Текст книги "Дурная кровь"
Автор книги: Борисав Станкович
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
XIII
После сватовства о них стало известно все, в особенности о нем самом, газде Марко. Они не так давно переселились из Турции. Но в центре города, около церкви, о них знали мало, словно их и вовсе не было, точно так же, как там мало знали о нижних кварталах. Известно было только, что кварталы эти выходят к большой дороге, ведущей мимо мусульманского монастыря через виноградники к границе.
Их родное село находилось в Турции сразу за монастырем Святого отца. Дома там все были каменные и даже крыты каменными плитами. Их же дом был самый большой, стоял посреди села и походил скорее на крепость; из этого дома вышло все село. Говорили, что одна их семья построила целый этаж в монастыре, выкладывала камнем родники, снабжала монастырь всем необходимым, вплоть до того, что посылала людей защищать монастырь вместе с монахами. Все село и особенно предки Марко далеко вокруг были известны как «бунтовщики». Если в село попадал турок, живым он оттуда не уходил. Турецкий солдат, какой ни есть, если порой и возвращался домой, то либо тяжело, либо смертельно раненный. А уж каймакам или спахия, собиравшие по уезду подать или десятину, не смели к ним и носа сунуть. Вокруг села, напоминавшего укрепление, было разбросано несколько албанских деревень.
Богатство села и их семьи больше всего умножил газда Марко, став после смерти отца главой рода. Он даже грамоту знал. Уже женатого (а отец женил его, по обычаю, рано, еще мальчиком), его отдали в монастырь на учение. Но пробыл он там недолго, отец боялся, как бы сын не «переучился» – не ровен час избалуется и уйдет в город. Вскоре после его возвращения из монастыря отец умер, и Марко стал главой семьи. Он завел дружбу с албанцами и стал продавать скот турецкой армии.
Все испортил один случай. Сошелся Марко с известным албанцем по имени Ахмет, старейшиной самого многочисленного и сильного племени. Оба не только стремились к тому, чтобы их семьи жили в дружбе, потому что в таком случае никто не осмелился бы на них напасть, но и просто любили друг друга. Да так крепко, что, хотя Ахмет был иноверцем, побратались в монастыре перед монахом, при этом пили один у другого кровь из рассеченной вены. С тех пор для них перестало существовать различие в вере. Дом Марко для Ахмета стал милее и роднее собственного; точно так же и для Марко в доме Ахмета ничто, даже гарем, не было тайной.
Оба были видные, сильные, рослые. Оставаясь одни, они не могли наглядеться друг на друга. И всюду бывали вдвоем – по торговым делам, и на ярмарках, и в монастырях, и на свадьбах, – всю округу, всю прославленную Пчиню они держали в своих руках. Сколько раз, бывало, Марко, вернувшись после года отсутствия, сперва заезжал отдохнуть к своему побратиму Ахмету и только потом отправлялся домой. Известно было также, что ни один праздник, ни одна пирушка в доме Ахмета или его близких не проходили без Марко, точно так же и в доме Марко ни один праздник не мыслился без Ахмета или кого-нибудь из его домашних.
Племянник Ахмета, Юсуф, можно сказать, вырос в доме Марко. Все знали, что бездетный Ахмет любил его больше всех и готовил себе в наследники. Это было видно и из того, что он надолго оставлял его у побратима, отчасти потому, что их дом был ближе к монастырю и Юсуф мог чаще ходить туда учиться, но главное потому, что хотел, чтобы племянник у Марко и его родных, людей гораздо более отесанных и светских, научился вести себя, перенял манеры и подготовился сменить дядю на посту старейшины и главы рода. И никого так не баловали, никого так не любили в семье Марко, как Юсуфчича. Для всех родичей Марко он был вроде дикого звереныша, волчонка, которого надо было приручить. Каждый старался ему угодить; для собственных детей не делали того, что делали для Юсуфа.
И только потом увидели, к чему это привело. Была у Марко одна-единственная сестра; чтобы ей не пришлось выйти замуж за какого-нибудь крестьянина и переносить суровую жизнь в горах, он взял ее к себе в дом и даже послал учиться в монастырь. И позже не торопился выдавать замуж, выжидая подходящий случай. И так как она была единственной женщиной, остававшейся дома даже во время страды, то и Юсуфчичем больше всего занималась она. Она учила его и читать, и одеваться, и говорить. Они могли на глазах у всех целоваться, и никому в голову не приходили какие-либо нехорошие мысли. Во-первых, она была старше его и, как сестра Марко, во время отсутствия хозяина являлась главой дома. А во-вторых, для всех было очевидно, что она сама прекрасно понимала, к каким несчастьям это могло привести.
Но как-то раз, когда Марко вернулся из поездки, она не посмела показаться ему на глаза, настолько заметна была ее беременность. Когда Марко услышал об этом, он чуть не растерзал ее собственными руками; спасли ее лишь мольбы и слезы родных.
И Марко не успокоился, пока ему не доложили, что ее отвезли на лошадях – ночью, тайком – в женский монастырь, и не показали прядь отрезанных волос и кусок черного монашеского одеяния.
Но, к своем ужасу, близкие увидели, что Марко продолжает грустить. И не столько из-за себя, сколько из-за побратима Ахмета: Юсуфчич обречен на смерть, это все понимали, но он боялся, что его соплеменники не остановятся на этом и перебьют Ахмета со всем его семейством.
Напрасно пораженный Ахмет притащил к себе все племя, чтобы денно и нощно сторожить Юсуфчича. По ночам его тайком увозили в другое племя, – только бы скрыть от родных Марко.
Но все было тщетно. Самый младший из рода Марко, с детским, еще не обветренным лицом, пробрался по албанским селениям, словно под землей, и обнаружил дом, куда спрятали Юсуфчича. Неизвестно, как он взобрался на крышу, как просидел целый день в дымовом отверстии, задыхаясь от дыма из очага. Но только вечером, когда, расставив стражу около дома, все с ружьями на коленях уселись вокруг очага вместе с Юсуфчичем ужинать, парень через дымовое отверстие свалился прямо на очаг. Воспользовавшись темнотой и общим смятением, он отрубил Юсуфчичу голову. В сопровождении поджидавших его родичей он вернулся в село, и над кровлей дома была приколочена мертвая голова Юсуфчича, смывшая позор и срам со старого дома.
Сразу после этого Марко, не столько ради себя, сколько ради единственного сына, будущего главы и старейшины рода, перевез жену и сына сюда, во Вране, и купил этот дом. Перетащил и все свое богатство, правда мужицкое, но довольно значительное: огромные тюки с коврами, ряднами, мукой, шерстью, бочки вина, из скота взял только тех коров и лошадей, которые были нужны в хозяйстве и к которым жена и сын успели привязаться. Сам же он не мог навсегда расстаться с родными местами еще и потому, что боялся, как бы всех его родичей не перебили люди из племени Ахмета. Он снял в аренду несколько постоялых дворов на границе, служивших не столько для торговли, сколько для контрабанды, воровских сделок и сведения счетов, чтобы отсюда держать албанцев в страхе и повиновении.
Домой, в город, Марко приезжал редко. Раза три-четыре в год, не больше. Одежду ему посылали из дому, но не часто. Обычно это бывало по субботам, когда в город на громоздких повозках, запряженных волами, приезжали возчики за товарами для постоялых дворов: кусками соли, кадушками масла или керосина, но чаще всего за порохом, пулями и оружием.
А в городе постоянно жила жена Марко Стана со слугой Арсой, которого и слугой-то не считали, так как он вырос в доме.
Стана мало изменилась со времени переезда в город. Это была уже пожилая женщина, худая, высокая, с узким лицом, спокойными белесыми глазами и бледными губами. Хотя у нее было чем убрать дом, она ничего не делала. Тюки с коврами, подушками и покрывалами так и лежали неразвязанными. Нужно было потратить один день, чтобы все разложить по дому, но Стана никак не могла решиться на это, отговариваясь тем, что и без того дел много. Каждый день она озабоченно спрашивала: «Ну, когда же в доме будет убрано и вещи разложены?» Но опять тянула и медлила, да так и оставляла. Словно надеялась на что-то. Больше всего, видимо, на возвращение в деревню, хотя отлично понимала, что это невозможно. А потому никак не могла стать «горожанкой», смириться и свыкнуться с городским домом. Вечно она была одна. Иногда только приходили соседки, некоторые из них тоже переселились сюда из Турции. Иногда она бывала у них, и это все. Ни с одной она по-настоящему не подружилась. Из городской одежды она носила только антерию, дорогую, шелковую, но из-под нее выглядывал подол длинной, грубой крестьянской рубашки. Голову повязывала, как и прежде, обыкновенным, жестким желтым платком, юбку носила из домотканого сукна и к поясу подвешивала ножик с ключами от всевозможных сундуков. Но ходила не босая и не в опанках, а в туфлях и белых шерстяных чулках. Да и то сколько раз, позабывшись, начинала подвязывать опанки, пока Арса со смехом не кричал:
– Эй, хозяйка, тут тебе не Пчине.
И не будь с ней Арсы, бог знает, что бы с ней стало. Он был для нее и город и деревня. Ходил по городу, на базар и потом рассказывал все до мельчайших подробностей. От него она узнавала, как выглядит базар, чем торгуют в лавках, каковы товары, что делается в трактирах, особенно в «Пестром хане», где останавливаются турки и их односельчане из Турции. Односельчан Арса всегда приводил к ней, она их поила, кормила и потом мучила бесконечными расспросами, так что им едва удавалось от нее уйти.
Может быть, все было бы иначе, если бы Марко оставлял с ней сына Томчу. Но как только мальчику исполнилось десять лет, отец, словно боясь, что родственники Ахмета доберутся до головы сына даже здесь, в городе, – стал брать его с собой и никуда от себя не отпускал. Приезжали они вместе лишь на рождество и на пасху. Так мать никогда и не могла наглядеться на сына и хотя бы ночью, спящего, вволю нацеловать. Мальчик же весь в отца пошел. Двенадцати еще нет, а он уже ходит с ножом и подпоясывается двумя кушаками, на мать покрикивает и не позволяет себя особенно целовать и ласкать. Лишь изредка он приезжал к ней один; это бывало по субботам, когда он вместо отца сопровождал возчиков. Но всегда должен был возвращаться на другой день рано утром.
Сколько раз, не видя сына многие месяцы и ничего не зная о нем от других людей, что больше всего тревожило, Стана, не выдержав, начинала пытать и укорять Арсу, словно он был виноват:
– Ох, почему же он не шлет ребенка? Почему держит его так долго при себе? Мало того, что сам воюет с этими проклятыми албанцами, так еще и мальчика впутывает.
Арса сначала возмущался и сердился:
– Откуда мне знать, хозяйка? Известно ведь, каков хозяин.
Но тут же принимался утешать ее: наверняка в эту субботу пришлет мальчика, давно уж возчиков не было. А думает он так потому, что слышал, что у них там последние дни было много дела и весь товар разошелся. Но тут он умолкал, чувствуя, что заврался, и искал повод, чтобы скрыться с глаз хозяйки.
Стана, привыкшая к таким ответам, и сама уже не слушала его; понуро возвращалась она в дом, тяжело вздыхая:
– Ох, что же он не шлет его?.. Хотя бы весточку… Извел меня…
XIV
Узнав, что Софку просватали, весь город, ликуя, вздохнул с облегчением. Значит, в конце концов и с ней покончено, да, видно, только плохо богу молились, что так выдают дочку, – в крестьянскую семью, да еще за ребенка, которого ей придется учить и одеваться и умываться. Что ж, ведь она ни на кого не хотела глядеть, на всех смотрела свысока, вот и поделом! Так ей и надо! Не такая уж она важная птица, за какую себя выдавала. А затем, как полагается, пошли всевозможные наговоры и сплетни.
Но чем больше было кривотолков и слухов, тем шире были распахнуты ворота дома, а чисто выметенный двор и разукрашенные комнаты не могли вместить всех любопытствующих. Софка все это предвидела и держалась стойко. Она заранее знала, какие ей придется выносить шуточки и расспросы, имеющие цель потихоньку выведать, действительно ли она счастлива, действительно ли любит жениха, еще сущего ребенка! Знала, что самые грязные и сальные насмешки будут отпускать ее ближайшие подруги и сверстницы. И потому Софка всегда появлялась в самом роскошном своем одеянии – тяжелых шальварах, красных как кровь, с серебряным шитьем вокруг карманов и вдоль штанин. Грудь ее закрывала нитка дукатов, подаренная Марко и вызывавшая, как она понимала, больше всего изумления. Софка принимала гостей с горящими глазами и пунцовыми губами, на которые она не жалела помады, так как знала, что это будет истолковано как проявление любви и счастья.
Вечером, утомившись от гостей, Софка ложилась на тахту, служившую ей постелью. Магда, низко склонившись над стоявшим около нее низеньким столиком, пыталась заставить ее поесть – в течение дня Софка ничего не брала в рот.
Всю ночь Магда сидела, подремывая, возле нее, якобы чтоб быть под рукой, если что понадобится, на самом же деле охраняя ее. Потому что, хотя Софка и старалась держать себя в руках, каждую ночь ее била лихорадка. Она теряла представление о времени и чувствовала, что вся горит. Изо рта вырывалось горячее дыхание. Она поворачивала голову к окну и отчетливо видела, как на небе, в облаках, появляется он, могучий, высокий, с сильными руками. Вот он приближается к ней. Берет ее на руки и, не сгибаясь, – такой он сильный! – прижимает к себе и целует. Все это было так явственно, что она даже чувствовала прикосновение его лица.
Тогда она вскакивала и, обомлевшая, вне себя от страха, хватала Магду за руку, показывая в окно на небо.
– Магда, видишь?
Магда, ничему не удивлявшаяся, смачивала ей лоб водой и проводила мокрым полотенцем по губам. Софка приходила в себя, ей становилось стыдно, она ложилась ничком и приказывала:
– Магда, укрой меня. Спать хочу!
Наутро, при свете дня, Софка уже не испытывала к себе такой жалости, потому что видела, что ее жертва и ночные муки не напрасны, по крайней мере она осчастливила родителей. Дом принял свой прежний, столь знаменитый вид, блестящий, умиротворенный и торжественный. Отец немного приоделся; нового шить не хотел, чтобы не сказали, что это на деньги, полученные Софкой от свекра. Целый день эфенди Мита проводил дома. Ходил по двору и саду, присматривая за всем и наводя порядок. Дольше всего он задерживался в погребе, где стояли бочки с вином, присланные сватом Марко; что ни день он просил прислать еще то, что особенно пришлось ему по вкусу. Когда приближалось время обеда, отец приходил в нетерпение. Сам шел на кухню, топтался около очага, пробовал кушанья и указывал Магде или матери, как и что лучше приготовить, какой кусок мяса оставить для него и как поджарить… А мать, неизменно в парадном платье, не поднимая головы, печет пирожные, колет сахар, жарит кофе – по кухне нельзя и шагу сделать, не наступив на сахар или кофейное зерно. Стенные шкафы, полки и подоконники нижней комнаты завалены остатками слоеных пирогов, пирожных и локума. И все из-за отца. Понравятся ему пирожные, а съесть-то все не под силу, он и приказывает оставить ему на завтра. Но завтра он уже их не ест. На следующий день ему приглянулись другие пирожные или пироги, и он снова приказывает оставить на завтра. И вот набралось столько снеди, что весь дом, особенно нижний этаж, большая комната и кухня, пропах тяжелым, жирным, приторным запахом.
К тому же весь день не было отбоя от подарков, которые Софке беспрестанно посылал свекор Марко. После сватовства он перестал ездить по постоялым дворам и в деревню, был занят спешными приготовлениями к свадьбе и устройством дома. И потому все время посылал Софке подарки и разные сладости. А каждый вечер, с наступлением темноты, приходил сам, тайком, как бы и сам понимая, что это против обычая. От самых ворот слышался его густой бас:
– Где моя Софка?
Весь дом наполнялся его сильным, низким и радостным голосом, который достигал и верхнего этажа, где была Софка.
Подобрав шальвары, чтобы не мешали, и забрасывая косу за плечи, она выбегала к нему.
– Я здесь, папа!
И целовала ему руку.
Он протягивал ей подарок, оправдываясь, что шел-де по базару, попались ему на глаза серьги, он и купил для нее. Эфенди Мита угощал его, потом они ужинали, и Марко засиживался до глубокой ночи. Когда он уходил, Софка провожала его до ворот со свечой, и он всегда тихонько, чтобы никто не слышал, спрашивал ее:
– Денег тебе не надо? Дать, может?
– Есть, есть у нас!
– Да нет. Тебе самой, чтобы у тебя были собственные: понадобится что, ты и купишь.
Дальше он не спрашивал, но когда Софка целовала ему руку на прощание, в ее руке оказывался дукат.
XV
Со дня сватовства и даже во время обручения, когда она в первый раз увидела своего жениха Томчу, которого, правда, толком и не разглядела, – он едва доходил ей до плеча, – Софка ни разу не плакала.
И только накануне свадьбы, в субботу, когда, по обычаю, в сопровождении молодых родственниц и ближайших соседок, она отправилась в бани, чтобы искупаться там и приготовиться к венчанию, она в первый раз расплакалась.
Наняли бани целиком. Мать, тетки и пожилые женщины остались дома. Пошла только бабушка Симка, знаменитая парильщица, которая должна была купать Софку. Это было ее ремеслом. Когда-то она убежала с турком и приняла ислам. Потом он бросил ее, она служила в гаремах, а состарившись, вернулась домой. И с тех пор купала и парила всех невест.
Поговаривали, что она и ворожить умеет, что, купая невест, она дает им наставления, снабжает разными зельями, чтобы на другой день, во время и после венчания, они понравились бы мужьям, пришлись им по вкусу.
Потому-то Софку и отправили с бабушкой Симкой. Мать должна была лишь послать в бани как можно больше еды, пирогов и пирожных, чтобы у них там было чем угоститься. Еще до обеда служанки отнесли в бани угощение и чистое платье. Софка же взяла с собой только подарки: полотенца и чулки для содержательницы бань и остальных служащих. Узел с подарками несла бабушка Симка.
Домашние проводили их до ворот и смотрели им вслед, пока они не свернули в узкую и кривую улочку, размытую водой и усыпанную камнями; гурьбой по ней идти было невозможно, все шли гуськом. Зная, что сегодня дочь эфенди Миты, Софка, должна пройти в бани, женщины и девушки с нетерпением поджидали ее у своих ворот. Симка сияла – ведь лучшей рекомендации не сыщешь! Раз семья эфенди Миты позвала ее попарить Софку, то и те, что победнее, не преминут к ней обратиться. Она здоровалась с пожилыми женщинами, задерживалась возле каждой, чтобы поговорить.
Но они и сами приветствовали ее, словно Софкино замужество было праздником и для Симки.
– Желаем счастья, бабушка Симка!
Она, довольная, отвечала:
– Спасибо, спасибо, даст бог и ваша не засидится.
Софка, в новой дорогой колии, подарке свекра, шла посередине. Она знала, что все на нее смотрят, и это было приятно. Суконная колия плотно облегала ее и грела, в плечах и у бедер она была, правда, узковата. Но это еще лучше подчеркивало фигуру. Поднятый воротник нежно и мягко ласкал шею.
Они шли вверх по узкой улочке, с каждым шагом приближаясь к баням. Софка знала, что на том углу, где они должны будут завернуть, чтобы дальше идти через базар, около лавок соберутся холостые парни и просто зеваки. По субботам, когда женщины шли в бани, их бывало особенно много. Софка знала, что сегодня их наверняка будет еще больше. И прежде, когда она ходила сюда с матерью, при их появлении в толпе всегда происходило движение: на них были самые дорогие и красивые одежды, и люди не знали, кем любоваться, кто красивее, мать или Софка. Теперь же, когда она шла невестой, народу, без сомнения, соберется еще больше, всем захочется получше разглядеть ее и позлословить про себя, что вот-де и она выходит замуж, правда, за очень богатого, но все же мужика, недавно только приехавшего из деревни, да к тому же почти ребенка. И это она, Софка! Поэтому, подойдя к углу, она не испугалась посторонних взглядов, как другие невесты, а продолжала идти спокойно и неторопливо. Молоденькие девушки, шедшие с ней, краснели под любопытными и порой нескромными взглядами собравшейся толпы и проходили словно сквозь строй, а потом не выдерживали и бежали поскорее к мосту и баням так, что бабушка Симка, увидев, что скоро она останется с Софкой одна, принуждена была громко их окликнуть.
– Куда побежали, дурные? – останавливала она их, чтобы, как требовал порядок и обычай, всем вместе подойти к баням, стоявшим сразу за мостом.
Здание бань было круглым, из старых камней, с сырым и заплесневелым фундаментом. Зарешеченные окна были высоко, под самой крышей, чтобы нельзя было заглянуть внутрь. Широкая и почерневшая крыша опускалась полого. И только наверху, где были окна, пропускавшие свет в бани, сохранилась штукатурка. Кругом была вода, главным образом от родника, из которого снабжались бани, откуда она потом разливалась по базару и окрестным проулкам. За банями снова шел базар и находился знаменитый цыганский квартал со старой часовой башней. Оттуда уже доносились звуки скрипок, бубенцов и барабанов; сидя у своих хижин, цыгане-музыканты настраивали инструменты, чтобы быть наготове и с наступлением ночи разойтись по городу.
Перед банями Софку встретила сама хозяйка. После того как девушка поцеловала ей руку и подарила рубашку, хозяйка ввела ее первой и проводила на почетное место, где лежал тюфяк, тогда как всюду были расстелены циновки. Пол был выстлан каменными плитами. С потолка свисала зажженная лампа, потому что решетчатые окна давали мало света. Свет шел еще от груды горящих угольев, вокруг которых сушились купальные простыни. За Софкой вошли и все остальные. Как только двери бань затворили, купальщицы почувствовали себя на свободе, стали рассаживаться на тахты и раздеваться. Вскоре помещение запестрело скинутыми одеждами и наполнилось говором, хохотом и веселыми восклицаниями суетившихся женщин.
Одни смеялись, щекотали друг друга, переодевались в чужое платье, другие силой раздевали особо стыдливых девушек, в первый раз пришедших в бани. В особенности отличались молодухи, недавно вышедшие замуж. Они разделись и были готовы первыми и пошли задирать и подгонять остальных. Стук деревянных сандалий цыганок, приводивших в порядок помещение, вторил беспрестанному стуку поленьев, подвешенных к дверям, чтобы они плотнее захлопывались. Все смешалось с общим гулом голосов… Некоторые уже разделись и в нетерпении бегали босые по плитам, держа в руках сандалии и норовя проскользнуть внутрь, но сразу с визгом выбегали обратно, обрызганные холодной водой теми, кому уже удалось туда проникнуть. И все жаловались бабушке Симке, словно она для них была и отцом и матерью. Выбежит с визгом девушка:
– Тетя, чего они! Пройти не дают!
Софка, сидя на почетном месте, на тюфяке, покрытом белой простыней, раздевалась. Бабушка Симка стояла рядом, Софка не торопилась. И ничему не удивлялась. Как только ее просватали, она уже тогда знала, как все это будет: сватовство, подарки, головной убор невесты, толпа мужчин на углу улицы, и вот – бани. Знала, что свет будет едва пробиваться сквозь окна под потолком, а в глубине мерцать груда углей, из-под тахты будет тянуть свежестью от сырых плит, у входа будут стоять кувшины с холодной водой, а рядом с ними – ряды сандалий, в мокрых одеждах будут сновать цыганки, сухощавые, смуглые, с блестящими глазами и белыми зубами. А из мыльни будет нести жаром, паром и спертым воздухом…
Знала и то, что теперь на нее будут смотреть иначе, чем раньше, когда она приходила с матерью, еще не просватанная (тогда ее словно обходили, любовались лишь издали), теперь же на нее станут смотреть совсем по-другому, будто впервые ее увидели. Сейчас вот она начнет раздеваться, и все исподтишка будут ожидать, когда она скинет с себя все, чтобы рассмотреть ее как следует, каждую часть тела, каждое движение. И все оттого, что завтра она выходит замуж. Для Софки и это не было неожиданностью и поэтому совершенно ее не трогало.
Но когда она увидела, что все уже разделись и прошли в мыльню, а у ног ее осталась только бабушка Симка, Софку вдруг охватил ужас от того, что все это происходит с ней, Софкой. Старуха, тоже раздетая, в купальной простыне на поясе, в огромных сандалиях на тощих ногах, своим высохшим торсом бронзового цвета прикрывала Софку от любопытных взглядов. Покуривая, она разговаривала с хозяйкой, с особенным удовольствием вставляя турецкие слова. Не желая, чтобы кто-нибудь подумал, что она так медленно раздевается от страха, и не пришел бы ее подбадривать, Софка поспешно сбросила с себя последнюю одежду и торопливо позвала Симку:
– Идем, тетя!
Хозяйка подмигнула цыганке, которая наготове стояла рядом, та в тот же миг подала Софке красивые деревянные сандалии с перламутровыми украшениями и услужливо надела их на ее маленькие розовые ноги. Софка, дрожа как в ознобе, движением головы откинула назад волосы, почувствовав, как они нежной волной легли на плечи и спину, и пошла за цыганкой, пальцами ног придерживая соскальзывающие сандалии. Цыганка отворила первую дверь – тяжелую, пропитанную сыростью, всю прогнившую снизу. Софка, а за ней Симка вошли. Когда тяжелое полено ударилось о дверь, захлопывая ее за ними, а влага, пар, запах мыла, смешавшись с оглушительными криками, хохотом, звоном тазов и шумом воды, выплеснулись навстречу, ее снова охватил панический ужас. Неожиданно ей стало грустно и тяжело. Но, совладав с собой, она сама отворила вторые двери и вошла внутрь.
Вначале из-за пара Софка ничего не могла разобрать. Свет проникал сверху через узкие окна и освещал только самую середину – тершену[4]4
В турецких банях мраморное возвышение, на котором парятся и моются (тур.).
[Закрыть], под сводами, куда свет из окон не доходил, в курнах[5]5
Род кабины в турецких банях (тур.).
[Закрыть] мерцали темно-красные лампады. Из кранов вода бежала в мраморные, четырехугольные ванны. На тершене смутно виднелись раскинувшиеся тела, чернели пряди длинных, мокрых, слипшихся волос.
Твердой, горделивой поступью Софка направилась к своей курне, которую она легко узнала по двум лампадкам и красной занавеске у входа, но бабушка Симка, остановив ее, шепнула:
– Софка, сперва на тершене погрейся и попарься.
Она повернула туда. Лежавшие встретили ее веселыми прибаутками и, раздвинувшись, уступили ей место посредине. Софка поднялась на тершену и легла. Но не на спину, как все остальные, а ничком, спрятав грудь и прижавшись лбом к перевернутому тазу. Разогретые плиты жгли, но ей было холодно. В горле стоял комок горечи, она была зла на себя. Что это с ней такое? Она все знала заранее, почему же на душе такая тяжесть? Ведь все видят ее тоску. Симка, скрестив ноги, села рядом и, покуривая и попивая ракию, посланную хозяйкой, ждала, пока Софка хорошенько прогреется, чтобы начать ее растирать. И от этого становилось на душе еще горше.
А ведь самое тяжелое впереди. Сейчас снова начнется веселье, песни, и, как обычно, петь будут сплошь о любви, о сердечной тоске, о луне…
Так и случилось. Женщины еще лежали возле Софки и парились, когда молодежь уже затянула песню. Им уж прискучило лежать. Уйдя за занавески, где были краны, они принялись плескаться, обливать друг друга, а в дальних, темных углах, где из-за пара ничего не было видно, громко запели тогда еще новую песню:
Плачь, любимый, и я стану плакать.
Песню подхватили все. Поднялись с тершены и женщины, лежавшие рядом с Софкой; они присоединились к девушкам и тоже начали мыться и петь. Голоса их выделялись силой и напевностью. Вода из курн потоками разливалась вокруг тершены. Песня звучала все более громко и страстно. И как назло, об одном и том же: не в богатстве счастье, что будто был у Софки милый, любила она его, а вот теперь выходит за немилого. И жалея ее, видя, как у нее тяжело на сердце, они поют песню о разлуке, думая утешить ее, показать, что она не одна, что и среди них есть такие же, несчастные горемыки, и они вянут без любви. А Софка знала, что у нее все не так. И оттого было еще горше.
Лежа ничком в облаках пара, окруженная только водой и песней, Софка чувствовала, что вместе с душившим ее паром она глотает слова песен. Прислуживающие цыганки беспрестанно входили и выходили, полено било о дверь, и Софке казалось, что оно бьет по ее голове. Все громче гремели тазы, все выше поднималась песня. Наконец высокая смуглая девушка, та самая, что жаловалась на Пасу, спасаясь от подруг, обливавших ее водой, отчего волосы облепили всю ее красивую, стройную фигуру, вскочила на тершену к Софке и, вскинув голову, запела так громко, что загудели все бани:
Знай, любимый, знай, любимый,
Как сохну я по тебе.
И вдруг смолкла и через мгновение затянула жалобное причитание, словно она завтра сама выходит замуж:
Ох, ох, тебе, любимый, жаль,
Тебе жаль, что разлука настала?
– Тетя, пойдем!
Софка поднялась, почувствовав, что больше ей не выдержать.
В курне, как только за ней опустилась занавеска, Софка схватилась за голову, упала на лавку и залилась слезами. Симка быстро повернулась навстречу цыганке и, не позволив ей войти, приказала стоять у входа и крепко держать занавеску снаружи, чтобы ничего не было видно.
Цыганка понимающе усмехнулась, уверенная, что Симка потому прячет Софку, что во время мытья и растираний будет ее учить напускать чары на мужа.
С уходом Софки женщины и девушки почувствовали себя совсем непринужденно. Распаренные и размякшие до самых костей, они пели в каком-то экстазе. Бани гудели. Даже хозяйка с вязаньем в руках пришла поглядеть, что здесь происходит. Предводительствовала всеми все та же высокая девушка. Стоя посередине тершены с тазом над головой, она самозабвенно пела. Голос ее звучал сильно и страстно:
Ох, ох, тебе, любимый, жаль,
Тебе жаль, что разлука настала?
Разлука настала, а…
Неожиданно, в исступлении страсти, она бросила таз. Он подскочил и покатился со звоном. Все переполошились, испугавшись, что хозяйка будет ругать за порчу таза. Но она, стоя у входа, и сама поддалась общему беснованию.
Никогда еще в жизни Софка не обливалась такими горючими слезами, только что в голос не рыдала. Глаза застилала тьма. Она наконец все поняла: и то, почему ей так сейчас тяжко и горько, и почему она сейчас плачет, сотрясаясь всем телом, как ни разу в жизни даже перед матерью не плакала. Совсем это не из-за того, что выходит она за нелюбимого, а из-за чего-то другого, гораздо более страшного. Все кончено. То, о чем она знала заранее, что предчувствовала, но что до сих пор казалось далеким, пришло. Раньше она, хоть никого и не любила, могла мечтать о любви, могла на что-то надеяться, кого-то ждать, любимый снился ей, она целовала его во сне. Завтра же, после венчания, все будет кончено. Некого больше ждать, некого видеть во сне, не о ком мечтать. Все, что было дорого сердцу, к чему втайне всеми силами стремилась душа, все это завтра исчезнет, канет, уйдет…