Текст книги "Дурная кровь"
Автор книги: Борисав Станкович
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
XXIII
А потом наступило самое страшное, самое жуткое. Гости, как вошли в первый вечер в большую горницу, занимавшую половину дома, так уж больше из нее и не выходили. Цыгане чередовались, сменяя друг друга. А долгожданный «большой ужин» не начинался. По-прежнему горел и потрескивал огонь в кухне, перед домом, вокруг дома и даже возле конюшни, где расположились совсем немощные старики, горели костры. Всю ночь раскаленные крышки падали на огонь, закрывая круглые противни со слоеными пирогами и разными печеньями. Все это были «подношения», которые каждая семья приносит с собой из деревни, чтобы передать невесте на «большом ужине». Вино носили из погреба в огромных чанах и ставили на кухне вдоль стен, чтобы было под рукой и не приходилось за ним каждую минуту бегать. И женщины, находившиеся возле своих противней, потихоньку пили сколько вздумается. И поэтому у костров, горевших в ночном мраке особенно ярко, гомон голосов, хохот, веселье становились все громче и развязнее. От неверного света, треска, множества огня Софке стало страшно, земля уходила из-под ног, а над головой ни крыши, ни потолка, и все это кружится вокруг нее и вместе с ней – все быстрей и быстрей. Когда стариков, отдыхавших у стены за домом, позвали в большую горницу к столу, Софке показалось, что это делается вовсе не потому, что без их здравиц и благословений нельзя начать долгожданный «большой ужин», – разве им сейчас до еды! – а потому, что без их присутствия и одобрения нельзя приступить к тому, что они намеревались с ней сделать. Потому-то при приближении стариков раздался такой ликующий гул и шум. Входили они медленно, согнувшись, лица у всех были длинные, ссохшиеся, морщинистые. После сна они не могли умыться и шли, утираясь полотенцами. Софка встречала их у низкого круглого стола, целовала им руку и потчевала из большой чаши, которую они, прежде чем сесть, должны были выпить до дна. Из кухни начали вносить «подношения» – разных сортов слоеные пироги, из которых обильно текло масло, и другие печения, каждый раз громко объявляя, от кого оно.
– Это от Митровых!.. Это от Стошиных… Это от Станиных, это от Магдиных…
Кухня, где пылал очаг и стояла невыносимая жара, как бы слилась с большой горницей; гости постепенно раздевались, сбрасывали с себя лишнюю одежду. У женщин выступили животы из-за обилия съеденного и выпитого, рубашки распахнулись, полуобнажив грудь, у кого уже высохшую, а у кого еще свежую, крепкую и горячую. На оголенных потных шеях и двойных подбородках остались разноцветные следы краски от пестрых платков и шалей, и это придавало им еще более странный вид.
Мужчины вели себя все более разнузданно, они скинули кушаки и пояса, сапоги и сидели разутые, открыв волосатую грудь. И чем больше пили, тем наступала все большая вакханалия. Уже никто не выбирал, где сесть, к кому привалиться. Каждый устраивался как мог. Не муж возле жены, не жена возле мужа, а где придется. Боль в груди от локтя соседа уже не чувствовалась, так же как не вызывала смущения близость чужих, а не мужниных колен. Софка с ужасом наблюдала это повальное безумие, не было ни молодых, ни старых, ни жен, ни снох, ни теток, ни своячениц. Мужчины стали только мужчинами, женщины – только женщинами. Люди бегали друг за другом вокруг дома, издавая исступленные крики; маленькая кроткая Миления, не выдержав натиска преследовавших ее мужчин, прибежала в спальню к Софке. Девушка была без сил, вся в синяках, но в то же время охваченная какой-то сладостной истомой. Прячась за Софку, обезумев от счастья, девушка громко смеялась и умоляла ее:
– Спрячь меня, сношенька! Спрячь, миленькая! Спрячь, а то эти наши всю меня… – И она показала на почти голую грудь и смятые юбку и безрукавки.
Но и это никого не пристыдило, не заставило покраснеть, наоборот, все стали смеяться над Миленией, в особенности женщины постарше; она ведь на свадьбе была самая младшая, ей и положено больше всех «страдать». Видимо, вспомнив то время, когда и они были самыми молодыми на пирушках и свадьбах и на их долю выпадало больше всего щипков и поцелуев, женщины взволнованно принялись поддразнивать Милению:
– Эх, Миления! Ай да недотрога! Скажешь, противно тебе? Да?
Софка содрогнулась от ужаса. Ей стало ясно, что и свадьба, и этот пир среди ночи, и приказ покрепче запереть ворота, чтобы чувствовать себя наконец на свободе, – все это, видимо, входило в ритуал давно ожидаемого праздника. И напивались они до потери сознания не впервые – так проходила каждая свадьба. В этом и состояло главное веселье. Мужчины вечно были вне дома, ходили со стадами по горам и пастбищам, и лишь на свадьбах да в праздники видели не только друг друга, но и своих жен. После тяжкой работы и длительного воздержания они забывались и опускались до того, что уже ни с чем не считались, ни с родством, ни с возрастом. Вот откуда пошли эти невероятные слухи и рассказы о крестьянах! Теперь Софка поняла, почему от Магды она никогда не слыхала ни одного доброго слова об ее сыновьях и снохах; когда ее спрашивали, она постоянно отвечала: «Да ну их, что с них возьмешь, одно слово – мужичье». Рассказывали, хотя Софка не верила, о знаменитом деде Веле, который, как говорили, живет со всеми своими снохами. Теперь Софке стало ясно, почему так часто рождались дети на селе, хотя мужья большую часть времени проводили на отхожих промыслах, и почему дети так походили друг на друга, словно были от одного отца и матери. А страшные рассказы, которым в городе и верили и не верили, о том, что крестьяне, стремясь получить в дом работницу, женили своих малолетних сыновей на взрослых девушках, способных на любую работу, это тоже правда. Издавна так заведено, и никто не считал это за грех или унижение; даже и сыновья, когда подрастали. Не важно. Будут и у них свои сыновья, будут и свои снохи.
И, к своему ужасу, Софка поняла, что ей это тоже угрожает, что судьба ее уже решена: поздравляя Марко, гости кидали в ее сторону масленые ухмылки, грязные смешки и намеки.
XXIV
Наступил вторник, третий день пиршества. А Марко все еще никого не выпускал. Сам шел и запирал ворота. Плохо приходилось тому, кто скажет вдруг, что пора уходить, а тем более решится уйти. Но сил больше ни у кого не было. Все словно сбесились. Кидались друг на друга, дрались, в исступлении резали себе руки и ноги, женам приходилось уволакивать мужей через соседские калитки или перетаскивать через ограды.
Марко совсем обезумел. Никого не отпускал, а если замечал, что кто-нибудь исчез, избивал слуг.
Софка лежала, закутавшись в колию. Она уже была не в состоянии потчевать и угощать. Тело горело; глаза слипались от усталости. Ужас почти лишил ее рассудка. По мере того как гости уходили, она все чаще оставалась наедине со свекром, и, что самое тяжелое, ужас рождала не неизвестность – она знала, что ее ожидает, – а то, что ей самой не было ясно, как она поступит, если свекор и вправду… Не будь она дочерью эфенди Миты, она бы знала, что делать. Вырвалась бы во что бы то ни стало, пусть растерзанная, голая, и убежала. Но что будет потом, когда вся улица, весь город увидит ее в таком виде?.. Люди ведь только того и ждут. Нет, на это она не могла решиться; не придумав ничего, она лежала у стола, за которым сидел свекор, и от страха тряслась как в лихорадке, стуча зубами. Но еще страшнее стало, когда в голосе Марко, – он кричал перед домом, ругался и грозил тем, кто ушел, особенно гневаясь, что ушли дед Митра, Арса и Стева, – в его жалобах и угрозах она почуяла страх, что его оставили одного. Будь здесь те, которые проделали все это со своими снохами, и ему было бы куда легче со своей сношенькой… А так оставили его одного, да еще здесь, в городе, где такие вещи не в заводе, где такое не бывает и не дозволяется…
Софка слышала приближение Марко. Дышал он так, что вся комната ходуном ходила. Не в силах встать, чтобы встретить его, как подобает, Софка стала извиняться:
– Не могу встать, папенька, устала.
– Сиди, сиди, деточка!
Он сел чуть поодаль от нее. Это еще больше напугало Софку, ибо она видела, что и сидеть-то он не может, – скрестив ноги и уперев локти в колени, он покачивался, вперив острый взгляд прямо перед собой на неубранный стол, пролитое вино, разбросанные кости и остатки еды, ломти хлеба, смятые половики и подушки.
У дверей кухни дремали усталые до смерти цыгане, едва удерживая в руках зурны. На дворе уже в третий раз спускались сумерки, все вокруг словно бы успокаивалось и укладывалось на покой. Даже камни, выбитые со своего места конскими копытами, не звенят, а как попали в какую-нибудь ямку, так и остались там, плотно прижавшись, будто тоже на отдых. У колодца шумно плескались невыспавшиеся, сонные парни. Снизу из конюшни доносилось шуршание сена и соломы, из которых выдергивались охапки. Их куда-то несли, и травинки падали, устилая собой путь. Но тишина была какая-то жуткая. Яркий огонь, словно сделав свое дело, угас, превратившись в пепел. В кухне раздавались шаги, шлепанье туфель стряпухи, тихо шептавшейся со свекровью. И этот шепот снова вывел из себя Марко.
Испуганно вскочив, он заорал так, что стекла задрожали:
– Музыка!
Забыв о себе, Софка поднялась, пробуя его урезонить:
– Не надо, папенька, не надо.
Но Марко даже не взглянул на нее. Прыжком перемахнул через стол и направился к музыкантам на кухню. Один из них, держа в одной руке свирель, а другой рукой запахивая минтан, согнулся перед Марко и слабым, сонным, но полным решимости голосом сказал:
– Марко… – Но тут же спохватился и поправился: – Газда Марко, хоть мы и цыгане, но и у нас душа есть. Не можем больше. Сам видишь, не можем.
За такой ответ в другое время Марко избил бы и прогнал цыгана, но теперь он стал просто просить:
– Знаю, вижу… Вижу, но я хочу, хочу, хочу! – С каким-то упоением твердя это «хочу», он поднял руки, готовый размозжить цыгану голову, если тот снова воспротивится…
Музыканты заиграли. Правда, устало, через силу, но все же задушевно и громко. Снова в ночном воздухе переливчато запела свирель. Марко как будто только этого и ждал. К удивлению Софки, он не вернулся к ней, а пошел на другую сторону комнаты, к окну, и там, в совершенно темном углу, в изнеможении сел на пол. Софка замерла, поняв, что сейчас произойдет то самое: сейчас он признается ей в любви. Потому и спрятался в темный угол, чтобы она не пугалась его вида; потому и музыкантам приказал играть, чтобы свекровь и стряпуха не услышали его исповеди.
И кто знает, может быть, так все и случилось бы, если бы в этот момент не вошла стряпуха. По ее лицу, по тому, как она держалась, было видно, что она решилась войти после долгих колебаний, после приставаний, просьб, а может, и слез свекрови. Поэтому она была очень зла на всех, а также и на себя, что дала себя уговорить. Но больше всего она была зла на самого свекра Марко. Если его родичи, мужики, не знают порядков, то он, газда, давно живет в городе и должен знать здешний обычай: пришла пора новобрачным идти в свою комнату. И поэтому, едва переступив порог, она почти крикнула:
– Ну, пошли! – И точно у нее нет времени ждать, она стала в дверях, всем своим видом призывая Марко и Софку поторопиться. – Да ну же, пошли!
Софка видела, как он там, в углу, на первый оклик стряпухи «пошли» рванулся было вперед, чтобы и ее, как всякого другого, выгнать прочь, но вовремя вспомнил, что она не деревенская баба, с которой можно обращаться как угодно, а горожанка. Но больше всего Марко поразил вид стряпухи – она стояла подбоченившись, рукава ее белой, чистой рубахи были засучены, а руки обнажены; он понял, что она занималась не мытьем посуды, а готовила постель новобрачным.
– Пошли, пошли, свекор! Хватит, пора уж… – стала торопить Марко стряпуха, ободренная его молчанием.
Софка знала, куда ее зовут, что означает стряпухино «пошли!», куда ее поведут, в какую бездну… Стряпуха строго на нее посмотрела, делая ей знак, чтобы хоть она не теряла головы и делала то, что положено, пусть сама встанет и уйдет, если уж свекор, мужик мужиком, ничего знать не хочет… Стуча зубами и поправляя платье, хотя оно и так было в порядке, Софка встала.
– До свидания, папенька! – Она подошла к Марко и поцеловала ему руку.
Пальцы его были холодные и тяжелые. Проходя через кухню, она услышала за собой, как стряпуха еще более строгим голосом приказала цыганам:
– Ступайте и вы…
Обрадованные цыгане, в спешке волоча по земле куртки и колии, пронеслись мимо Софки к воротам. Но тут же раздался грозный окрик Марко, кинувшегося к стряпухе:
– Стой! Ты что это?
Но для стряпухи, видно, это не было неожиданностью; Софка слышала, как она пыталась его успокоить:
– Ну, ну, газда Марко, знаю я…
– Что ты знаешь, потаскуха городская, что?
– Ладно, ладно, Марко, все будет хорошо, ты, главное, ложись да выспись.
Но в ответ раздался звон разбиваемых оконных стекол. Грохот был такой, что перепуганная стряпуха выскочила с криком: «Беда!» – но вопль ее потонул в еще более страшном треске: Марко крушил уже не только стекла, но и рамы, топтал посуду на столе, сопровождая все это безумными криками, бранью, проклятьями, вполне понятными лишь Софке, в страхе упавшей на постель и спрятавшейся под одеялом.
– Ах, собака, злодей, старый хрыч Митра! Ах, мать, ах, шлюха. Ах, отец, будь ты проклят… Ах! Вы-то ведь…
Софка понимала это так: вам, мол, все было позволено, вы могли делать все, что хотели: сыновей женили, снох себе выбирали! Взять хоть его самого, и его отец женил мальчишкой, и не то что может быть, а наверняка его жена, ставшая теперь свекровью, сперва жила с отцом, своим свекром! И сын его наверняка не сын ему, а брат! И все они, когда хотели, поступали с женами своих сыновей так, как поступали отцы с их женами. И только ему не позволяют! Только ему одному нельзя!..
Неизвестно, чем бы и когда все это кончилось, если бы не послышался испуганный голос стряпухи, обращенный к свекрови:
– Хозяйка, я больше к нему не пойду. Хочешь, иди сама, угомони его, уговори лечь и заснуть, чтобы молодожены могли… Как знаешь, но я больше ничего не могу сделать…
– Пойду! – послышался убитый, но решительный голос свекрови. И в самом деле, к всеобщему ужасу и удивлению, она вошла к нему.
Что произошло между ними, какой был разговор – неизвестно. Но судя по изменившемуся голосу Марко, по его свистящему, глухому, прерывающемуся от бешенства шепоту, наверняка у него и пена выступила на губах. Софка была уверена, что он истязает свою жену, выпытывая у нее признание, что и она жила со своим свекром, с его отцом, пока он был мальчишкой. И Софка чувствовала, что теперь все зависит от признания свекрови, – и не надо ему никаких слов, Марко все поймет по голосу, поведению, непроизвольному восклицанию. Признание ему сейчас было необходимо, как оправдание; получив его, он немедленно, в отместку жене и покойному отцу, бросился бы к Софке… А что Софка не ошибалась, что он действительно мучил и истязал жену, добиваясь у нее признания, подтверждали испуганные крики и возгласы свекрови:
– Марко! Марко! Молчи, бога побойся!.. Ой, беда! Неужели свекор… Пусть земля разверзнется и всех нас поглотит! Горе мне, до чего дожила! Ох, беда! Господи боже! Господи!
Раздался страшный голос Марко:
– Я твой господь!
И тупой сильный удар. Затем слабый вскрик теряющей сознание свекрови. Арса, несмотря на обуявший его страх, все же вертелся поблизости и время от времени заглядывал в комнату; было слышно, как он крикнул:
– Хозяин хозяйку убил!
Софка, понимая, что теперь уже некуда деваться, – исчезла последняя надежда на спасение, лежала почти в беспамятстве. Кровь прольет, все разнесет, а все же она будет его… Непонятный шум у двери ее комнаты сразу привел ее в чувство и заставил оцепенеть. У самого порога кто-то барахтался и пыхтел. Сомнений быть не могло – это был он! И не то что он куда-то пошел и случайно споткнулся у ее порога, он намеренно направился сюда, но потом вдруг осознал, что делает, – и ужас сковал его. Не было сил открыть дверь и войти к ней, и он упал на пороге. А из горницы, где ничком лежала свекровь с окровавленной головой, все еще неслись причитания, тихие, безнадежные, жалобные:
– Ох, беда! Горе мое! Ох, матушка! Долюшка моя горемычная!
Но для Марко, лежавшего у дверей комнаты, почти у Софкиных ног, всего этого не существовало. Между ним и домом, женой с ее стенаниями все было кончено, как и со всей жизнью, детством, отцом, матерью, а главное, с отцом, проклятым отцом, чтоб кости его в гробу не знали покоя за то, что он, по обычаю, женил сына мальчишкой, несмышленым ребенком, и теперь ему никогда не познать, не пережить настоящего чувства. Сейчас вот он лежит у порога ее комнаты, в душе его все клокочет, он борется с самим собой; сквозь пальцы поднятой над головой руки, касающейся двери, сквозь щели, сквозь самую землю до него доносилось благоухание Софки. Ему казалось, что он слышит, как бьется ее сердце, чувствует, как горят ее сочные страстные губы, как нежно благоухают волосы, разбросанные по постели, обвивающие и покрывающие ее тело…
Софка слышала, как он кряхтит и барахтается изо всех сил, стараясь толкнуть дверь хотя бы головой или плечом, отворить ее и войти. Но тщетно, он снова падал. Руки, локти, колени не слушались, стенания жены душили его, словно веревка на шее. Они не давали ему встать и переступить порог. А вернуться назад, в горницу, к жене, было свыше его сил, – с этим было покончено! А ее стенания, именно потому, что они не звали на помощь, а были едва слышны, подавленные, безнадежные, все сильнее поражали его слух. Ему чудилось, что они вместе с потолком, балками, черепицей, всем домом обрушиваются на его голову, бьют по темени, вонзаются в мозг. С трудом овладев собой, он встал на четвереньки, поднялся и, пошатываясь, пошел во двор.
– Арса, кушаки!
Пробормотав эти слова, он едва добрел до угловой балки дома, оперся на нее, чтобы удержаться на ногах, пока Арса его опояшет.
Арса прибежал. Принялся его опоясывать, но дело шло туго, Марко весь дрожал и трясся. В груди у него клокотало, судорога сводила тело, пояса сползали. Он ничего не видел, кроме стоявшего перед ним слуги; все силы уходили на то, чтобы не упасть и удержать руки поднятыми, чтобы Арса мог туже затянуть пояса. Ее слышно он пробормотал:
– Коня!
Арса надел на него новый пояс. Марко ничего не чувствовал, он оцепенело вслушивался, не доносится ли каких-нибудь звуков из комнаты Софки, где еще горела свеча. К счастью, ничего не было слышно, ни слез, ни стонов. Зато из другой комнаты продолжали раздаваться глухие причитания жены; Марко казалось, что ее лицо, залитое кровью, все глубже и глубже зарывается в землю. А ночь стояла по-прежнему темная, мощеный двор был безмятежно спокоен. Лишь из угла в глубине двора, куда сливали и выкидывали нечистоты, несло навозом и гнилью. И этот запах все сильнее и сильнее бил в нос. Марко начал приходить в себя. Вспомнил все, что случилось. Содрогнувшись в последний раз, он резким движением взялся за нож, заткнутый за пояс. Но, увидев, что Арса подводит коня и может заметить, остановился. И чтобы слуга не догадался, Марко той же рукой, которой хотел выхватить нож и вонзить его в свою грудь, вытер пот со лба. Им снова овладел ужас, снова он почувствовал удушье… Арсе пришлось самому вложить его ногу в стремя. Марко безвольно держался за луку седла, но вдруг с неожиданной силой вскочил в седло и ножом хватил коня по крупу. Брызнула кровь. Конь, сверкнув в темноте, вздыбился и, разрывая мостовую, ринулся вперед. Софка слышала, как Арса, влетев на кухню, крикнул свекрови:
– Хозяин ускакал, коня порезал!
XXV
После этого привели новобрачного. Но Софка была в таком жару, что ничего не помнила. Пришла в себя только к утру. Брезжил рассвет. Большая сальная свеча над ее головой сгорела до ручки подсвечника и, оплыв, погасла, распространяя удушливый запах.
Новобрачный спал у ее ног, почти на голом полу.
Как только его привели, он заснул спокойным, глубоким сном, вытянув руки вдоль тела и поджав колени. Опасаясь, что во сне он может случайно положить голову на одеяло, которым была укрыта Софка, запачкать его или смять, он подвернул его и отодвинул от себя.
В окне чернели колесо колодца и стены ограды. Снизу из конюшни слышались шорох и возня скотины, но в доме все было тихо, мертво.
Чтобы стряпуха, войдя на рассвете, застала все, как положено обычаем, Софке пришлось самой поднять молодожена и снять с него пояса. Он так крепко спал, что даже не проснулся. Софка сняла с него пояса, раздела и втащила в постель; укрыв и себя и его одеялом, она стала ждать утра. Волосы мужа касались ее шеи, лица и слегка кололи – подобно всем детям, он был коротко острижен; от его недавно вымытой головы пахло теплой водой и мылом.
Софка не вставала. У нее началась горячка. Днем она лежала без памяти и лишь по ночам приходила в себя. Сбоку у изголовья стоял поднос с едой и питьем, которые свекровь приносила днем, когда Софка была без сознания; после всего того, что произошло, ей было стыдно смотреть снохе в глаза, а тем более говорить с ней. В ногах постели, на голой циновке, полураздетый, спал, свернувшись калачиком, муж Томча. Софка поднималась. С трудом приводила в порядок постель. Затем брала мужа к себе; она не хотела никакого снисхождения, не нуждалась ни в чьем сожалении и сострадании. Она уже столько выстрадала, что готова была выпить чашу до дна!
Плача, она обнимала и целовала сонного Томчу. Затем, растревоженная, почти в беспамятстве поднималась и выходила во двор, в глухую, безмолвную ночь, огражденную стенами. Арса, оберегая ее, прятался в каком-нибудь углу, а потом выходил и спрашивал, не надо ли чего. Но Софка не только ничего не просила, но, словно бы не узнавая, смотрела на него таким странным, помутневшим взором, что у слуги волосы вставали дыбом и мурашки по спине пробегали. Так ходила она по двору, не опоясав шальвар, с растрепанными и прилипшими на висках и на шее волосами, в широко распахнутой рубашке, из-под которой виднелась ее сверкающая горячая грудь. Потом возвращалась в комнату, снова ложилась и плача обнимала и целовала мужа, моля бога, чтобы он продлил ночь и ее одиночество.
Так проходила ночь; только к утру, разбитая и измученная, Софка погружалась в глубокий, лихорадочный сон и весь день металась в жару и бреду. И как ни странно, болезнь помогла ей, она избавила ее от всех обрядов после свадьбы и первой брачной ночи: осмотра, угощений, посещения соседок и родственниц, при которых она должна была быть веселой и довольной…