление о его скромности. Он был очень рад слышать эти слова Мартина.
– К тому времени я, конечно, женюсь на ней, Том. – продолжал Мартин.
Отчего вдруг перехватило дыхание у Тома Пинча, отчего в самом разгаре радости краска залила его честное лицо и раскаяние закралось в его честное сердце, будто он недостоин уважения своего друга?
– К тому времени я женюсь на ней, – продолжал Мартин, улыбаясь и щурясь на свет, – и у нас, я надеюсь, будут дети. Они вас будут очень любить, Том.
Но ни единого слова не вымолвил мистер Пинч. Те слова, которые он хотел произнести, замерли на его устах и ожили в его душе, в самоотверженных мыслях.
– Все дети здесь любят вас, Том, – продолжал Мартин, – и мои тоже, конечно, будут любить вас. Может быть, одного ребенка я назову в вашу честь Томом, а? Не знаю, право. Неплохое имя – Том! Томас Пинч Чезлвит. Т. П. Ч. – на передничках. Вы не возражаете?
Том откашлялся и улыбнулся.
– Ей вы понравитесь, Том, я знаю, – сказал Мартин.
– Да? – отозвался Том слабым голосом.
– Я могу вам сказать совершенно точно, какие она будет питать к вам чувства, – продолжал Мартин, опершись подбородком на руку и глядя в окно так, как будто читал в нем. – Я ее хорошо знаю. Сначала она будет часто улыбаться, глядя на вас, Том, или, разговаривая с вами, – весело улыбаться; но вы на нее не обидитесь, – такой ясной улыбки вы еще не видели.
– Нет, нет, – сказал Том, – я не обижусь.
– Она будет нежна с вами, Том, – продолжал Мартин, – как если бы вы сами были ребенком. Да так оно и есть, в некоторых отношениях вы совсем ребенок, Том, ведь правда?
Мистер Пинч кивнул в знак полного согласия.
– Она всегда будет с вами добра и ласкова и всегда рада вас видеть, – сказал Мартин, – а когда она узнает хорошенько, что вы за человек (что будет очень скоро), она нарочно станет давать вам всякие поручения и просить, чтобы вы оказывали ей маленькие услуги, зная, что вы сами рветесь их оказывать; и, стараясь доставить вам удовольствие, будет делать вид, что это вы ей доставили удовольствие. Она к вам ужасно привяжется, Том, и будет понимать вас гораздо лучше, чем я; и часто будет говорить. Это уж я наверно знаю, какой вы кроткий, безобидный, добрый и ко всем благожелательный человек.
Как притих бедный Том Пипч!
– В память старых времен, – продолжал Мартин, – и в память того, как она слушала вашу игру в этой затхлой маленькой церковке – да еще безвозмездную, – у нас в доме тоже будет орган. Я выстрою концертный зал по собственному плану, и орган будет выглядеть совсем неплохо в глубине зала. И вы будете играть на нем, сколько сами захотите, а так как вам нравится играть в темноте, там будет темно; и летними вечерами мы с ней будем сидеть и слушать вас, Том, вот увидите.
Со стороны Тома Пинча потребовалось, быть может, гораздо больше усилий, чтобы с ясным лицом, выражающим одну только благодарность, подняться со стула и пожать своему другу обе руки от чистого сердца, чем для свершения многих и многих подвигов, к которым призывает нас мощными звуками неверная труба Славы. Потому неверная, что от парения над смертными схватками, в дыму и огне сражений засорились клапаны этого благородного инструмента, и далеко не всегда он звучит верно и стройно.
– Это доказывает только, как добр человек от природы, – сказал Том, со свойственной ему скромностью избегая говорить о себе: – все, кто бы сюда ни приехал, относятся ко мне гораздо лучше и внимательнее, чем я мог бы надеяться – если б был первым оптимистом на свете, или мог бы выразить – если б был первым оратором. Я просто не нахожу слов. Но верьте мне, – сказал Том, – что я вам благодарен, что я этого ввек не забуду и когда-нибудь докажу вам всю правду моих слов, если смогу.
– Все это прекрасно, – заметил Мартин, засунув руки в карманы. Он откинулся на спинку стула и зевнул от скуки. – Неплохо сказано, Том; только я все еще у Пекснифа, сколько помнится, и скорее в тупике, чем на торной дороге славы. Так вы нынче утром опять получили письмо от этого… как его?
– От кого это? – спросил Том, кротко вступаясь за отсутствующего друга.
– Ну, вы знаете. Как его? Зюйдвест, что ли.
– Уэстлок, – отвечал Том несколько громче обыкновенного.
– Да, верно, – сказал Мартин, – Уэстлок. Помню, что фамилия в этом роде, имеет отношение к компасу. Ну, так что же пишет этот Уэстлок?
– О! Его, наконец, ввели в права наследства, – ответил Том, покачивая головой и улыбаясь.
– Повезло же человеку, – сказал Мартин. – Хотел бы я быть на его месте. И это вся тайна, которую вы мне хотели сообщить?
– Нет, не вся, – сказал Том.
– А что же еще? – спросил Мартин.
– В сущности, это и не тайна, – сказал Том, – и для нас это не так важно, но для меня очень приятно. Джон всегда говорил, когда был еще здесь: «Попомните мои слова, Пинч: когда душеприказчики моего папаши раскошелятся…» – он иногда выражается очень странно, такая у него привычка.
– «Раскошелятся» отличное выражение, если касается не нас, – заметил Мартин. – Ну? Какой вы мямля, Пинч!
– Да, я знаю, – сказал Том, – только не надо мне этого говорить, не то я собьюсь. Вот уже и сбился немножко, не помню, что хотел сказать.
– «Когда душеприказчики раскошелятся», – нетерпеливо подсказал Мартин.
– Ах да, верно, – воскликнул Том, – да, да! «Тогда, – сказал Джон, – я угощу вас обедом, Пинч, и нарочно для этого приеду в Солсбери». Так вот, в письме, которое он прислал на днях, – в то утро, знаете ли, когда уехал Пексниф, – он писал, что его дела устраиваются и деньги он получит очень скоро, так нельзя ли узнать, когда мы с ним можем встретиться в Солсбери? Я ответил, что в любой день на этой неделе, а кроме того, написал ему, что у нас есть новый ученик, написал так же, какой вы прекрасный человек и как мы с вами подружились. Джон прислал мне в ответ это письмо, – Том показал его, – назначает свидание на завтра, посылает вам поклон и просит вас отобедать вместе с нами. Не там, где мы были прошлый раз, а в самой первой гостинице в городе. Прочтите, что он пишет.
– Очень хорошо, – сказал Мартин со своим обычным хладнокровием. – Премного ему обязан. Буду очень рад.
Тому хотелось бы, чтобы он немножко больше удивился, немножко больше обрадовался, проявил бы несколько больше интереса к такому важному событию. Но Мартин выказал полнейшее самообладание и, прибегнув к обычному своему утешению – свисту, опять принялся за начальную школу, как будто ровно ничего не случилось.
Так как лошадь мистера Пекснифа была в некотором роде священное животное, которым мог править только он сам в качестве верховного жреца или какое-нибудь доверенное лицо, временно возведенное им в этот высокий сан, то молодые люди решили идти в Солсбери пешком; и, когда наступило для этого время, так и сделали, что было, впрочем, гораздо лучше, чем ехать в двуколке, ибо погода стояла очень холодная и ветреная.
Еще бы не лучше! На редкость приятная, здоровая, укрепляющая силы прогулка – добрых четыре мили в час, – неужели это не лучше, чем трястись, подпрыгивать и подскакивать в громыхающей, скрипучей, жесткой и неудобной старой двуколке? Даже и сравнивать нечего. Было бы оскорблением для прогулки ставить эти вещи рядом. Где это видано, чтобы двуколка ускоряла у человека кровообращение, – разве только грозя опасностью сломать ему шею и вызывая у него звон в ушах и колотье и жар во всем теле, скорее странные, чем приятные. Где это слыхано, чтобы двуколка живительно действовала на ум и энергию человека, – разве только если лошадь закусит удила и бешено помчится с косогора прямо вниз, на каменную стену, и такое отчаянное положение заставит единственного уцелевшего седока наскоро придумать новый, неслыханный способ полета на землю с облучка. Лучше чем в двуколке!
Воздух был морозный, Том, это так, нечего и говорить, – но разве в двуколке он стал бы теплее? Огонь в кузнице пылал так ярко и взвивался так высоко, словно стремился согреть кого-нибудь, но разве он казался бы менее заманчивым с ледяных подушек двуколки? Ветер так и рвал, стараясь отморозить нос отважно шагавшему путнику, швыряя ему в глаза его собственные волосы, если их имелось достаточно, или морозную пыль, если их не было, перехватывая ему дыхание, словно под ледяным душем, стараясь сорвать с него одежду и просвистывая его до костей; но разве в двуколке все это не было бы в тысячу раз хуже? Ничего не стоит ваша двуколка!
Лучше чем в двуколке! Кто видел у седоков в двуколке такие красные щеки, как у этих пешеходов? Когда они бывали так весело и добродушно настроены? Когда седоки так звонко смеялись, отворачиваясь от крепчавших порывов ветра, и, стоило ветру стихнуть, снова бодро шагали, грудью вперед, и оглядывались на проезжающих, блистая таким здоровым румянцем, с которым ничто не могло сравниться, кроме порожденного здоровьем веселого настроения. Лучше чем в двуколке! Да вот их нагоняет человек в двуколке. Взгляните, как он перекладывает хлыст из правой руки в левую и растирает онемевшими пальцами гранитную ногу и стучит холодным, как мрамор, носком по полу. Ха-ха-ха! Кто бы променял быстрый бег крови на этот жалкий застой, хотя бы двуколка и двигалась в двадцать раз быстрее!
Лучше чем в двуколке! Ни один человек в двуколке не мог бы так интересоваться дорожными столбами. Человек в двуколке не мог бы столько видеть, столько чувствовать и думать, сколько эти веселые пешеходы. Посмотрите, как ветер, пролетая по меловым холмам, отмечает свой путь волнистой линией в траве и легкой тенью на косогорах! Оглянитесь еще и еще раз на эту голую, холодную равнину, посмотрите, как хороши тени здесь в ясный зимний день! Увы, их красота мимолетна. Все прекрасное в жизни есть только тень: оно так же быстро приходит и уходит, меняется и исчезает!
Еще одна миля, и начинает падать густой снег, и оттого ворона, которая летит над самой землей, уклоняясь от ветра, кажется чернильным пятном на белом поле. Но хотя снег бьет им прямо в лицо, примерзает к полам одежды и леденеет на ресницах, они вовсе не желают, чтобы он падал реже, – нет, ни снежинкой меньше, хотя бы идти в такую вьюгу пришлось еще двадцать миль! Но вот уже встают вдали башни старого собора, и скоро они добираются до защищенных от ветра улиц, необычайно тихих под толстым белым ковром, а там и до гостиницы, где являют замороженному лакею такие разгоряченные, раскрасневшиеся лица и такую кипучую энергию, что он чувствует себя не в силах им противиться (хотя и закален в огне, всегда пылающем в столовой) и, взятый приступом, сдается на милость победителей.
Славная гостиница! Сущий рай, где все стены увешаны битой дичью и бараньими окороками, а в углу стоит хорошо знакомый каждому буфет со стеклянными дверцами; сквозь них видны и жареные куры, и сочные ростбифы, и сладкие пироги, в которых малиновое варенье скромно выглядывает из-за решетки сдобного теста, как и подобает такому соблазнительному лакомству. Но посмотрите-ка, наверху, в самой парадной комнате, со спущенными на всех окнах шторами, с пылающим камином, полным дров чуть не до самой трубы, против которого греются тарелки, – в этой комнате зажжены восковые свечи, а за столом, накрытым на троих и заставленным серебром и хрусталем на тридцать человек, сидит Джон Уэстлок! Не тот, прежний Джон, что был у Пекснифа, а настоящий джентльмен, который смотрит совсем по-другому, гораздо внушительнее, – сразу видно, что он сам себе господин и что у него лежат деньги в банке. И все же в некоторых отношениях это все тот же Джон, потому что он схватил Тома Пинча за обе руки, как только его увидел, и чуть не задушил в объятиях, приветствуя от всего сердца.
– А это, – сказал Джон, – мистер Чезлвит? Очень рад его видеть! – У Джона была своя открытая, приветливая манера обращения с людьми; они крепко пожали друг другу руки и в одну минуту подружились.
– Отодвиньтесь-ка немножко, Том! – воскликнул бывший ученик, кладя обе руки на плечи Тому и на всю длину руки отодвигаясь от него. – Дайте мне посмотреть на вас! Все такой же! Ничуть не изменился.
– Да ведь прошло совсем не так много времени в конце концов, – сказал Том.
– А мне кажется, целый век! – воскликнул Джон. – И вам так должно было показаться, бессовестный! – И тут он подтолкнул мистера Пинча к самому удобному креслу и так ласково похлопал его по спине – ну совсем как в прежнее время, в прежней их комнате у Пекснифа, – что Том не знал, плакать ему или смеяться. Смех пересилил, и они все втроем засмеялись.
– Я заказал на обед все, о чем мы с вами, бывало, мечтали, Том, – заметил Джон.
– Не может быть! – сказал Том. – Неужели все?
– Все решительно! Если можете, не смейтесь при лакеях. Я не выдержал и расхохотался, когда заказывал обед. Это как во сне.
Тут он был неправ, потому что никому не снился такой суп, какой в скором времени подали на стол, или такая рыба, или такие соуса, или такой ростбиф, или такая дичь и сладкое – словом, хоть что-нибудь похожее на тот обед, который был подан наяву и стоил по десять шиллингов шесть Пенсов с персоны, не считая вина. Что же касается вин, то если кому может присниться такое замороженное шампанское, такие красные вина, такой портвейн и такой херес, ему лучше лечь в постель и не вставать.
Но, быть может, всего приятнее в этом банкете было то, что сам Джон радовался больше других и беспрестанно заливался веселым смехом, а потом спохватывался и напускал на себя сверхъестественную важность, чтобы лакеи не догадались, насколько это для него ново. Некоторые блюда, подносимые ему лакеями, выглядели так замысловато, что непонятно было, как за них взяться, и это тоже вызывало смех; а когда мистер Пинч, вопреки почтительным советам официанта, настоял на том, чтобы проломить ложкой корку глазированного паштета, а затем и съесть эту корку, Джон забыл о собственном достоинстве до того, что, усевшись во главе стола перед блестящей крышкой с блюда, хохотал так, что его слышно было на кухне. Но он был нисколько не прочь посмеяться и сам над собой, что и доказал, когда они уселись втроем вокруг камина. Подали десерт, и старший лакей почтительно и заботливо осведомился, по вкусу ли ему этот легкий белый портвейн и не хочет ли он попробовать другого, более крепкого и с замечательным букетом. На это Джон важно ответил, что находит и этот портвейн неплохим и что, по его мнению, это тоже вполне приличное вино; и лакей, поблагодарив его, удалился. После чего Джон, широко ухмыляясь, сказал своим друзьям, что, кажется, он не наврал, а впрочем, не знает наверно, и залился громким смехом.
В продолжение всего обеда друзья были веселы и полны оживления, но едва ли не всего приятнее было сидеть после обеда у огня, щелкая орехи, попивая вино и оживленно разговаривая. Тому Пинчу понадобилось сказать слова два своему приятелю, помощнику органиста, и он, не откладывая этого в долгий ящик, ушел на несколько минут из своего теплого уголка, оставив молодых людей вдвоем.
Без Тома они, разумеется, выпили за его здоровье, и Джон Уэстлок, воспользовавшись этим случаем, сказал, что они с Пинчем ни разу не сказали друг другу худого слова за все время, что прожили вместе у мистера Пекснифа. От этого он, естественно, перешел к характеру Тома и намекнул, что мистер Пексниф отлично в нем разбирается. Он только намекнул на это, и то очень издалека, зная, что Тому неприятно, когда об этом джентльмене отзываются неодобрительно, и думая, что новому ученику полезнее будет самому кое в чем разобраться.
– Да, – сказал Мартин. – Нельзя относиться к Пинчу лучше, чем я отношусь, иди больше ценить его хорошие качества. Он самый покладистый малый, какого я знаю.
– Даже слишком покладистый, – заметил Джон, отличавшийся наблюдательностью. – Это в нем доходит до слабости.
– Да, – сказал Мартин. – Совершенно верно. С неделю тому назад у нас был один такой – мистер Тигг, – занял у него все деньги и пообещал отдать через несколько дней. Всего полсоверена, правда; но и хорошо, что не больше, ведь этих денег ему не видать.
– Бедняга! – сказал Джон, очень внимательно выслушав его слова. – Быть может, вы не имели еще случая заметить, что в денежных отношениях Том очень щепетилен?
– Да что вы! Нет, я не замечал. То есть в каком смысле? Он не возьмет взаймы? Джон Уэстлок кивнул головой.
– Это очень странно, – сказал Мартин, ставя на стол пустую рюмку. – Да, большой чудак.
– А чтобы принять деньги в подарок, – заключил Джон, – так, я думаю, он скорее умрет.
– Он сама простота, – сказал Мартин. – Наливайте себе.
– Не сомневаюсь, однако, – продолжал Джон, наполнив свою рюмку и с любопытством поглядывая на своего собеседника, – что вы, будучи гораздо старше, чем большинство учеников мистера Пекснифа, и, по-видимому, гораздо опытнее, понимаете Тома и видите, как легко его обмануть.
– Конечно, – сказал Мартин, вытягивая ноги и рассматривая свою рюмку с вином на свет. – И мистер Пексниф это знает. И дочери его тоже. А?
Джон Уэстлок улыбнулся, но ничего не ответил.
– Кстати, – сказал Мартин, – это мне напомнило… Какого вы мнения о Пекснифе? Как он с вами обращался? Что вы о нем думаете сейчас? Хладнокровно, знаете ли, когда все уже позади.
– Спросите Пинча, – ответил бывший ученик. – Ему известно, каковы были мои чувства в этом отношении. Они не переменились, уверяю вас.
– Нет, нет, – сказал Мартин. – Я бы хотел услышать это от вас самих.
– Но Пинч говорит, что я несправедлив, – настаивал Джон, улыбаясь.
– Ах, так! Ну, тогда я наперед могу сказать, каковы они, – заметил Мартин, – и вы можете говорить прямо, без церемоний. Меня вам нечего стесняться. Скажу вам откровенно, мне он не нравится. Я живу у него потому, что это меня устраивает ввиду некоторых особенных обстоятельств. У меня как будто есть способности к архитектуре, и если кто кому останется обязан, то уж скорее он мне, чем я ему. На худой конец мы будем квиты, и значит, ни о каких одолжениях не может быть и речи. Так что можете говорить со мной, как если бы я не имел к нему никакого отношения.
– Если вы непременно хотите знать мое мнение… – начал Джон Уэстлок.
– Да, хочу, – сказал Мартин. – Буду вам очень обязан.
– …так я бы сказал, что это первейший мерзавец на всем свете, – закончил Джон.
– Ого! – заметил Мартин с неизменным спокойствием. – Довольно сильно сказано.
– Не сильнее, чем он заслуживает, – сказал Джон, – и если б он потребовал, чтобы я высказал свое мнение ему в лицо, я сделал бы это в тех же самых выражениях, нисколько не смягчая. Взять хоть то, как он обращается с Пинчем! А когда я оглядываюсь на те пять лет, что провел в его доме, и вспоминаю лицемерие, подлость, низость, притворство, пустословие этого человека и его манеру прикрывать личиной святошества самые некрасивые дела, когда я вспоминаю, сколько раз мне приходилось видеть все это и как бы принимать участие во всем этом, хотя бы уже в силу того, что я у него жил и он был моим учителем, – даю вам слово, я начинаю презирать самого себя.
Мартин допил свое вино и уставился в огонь.
– Я не хочу сказать, что это так и нужно, – продолжал Джон Уэстлок, – потому что во всем этом не было моей вины; я могу понять вас, например; вы прекрасно знаете, чего он стоит, и все же вынуждены обстоятельствами оставаться у него. Я просто говорю вам то, что чувствую; и даже теперь, когда, как вы говорите, все прошло и я имею удовольствие знать, что он всегда меня ненавидел, и что мы всегда не ладили, и я всегда говорил ему, что думал, – даже теперь мне жаль, что я не поддался искушению, которое часто испытывал еще мальчишкой: убежать от него и махнуть за границу.
– Почему же за границу? – спросил Мартин, обращая взгляд на говорившего.
– В поисках средств к жизни, – отвечал Джон Уэстлок, пожав плечами, – которых я не мог добыть на родине. В этом была бы хоть смелость. Но довольно! Налейте себе вина, и забудем о Пекснифе.
– Чем скорей, тем лучше, если вам угодно, – сказал Мартин. – О себе самом и моих отношениях с ним я могу только повторить то, что уже говорил. До сих пор я у него делал что хотел и дальше буду держаться так же, и даже в большей мере; потому что (сказать вам по правде) он, видимо, надеется, что я буду за него работать, и вряд ли захочет со мной расстаться. Я так и думал, когда решил к нему ехать. За ваше здоровье!
– Благодарю вас, – ответил молодой Уэстлок. – И за ваше! Дай бог, чтобы новый ученик пришелся вам по душе!
– Какой новый ученик?
– Счастливый юноша, родившийся под благоприятной звездой, – смеясь, отвечал Джон, – чьим родителям или опекунам суждено пойматься на объявление. Как, вы не знали, что он опять напечатал объявление?
– Нет.
– Да, да, еще бы! Я прочел его вот только что, перед обедом, во вчерашней газете. Я знаю, что это его объявление, потому что достаточно знаком с его стилем. Тсс! Вот и Пинч. Странно, не правда ли, что чем больше он предан Пекснифу (а преданность его просто не знает границ), тем больше для нас причин любить Тома. Однако тише, иначе мы испортим ему настроение.
При этих словах вошел Том, сияя улыбкой, и снова уселся в свой теплый уголок, потирая руки скорее от удовольствия, чем от холода (он очень быстро бежал), и радуясь, как умел радоваться только Том Пинч. Никакое другое сравнение не изобразит состояния его души.
– Так вот, – сказал он, после того как долго и с удовольствием глядел на своего друга, – наконец-то вы стали настоящим джентльменом, Джон. Ну да, разумеется.
– Стараюсь, Том, стараюсь! – отвечал тот добродушно. – Хотя еще неизвестно, что из меня получится со временем.
– Думаю, что теперь вы не понесете сами чемодан к остановке, – с улыбкой сказал Том Пинч, – пускай лучше он у вас совсем пропадет!
– Не понесу? – возразил Джон. – Много же вы обо мне знаете, Пинч. Чемодан должен быть непомерной тяжести, чтобы я не ушел с ним от Пекснифа, Том.
– Ну вот! – воскликнул Пинч, оборачиваясь к Мартину. – Что я вам говорил? Его слабое место – это несправедливость к Пекснифу. Не слушайте его, когда он говорит на эту тему. Какое-то невероятное предубеждение.
– Зато у Тома полное отсутствие всяких предубеждений, – сказал Джон Уэстлок, кладя руку на плечо мистера Пинча и смеясь от души, – это просто удивительно. Если когда-нибудь человек глубоко понимал другого, видел его в истинном свете и в натуральную величину, то именно так наш Том понимает мистера Пекснифа.
– Совершенно верно! – воскликнул Том. – Я это столько раз говорил вам. Если б вы знали его так хорошо, как я, Джон, – а я бы никаких денег для этого не пожалел, – вы бы восхищались им, уважали и почитали его. Невольно уважали бы. Ах, уезжая, вы поразили его в самое сердце!
– Если б я знал, где у него находится сердце, – отвечал молодой Уэстлок, – я бы уж постарался его поразить, Том, можете быть уверены. Но так как нельзя ранить то, чего нет у человека и о чем он не имеет никакого понятия, разве только способен уязвлять в самое сердце других, то я совершенно не заслужил такого комплимента.
Мистер Пинч, не желая затягивать спор, который мог дурно повлиять на Мартина, воздержался и ничего не ответил на эти слова; тем не менее Джон Уэстлок, которого мог унять разве только стальной намордник, если речь шла о достоинствах мистера Пекснифа, продолжал:
– В самое сердце! Да, действительно мягкосердечный человек! Его сердце! Да ведь это сознательный, расчетливый, бессовестный негодяй! Его сердце! Но что с вами, Том?
Мистер Пинч стоял, выпрямившись во весь рост, на предкаминном коврике и весьма энергично застегивал сюртук.
– Я и слушать вас не хочу, – сказал Том, – нет, право, не хочу. Вы должны извинить меня, Джон. У меня к вам чувство большого уважения и дружбы, я очень люблю вас и сегодня был просто вне себя от радости, что вы все такой же и ничуть не переменились, но этого я никак не могу вынести.
– Да ведь это моя старая привычка, Том; а вы сами сейчас радовались, что я ничуть не переменился.
– Только не в этом отношении, – сказал Том Пинч. – Вы должны извинить меня, Джон. Я, право, не могу, да и не хочу здесь оставаться. Вы очень несправедливы, вам следует быть сдержаннее в выражениях. Я с вами был несогласен и тогда, когда мы говорили с глазу на глаз, а при данных обстоятельствах я этого просто не могу вынести. Нет, никак не могу.
– Вы совершенно правы, – воскликнул Джон, переглядываясь с Мартином, – а я не прав, Том! Не знаю, какого черта нам вздумалось разговаривать на эту тему. От всего сердца прошу у вас прощения.
– Характер у вас мужественный и прямой, я знаю, – сказал Пинч, – тем больше меня огорчает, что вы так невеликодушны в одном-единственном случае. Не у меня вам следует просить прощения, Джон. Мне вы ничего не сделали, кроме добра.
– Что ж, значит у Пекснифа? – сказал молодой Уэстлок. – Все что угодно, Том, и у кого угодно. Буду просить прощение у Пекснифа. Это вас удовлетворит? Так вот! Выпьем за здоровье Пекснифа!
– Благодарю вас! – воскликнул Том, горячо пожимая ему руку и наполняя бокал вином. – Благодарю вас, я от всей души выпью за него. За здоровье мистера Пекснифа, и пожелаем ему успехов!
Джон Уэстлок пожелал мистеру Пекснифу того же, но с небольшой поправкой, ибо, выпив за его здоровье, он посулил ему кой-что еще, но что именно, трудно было расслышать. После того как единодушие было восстановлено, друзья придвинули стулья ближе к камину и разговаривали в полном согласии и веселье до тех пор, пока не отправились ко сну.
Пожалуй, ничто не могло лучше выказать разницу между характерами Джона Уэстлока и Мартина Чезлвита, чем их отношение к Тому Пинчу после только что описанной маленькой размолвки. Правда, оба они глядели на него с улыбкой, но на этом и кончалось сходство. Бывший ученик всеми силами старался показать Тому, как сердечно он к нему относится, и его дружеское уважение стало как будто еще глубже и серьезнее. Новый же, наоборот, только забавлялся, вспоминая крайнюю простоту Тома, и к его улыбке примешивалось что-то оскорбительное и высокомерное, по-видимому говорившее о том, что мистер Пинч слишком прост, чтобы считаться другом положительных и серьезных людей и быть с ними на равной ноге.
Джон Уэстлок, который, по возможности, ничего не делал наполовину, позаботился и о ночлеге для своих гостей, и, проведя вечер очень весело, они, наконец, удалились на покой. Мистер Пинч, сняв галстук и башмаки, сидел на кровати, размышляя о том, как много хорошего в характере его старого друга, когда его размышления прервал стук в дверь и голос самого Джона:
– Вы не спите еще, Том?
– Господь с вами! И не собираюсь. Я думаю о вас, – ответил Том, открывая дверь. – Входите.
– Я не задержу вас, – сказал Джон, – но я весь вечер забывал об одном маленьком поручении, которое взял на себя, и боюсь, как бы опять не забыть, если я не передам его сейчас же. Вы, я думаю, знаете некоего мистера Тигга?
– Мистера Тигга! – воскликнул Том. – Тигг! Это тот джентльмен, который занял у меня деньги?
– Вот именно, – сказал Джон Уэстлок. – Он просил кланяться и с благодарностью возвращает вам долг. Вот деньги. Надеюсь, монета не фальшивая, но человек он очень подозрительный, Том.
Мистер Пинч взял маленькую монетку с таким сияющим видом, что и золото по сравнению с ним казалось тусклым, и сказал, что нисколько не боялся за свои деньги.