Текст книги "Небо в огне"
Автор книги: Борис Тихомолов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
– О-ох, не могу, – нет никакого терпения…
Ну, что ты с ним поделаешь! Открываю обе форточки в своем фонаре и, ловя лицом холодные струи забортного воздуха, замираю:
– Ладно уж!
Мы над окраиной города. Не стреляют. Тихо, темно.
– Бросаю! – кричит штурман. Я вздрагиваю от неожиданности.
– Что бросаешь?! Люки-то не открыты!
– Сюрприз!… Обвязал проволокой.
– Тьфу ты, черт тебя подери!…
В наушниках смех стрелка и радиста.
– Товарищ командир, готовлю листовки!
– Правильно, Китнюк, молодец!
Потянуло сквозняком. Штурман открыл бомболюки. Под нами мелькает округлая тень. Что это? Ах да, я и забыл: аэростаты воздушного заграждения!
Город, как паук в паучьей сети. Притаился, замер. Мы почти над самым центром. Не стреляют. Наверное, принимают за своих. Штурман нажимает на кнопку:
– Залп!
В тот же миг мне в лицо брызжет ослепительным светом. Я прячусь за борт, тщетно – мы в лучах прожекторов. Слепит глаза. Я едва различаю приборы. Рядом лопается снаряд. Другой, третий! И вот уже вокруг нас беснуется огонь…
Они не пройдут! Мы пройдем!
Вдавив голову в плечи, я делаю левый разворот. Он длится вечность, а я сижу, скованный тупым, тяжелым страхом, порожденным беспомощностью. Что я могу поделать, если скорость самолета не превышает 250 километров в час и если нам нельзя уйти от прожекторов и зенитного огня обычным пикированием: ведь под нами аэростаты! Мы висим в грохочущем пространстве, оглушенные и ослепленные, и ждем, куда кривая вывезет… Что-то сзади мягко толкает меня в затылок. И все кончается. Разом. Будто я, хлопнув дверью, вышел из шумного зала, наполненного грохотом машин. Вышел-и растворился. Меня нет. Я – это нечто необъяснимое, большое. Я – восторг, любовь и счастье. Я невесом. Я – розовый свет, розовый звон. Отлично вижу, что этот звон – розовый, чуть фиолетовый по краям. Смотрю на эти перемежающиеся фиолетовые края, что-то силюсь понять – и не могу.
Восторженность исчезла. Вместо нее я ощущаю какое-то смутное беспокойство, смешанное с болью. Боль безграничная, объемная, пространственная. Она во мне и вне меня. Вязкая, нестерпимая. И звук тоже нестерпимый, нарастающий, тревожный. Все громче, громче.
Боль, звук, свет, острое беспокойство, сойдясь в кошмарном сплетении, сдавили меня, словно тисками. Яркая вспышка в тысячу солнц и… темнота. И боль. И вой. Будто кто-то снова открыл дверь в шумный зал, где, выматывая душу, надсадно воют машины.
Некоторое время, превозмогая боль, тупо смотрю на какой-то предмет, расплывчатый и неясный, пока до меня не доходит, что воют наши моторы, а я, уткнувшись лбом в приборную доску, разглядываю колонку штурвала.
Бессознательно, заученным движением пальцев уменьшаю обороты моторам. Вой прекратился, осталась боль. Теперь ее границы определяются уже точно – разламывается голова. Я сделал судорожный глоток, в ушах хлопнуло, и боль исчезла.
Некоторое время, может быть, долю секунды, нахожусь в безмятежном блаженстве – тихо, боли нет, какое наслаждение! И в этот миг моего сознания коснулся смертельный холодок. Это еще не был страх, он еще не пришел. Мой мозг был занят анализом событий: где я, что со мной?
Обеими руками, почти не прилагая усилий, я легко оттолкнулся от приборной доски и повис на ремнях в невесомости. И тут я понял: мы падаем!
И страх ворвался. Он пронзил меня с головы до пят: «Давно ли мы падаем?! Какая высота?!»
Молниеносный ищущий взгляд на приборную доску: где указатель высоты, скорости?
Десятки приборов. Мерцающее месиво из стрелок и цифр. Разберись тут!…
«Время!… Уходит время! Черт с ней, со скоростью и высотой! Надо скорее выводить самолет из пикирования! Рвануть штурвал на себя…»
Мысли, противоречивые, несвязные, стараясь опередить в невероятном беге время, наскакивали друг на друга, как бильярдные шары, и разлетались в стороны:
«Скорей! Скорей!»
«Нет, торопиться, рвать штурвалом нельзя! Тяжелая машина дала разгон. Мы в отвесном пикировании… Громадная скорость. Самолет при резком выводе разрушится от перегрузки».
«Земля! Где земля? Далеко ли? Близко ли? Скорей, скорей, уходит время!»
«Нельзя скорее, надо медленней… Развалится машина…»
О, голос разума! Как ненавидел я его в эти мгновения! Нельзя скорее – самолет развалится; нельзя медленней – можно врезаться в землю…
«Пропади ты пропадом! К черту разум. Может быть, все обойдется и самолет не развалится? Я хочу жить…»
«Ты хочешь жить в плену? – это голос разума. Холодный, жесткий голос.– Ты хочешь, чтобы враг торжествовал?»
«Пле– е-ен?! -Я внутренне содрогнулся от ужаса.– Нет, лучше смерть!»
«Так говорят только трусы. Мужественные борются!»
«Трус?! Ладно. Конечно, я боюсь плена, я не хочу, чтобы враг торжествовал, и поэтому буду бороться!»
Обеими руками вцепился в штурвал и потянул на себя: руль подался легко, словно плоскости его находились в безвоздушном пространстве.
«Все! Конец… Перебиты тросы… Надо прыгать…»
«Прыгать?! Куда, в плен?…»
Опять этот разум! Вспоминаю: заложил ли я девятый патрон «для себя» в ствол пистолета? Да, заложил.
«Тогда зачем же прыгать?»
Разум смеется надо мной. Он ловит меня на наивной хитрости, он уличает меня в нерешительности.
В бессильной ярости толкаю штурвал от себя и вдруг чувствую, что он живой! Дрожит чуть-чуть под слабыми ударами воздушных струй. Значит, целы тросы! Значит, аэродинамическая тень…
Рву штурвалом на себя. Опять от себя.
Страх отодвинулся: я занят. Весь интерес моей жизни сейчас заключен только в том, чтобы зацепить рулем высоты побольше воздуха. Ага, наконец-то! Я торжествую. Самолет задрожал, застонал, руки налились упругостью.
Теперь надо тянуть штурвал на себя. Медленно-медленно. В груди холодный комок. Это страх. Он твердит свое: «Скорей! Скорей! Близко земля!»
«Медленней, медленней! – возражает разум.– Развалится самолет. Плен…»
Плен – это страшнее смерти. Весь холодея в ожидании удара о землю, миллиметровым движением тяну на себя упруго дрожащий штурвал. На плечи наваливается тяжесть. Все больше и больше. Штурвал вот-вот вырвется из рук. Держу. Продолжаю тянуть. В глазах – красная пелена. Голова, словно налитая свинцом, склоняется на грудь… Секунда, другая, третья… Я задыхаюсь. Вот-вот удар.
И вдруг разом – облегчение, невесомость. Вышли!
Широким движением отдаю от себя штурвал и передвигаю вперед секторы управления газом. Всхлипнув, заурчали моторы. Бросаю взгляд на прибор. Триста метров!
Я весь обмяк. В душе сумятица: радостное недоумение, горделивое чувство победы (что – взяли!)-все вперемешку. С минуту сижу бездеятельно. Прихожу в себя. С приборной доски мне тускло подмигивают зелеными кошачьими глазами мои друзья-приборы. Мигают звезды над головой. Ветром щекочет ресницы. С трудом доходит до сознания: нет фонаря кабины. Очевидно, снесло взрывной волной. Снимаю с лица кислородную маску, оглядываюсь. Прожектора, зенитки, вспышки рвущихся бомб. Все это уже далеко, и все это пройденный этап. Впереди большой, трудный путь, и кто знает, удастся ли его благополучно завершить. А пока нужно действовать.
И еще: надо узнать, что с экипажем.
Ставлю курс. Включаю ларингофоны. Тишина. Даже треска не слышно. Та-а-ак. Значит, вышло из строя переговорное устройство. Нажимаю на сигнальную кнопку пневмопочты. Та же история. Красная лампочка не загорается: нет тока, очевидно, разбит генератор.
Достаю из кармана листок бумажки и карандаш. Под блеклым светом приборов пишу крупными буквами: «Как дела», ставлю большой вопросительный знак. Вынимаю из зажимов патрон пневмопочты, закладываю в него записку и нажимом рычага отправляю патрон в хвостовой отсек, к радисту и стрелку. Затем резким движением педалей ножного управления трижды качаю самолет: влево-вправо, влево-вправо.
Моих ног касается рука. Это Евсеев дотянулся из своей кабины, тормошит, дергает за унты и, сжав кулак, выставляет вверх большой палец. Та-ак, ясно: штурман жив и здоров, чувствует себя «на большой».
С минуту выжидаю и, ощутив слабые толчки в педалях (это из задней кабины дергают за трос управления), лезу пальцем в приемник пневмопочты. В патроне записка: «Полный порядок!»
Облегченно вздыхаю. Чувствую себя чертовски счастливым. Задание выполнено, экипаж цел, моторы крутятся, чего еще надо? Шепчу, как молитву, заученный мною лозунг испанских антифашистов: «Но пасаран! Но пасаран!» – «Они не пройдут! Они не пройдут!». «Пасаремос!» – «Мы пройдем!».
А почему бы нет? Советские люди умеют совершать невозможное. Разве ждали нас фашисты в Берлине? Нет, не ждали. А мы пришли!
Еще в начале войны, когда самолеты Балтийского флота совершали налет на фашистское логово, командир полка бомбардировщиков Герой Советского Союза
Е. Н. Преображенский рассказывал, как, выполнив задание, летчики возвращались домой буквально с несколькими килограммами горючего в баках. Это тогда, с острова Эзель. А сейчас мы на этих же машинах летаем из-под самой Москвы, и путь наш удлинился чуть ли не вдвое!
Нет. Они не пройдут. Они не пройдут! Мы пройдем!
Набираем высоту. Самолет легкий, идет вверх хорошо. В воздухе спокойно. Мерцают звезды. Впереди по курсу ярко блестит Сатурн. Чтобы не таращиться на компас, держусь Сатурна.
На высоте пяти тысяч метров надеваю маску. Морщась от боли в раковинах ушей, расправляю резинки, охватывающие голову. Тяжелый шлемофон нарушил кровообращение. Боль несусветная. Привычно терплю.
Высота – семь тысяч восемьсот метров. Меня обдувает ледяным ветром. Мерзну. Терплю и это неудобство. Меня согревает сознание, что с каждым оборотом винтов мы ближе и ближе подходим к линии фронта, а там – конец опасностям и – дом!
Начинает светать. Сереет небо, тускнеют звезды. Сатурн поднялся высоко, переместился вправо и сейчас одобрительно мигает мне со своей верхотуры. Гудят моторы. Клонит ко сну. Сильно клонит. Я засыпаю мгновенно. Голова падает на грудь. Самолет клюет носом. Тревожно гавкают моторы. Я просыпаюсь, вздрагиваю, испуганно таращу глаза, выравниваю машину, и все начинается сначала. Это же пытка!
Чтобы отвлечься, достаю из кармана шоколадку «кола», отламываю добрый кусочек и кладу за щеку. Таращу глаза, стараясь разглядеть, что там нас ожидает впереди. Небо на востоке окрашивается в грязно-фиолетовый цвет. Неожиданно различаю чуть розовеющие кромки кучевых облаков. Облака высокие – не перешагнуть, и нижняя кромка – наверняка метров на триста-четыреста. Что же делать? Снижаться? Нельзя. Сейчас высота для нас – гарантия. Приборы не работают. Я не знаю, сколько в баках горючего. И еще – в любую минуту может отказать мотор, один или другой. Очень сомнительно, чтобы после такой передряги они не были бы повреждены. Нет, снижаться нельзя!
Сон как рукой сняло. Я снова в борьбе. Все мои помыслы сейчас – как можно больше набрать высоты. Борюсь за каждый метр.
Облака ближе. Громоздятся, вздымаются. Беспокойно ерзаю на сиденье, ищу лазейку между тучами. Вверху, под робкими лучами восходящего солнца-, они белые, как снег, а внизу синие-синие.
После некоторого раздумья решаю: если не найду прохода, пойду напролом. Другого выхода нет. Набираю высоту по крошечке, по сантиметру. На приборе – девять тысяч метров. Так высоко мы никогда «е забирались. Как-то там штурман?
Наклоняюсь, смотрю через прорезь приборной доски. Евсеев лежит на полу, держит шланг маски возле штуцера кислородного баллона, дышит. Встретился со мной глазами, ободряюще мигнул.
Мороз дает себя знать. Облака уже рядом. Мчатся на нас, обдают холодом. Нужно входить. Нет, боюсь. Зачем лезть на рожон? Отворачиваю вправо, иду рядом с крутобокой тучей. Ага, коридор! Была не была! Круто разворачиваю и ныряю в узкую мрачную щель. Машина вздрагивает. Мимо проносятся стены фантастических замков. Коридор сворачивает налево, затем направо и вдруг теряется в серой лохматой облачности. Черт возьми, вот это удача! В следующее мгновение мы влетаем в мокрую вату спокойных высокослоистых облаков. Тихо, хорошо. Идет снег. Я облегченно вздыхаю. Я снова счастлив. *
Уже совсем светло. Наверное, пора снижаться. Заглядываю к штурману. Евсеев прилип к баллону. Лежит на полу, держит шланг возле штуцера. Лицо закрыто маской, но все равно мне видно, какой у штурмана кислый вид.
Показываю на часы, делаю знак рукой: «Не пора ли снижаться?»
Евсеев радостно закивал головой: «Пора, пора!» – и красноречивым жестом потряс шланг кислородной маски: мол, надоел до смерти!
Из облаков вынырнули на высоте четырехсот метров. Сумрачно, дождливо. Видимость скверная. Под нами болотистая местность. Слева какая-то речушка, впадающая в озеро.
Евсеев стоит в коленопреклоненной лозе у прозрачного носа своей кабины, уточняет ориентировку. Перед ним, словно коврик у молящегося магометанина, лежит развернутый планшет с картой. И сам Евсеев до смешного похож на правоверного. Посмотрит вперед, беззвучно пошевелит губами, нагнется к карте, упираясь ладонями в колени, и снова выпрямится: «Ашхаду анна иллаха аллах. Уо шхаду анна Мухаммедан расулу аллах!» (Нет бога, кроме аллаха, и Магомет – пророк его).
Вот опять – нагнулся, ткнул пальцем в карту, схватил карандаш, листок бумаги, черканул торопливо две строчки и полез ко мне передавать.
Та– а-ак, хорошо! Мы вышли левее Клина, правее Калинина, на речку Шошу, впадающую в Волгу. Сейчас будет железная дорога, идущая на Ленинград, и отсюда мы будем менять курс на свой аэродром. Москва останется слева. Это запретная зона. Залетать в нее категорически запрещено. Да нам и нет необходимости.
Наскакиваем на железную дорогу. Какая-то вдрызг разбитая станция. Валяются остовы полусгоревших вагонов. Корежатся к небу ржавые железные конструкции водонапорной башни.
Разворачиваемся, берем курс домой. Идем почти бреющим. Проносимся над домами разбитого Клина, над аэродромом, забитым «ИЛами»-штурмовиками. Погода совсем никудышная. По самой земле стелются клочья тумана. Все гуще и гуще. Впереди все закрыто, и, как видно, до своей базы нам не дойти. Дело дрянь, нужно куда-то садиться. Разве, пока не поздно, вернуться в Клин?
Бросаю взгляд налево. Москва! Черный дым из заводских труб накрыл город грязным шлейфом. Решение приходит внезапно:
– А, была не была!
Круто разворачиваю влево. У штурмана округляются глаза. Хватает карандаш, бумажку, пишет, сует мне записку: «Ты с ума сошел? Запретная зона!» Я верчу записку в руке: «Запретная?! Хм!» Озоруя, пишу «резолюцию»: «Но пасаран! Пасаремос!» Возвращаю Евсееву. Прочитал, засмеялся, махнул рукой: давай, мол.
Подходим к городу. Где-то здесь должен быть центральный аэродром. Почти из-под самого нашего носа из облаков вдруг появляется округлая громада аэростата воздушного заграждения. Шарахаюсь в сторону и тут же замечаю зеленое поле аэродрома с белым посадочным «Т». Выпускаю шасси, с ходу иду на посадку.
В самом конце пробега самолет вдруг ни с того ни с сего заартачился, заскрежетал колесами и, высоко задрав левое крыло, резко крутнулся на месте. Этого еще не хватало! Торопливо ударяю рукой по лапкам выключателей моторов. Самолет остановился, вздохнул, как запаленная лошадь, и, осев на правый бок, замер в такой позе, будто увидел что-то интересное в траве.
Я отстегнул ремни и вылез из кабины. К нам, постреливая вверх синими кольцами дыма, спешил аэродромный трактор-тягач.
Розовый рай
Самолет приволокли на стоянку. Именно приволокли. Крупный осколок снаряда вклинился в тормозной диск колеса да так и застрял в нем. Выпали из-под крыльев светящиеся рваными дырами посадочные щитки. Из-под раскромсанных капотов черной блестящей струей текло на землю масло.
С красной повязкой на рукаве из служебного здания вышел дежурный. Еще издали крикнул:
– Кто вас сюда звал? Вы что, не знаете, что здесь запретная зона?!
Подбежал, козырнул официально, явно собираясь ругаться, но, взглянув на машину, обмяк:
– Где это вас так?
– Над Берлином.
– О-о-о!…– В глазах испуг и уважение.– Тогда другое дело! – Снова козырнул.– Извините, пойду доложу.– И, придерживая рукой кобуру пистолета, убежал.
– Ишь ты, он доложит, – проворчал штурман, доставая из кармана портсигар.– А пригласить нас в помещение не дотумкал.
Я взглянул на Евсеева. Лицо прозрачное, зеленое, под глазами черные круги. Подошли Заяц с Китнюком. Тоже– видик…
Заяц усталым движением потер ладонями лицо, сказал смущенно: •
– Не смотрите так, товарищ командир, вы тоже не лучше выглядите. Дать вам зеркальце?
– Нет, Заяц, не надо. Не хочу разочаровываться.
Только сейчас я ощутил в себе страшную усталость. Это была не та усталость, при которой человек, получив возможность отдохнуть, падает, проваливается в блаженное ничто. Это была совсем другая усталость, когда каждая клетка тела, отравленная, нокаутированная – взлетом, спадом, жизнью, смертью, – немеет и, теряя чувствительность ко всему, вдруг начинает постепенно возвращаться к жизни. И возвращение это несет с собой такую вездесущую и опустошающую боль, что порой кажется – уж лучше умереть бы!
Были бы мы сейчас в полку, оглушили бы себя перед завтраком (или перед ужином?) добрым стаканом водки– к ней я уже не испытываю прежнего отвращения, – добрались бы кое-как до своих коек и умерли б на несколько часов. Но это в полку, а здесь… Действительно, почему этот дежурный капитан не пригласил нас в помещение?
Подавляя в себе уже знакомое мне растущее чувство беспричинного гнева, я полез на машину, вынул из кабины парашют и лег на крыле, положив парашют под голову.
Но лежать было неудобно. Меня раздражало серое небо, смешанные с дымом облака, приземистое здание аэродромной службы, скрип железного флюгера на старинном шпиле. В голове позванивало: треньк! треньк! треньк! А изнутри на черепную коробку что-то давило, причиняя тошнотворную боль.
Черт знает что! Долго мы будем находиться так, в полной неизвестности?
На крыло, пыхтя, взобрался Евсеев. Лег рядом, пахнув на меня табачным перегаром.
– И как мы долетели, командир, ума не приложу! В правом моторе все кишки перемешались. Масляный бак разбит. Генератор вдребезги.
– Черт с ним, с генератором!… – меня мутило.– Важно, что мы целы и сидим… в запретной зоне.
– Вот и плохо, что в зоне. В приказе расписывался? Расписывался, а сам же его и нарушил! Потянут нас с тобой к ответу.
Меня отпустило. Конечно, на время, на несколько секунд, но какие это были блаженные секунды! Мысль ясная, четкая, во всем теле легкость.
– . Не потянут, -сказал я, все еще боясь открыть глаза.– Избитый вдрызг самолет из Берлина. За тридевять земель. Из фашистского царства, из гитлеровского государства. Что ты, Коля! – Мне снова стало дурно.– О, ч-черт, как я устал!
– . Тихо! -сказал Евсеев, – Смотри.
Я открыл глаза. Рядом с самолетом стоял камуфлированный лимузин и какой-то коренастый полковник в очках, заложив руки в карманы распахнутой шинели, с задумчивой внимательностью смотрел на самолет. Потом нерешительно, словно боясь, что его окрикнут, подошел к обвисшим посадочным щиткам и что-то вынул оттуда. Это был небольшой, длиной со спичку, с острыми рваными краями осколок зенитного снаряда. Покрутив им перед толстыми стеклами очков, полковник вынул из кармана кителя бумажник и положил в него находку.
– Порядок! – шепнул Евсеев.– Теперь он пошлет железку домой и опишет всякие там страсти-мордасти.
Я не ответил, мне было нехорошо. Но об этом полковнике я почему-то не мог думать плохо. Уж очень много было у него уважения к этому страшному сувениру, привезенному ценой смертельной опасности и больших страданий из самого логова врага.
Потом подъезжали еще машины. Вылезали майоры, полковники, подполковники. Смотрели, обменивались вполголоса замечаниями и, бросая украдкой взгляды на нас, неподвижно лежащих на крыле, уезжали.
Мы уже почти по-настоящему задремали, когда нас разбудил громкий окрик:
– Эй, люди, кто тут есть живой, вылезай!
Мы поднялись. Завозились в своей кабине Заяц с Китнюком. Небольшого росточка, юркий капитан, проворно выскочив из машины, громко хлопнул дверкой:
– Поднимайтесь, герои, я за вами приехал! Мы оползли с крыла на землю. Капитан подлетел, щелкнул каблуками, лихо козырнул:
– Здравствуйте! Я из штаба АДД. Мне приказано отвезти вас в столовую. Затем за вами прилетят.– И он с подчеркнутой вежливостью пожал нам руки. Потом обежал самолет, сунул кулак в пробоину в, крыле, поцокал языком: – Здо-о-орово вас попотчевали! – И тут же заторопился: – Поехали, товарищи.
Мы втиснулись в «ЗИС».
– Ну и разговору тут о вас! – сказал капитан, когда машина выехала на шоссе.– Подумать только – от самого Берлина, да еще в таком состоянии! – И внезапно перейдя на шепот, повернулся ко мне, многозначительно поднял палец к потолку: – Звонок о вас дошел даже доверху. Во!
У меня екнуло сердце. Доверху! Может быть, после этого и мы тоже найдем свои фамилии в списках Указа Президиума Верховного Совета Союза ССР? А почему бы и нет! У нас с этим вот вылетом стало ровно пятьдесят боевых. Кроме того, из девяти глубоких рейдов на столицы и административные центры воюющих против нас государств мы сделали восемь. Из трех самых наитяжелейших рейдов нашей авиации на Берлин мы сделали три! Никто не сделал столько. Разве только молодой талантливый летчик Герой Советского Союза гвардии капитан Молодчий.
Зря мы ездили в столовую. Громадный зал, спешащие на службу люди. Все одеты, как полагается. А мы в комбинезонах, в лохматых, пахнущих псиной унтах. В руках планшеты, шлемофоны, меховые перчатки. Лица зеленые, прозрачные.
Когда мы вошли, в зале – на секунду, не больше – произошло замешательство. На секунду стих гул, на долю секунды – короткие взгляды, брошенные будто невзначай в нашу сторону. Затем победила столичная корректность. Все занялись своими делами, но в воздухе еще витали обрывки разговора:
– Экипаж из Берлина…
– Берлин бомбили… – Ну-у-у?!
– Плохая погода – мало дошло…
– А этих подбили…
Мы сели к столу и, взгромоздив себе на колени свое «барахло», уткнулись взглядами в скатерть. Тотчас же к нам подплыла дебелая официантка с накрашенным ртом. Хлоп-хлоп! – перед нами тарелочки с перловой кашей и сбоку, выпятив голые ребра, – какая-то костлявая рыбешка.
Есть не хотелось. Давила усталость. Мы выпили отдаленно-сладкого чая, пахнувшего мочалкой, и поднялись.
– Мерси!
Официантка проводила нас жалостливым взглядом.
Словно во сне мы вышли на улицу, сели в машину, приехали на аэродром. Погода улучшилась. По умытому небу плыли чередой редкие клочки облаков, и от них по земле, догоняя друг друга, бежали по-осеннему четкие тени.
В воздухе прогудел «ИЛ-4», сделал круг, выпустил шасси, приземлился и подрулил прямо к нам.
«За нами, – догадался я.– Кто там, интересно?»
Из самолета вылез и легко соскочил на землю невысокий, коренастый летчик. Я пригляделся: командир корпуса Логинов!
Сон продолжался. Он не очень удачно начался, но так сказочно кончается. Раз прилетел сам генерал, значит, действительно, наша посадка в Москве наделала много шуму.
Генерал усадил нас в самолет и привез домой. Мы снова оказались в столовой.
Стакан чуть-чуть разведенного спирта, отбивная с жареным картофелем, соленые огурчики. Огненная жидкость враз растеклась по жилам, снимая без остатка мучительную боль и страшную усталость. Душа покатилась в розовый рай. Передо мной сидел усердно работавший ножом и вилкой розовощекий, бодрый, помолодевший на сто лет Евсеев. И говорил он умные-умные вещи. Смешные. По стенам столовой порхали веселые солнечные зайчики, и в воздухе висела радость. Задание выполнено! Задание выполнено! Было так хорошо!
Мы нашли в себе еще мужества и силы добраться до коек, разуться, раздеться и, ткнувшись головой в подушку, провалиться в сказочное небытие.
Топалев Слава
Он был чем-то похож на Швейка, этот невысокий коренастый летчик, ходящий вразвалку. С лица его никогда не– сходила улыбка: то поддельно-грустная, то дурашливая, то лукавая и озорная; *
В самые тяжелые ночи труднейших полетов, когда полку приходилось делать по три-четыре боевых вылета, когда летчики, изнуренные до умопомрачения, с натянутыми до предела нервами, готовы были прийти в бешенство от ничтожной причины, у Топалева Славы всегда находилась шутка. Он бросит ее как бы невзначай, улыбнется простодушной улыбкой и, скорчив уморительную мину, попросит у разбушевавшегося докурить или «обжечь губы».
– Понимаешь, – с деланно-глупым видом бормочет он, растерянно разводя руками.– Немцы над целью давали прикурить, да, видать, табак не тот: огонь есть, а дыму нет. Понимаешь?
Летчик стоит, прервав на полуслове гневную тираду, и обалдело хлопает глазами, а все вокруг уже смеются:
– Ну и Слава! Вот чертушка!
А Топалев, хотя только что дымил, с наслаждением затягивается окурком, жмурит глаза, чмокает губами:
– Хо-о-рош табачок. Где брал?
Атмосфера разрядилась. Тот, который сердился на что-то, уже смущенно трет себе уши:
– Вот, ч-черт, до чего же болят!
– И у меня, – говорит Слава.– Ты сколько полетов сделал? Три? Молодец. На четвертый пойдешь? Здорово! – Плюет на окурок, бросает под ноги, старательно затаптывает каблуком.– Вот Гитлера бы так, г-гада!
Только один раз я увидел его грустным и задумчивым. Сидел он на койке, обхватив руками голову. На коленях лежало вскрытое письмо. Из дому. Это письмо и явилось причиной тому, о чем я хочу рассказать.
Полк собирался на Берлин. Самолеты готовы к вылету на аэродром «подскока», но команды еще не было. Летчики-«берлинцы» собрались в кружок, лежат в траве, в тени кустов, подальше от машин, – курят, смеются, слушают, как Слава Топалев держит «банк».
Он сидит на пеньке опиленной березы. У его ног шлемофон и меховые перчатки. Меж пальцев зажата толстая самокрутка.
– Что-о?! Далеко, говоришь? – продолжает он начатый разговор с молодым «безлошадным» летчиком.– Удивляешься, как нам хватает горючего? Ха! А помните, ребята, как летал в сорок первом на Берлин полк Преображенского? Они ходили тогда с острова Эзель. Расстояние в оба конца – тысяча семьсот километров. Машины те же, что и у нас, и возвращались они домой с пустыми баками!
Молодой недоверчиво пожимает плечами:
– Ха! Как же это – на тысячу семьсот едва хватало, а сейчас ведь дальше. Сейчас ведь две тысячи шестьсот! Топалев вздыхает, смешно выпячивает губы:
– Да, брат, две тысячи шестьсот, это тебе… не баран чихнул.
Неожиданная метафора вызывает у слушателей дружный взрыв смеха. Но Славы этот смех будто и не касается. Затянувшись с задумчивым видом своей самокруткой, он сбил пальцем пепел в траву и тихо сказал, глядя себе под ноги:
– Нет, вы только подумайте, братцы, что значит величие цели! Ведь долетаем! Хватает! Ну, а если не хватит… крови добавим, а долетим.– Он бросил окурок и придавил его унтом.
Веселый был Слава, как и всегда, но я, помня о письме, не верил его веселости, улавливая в глазах искорки затаенной боли и душевных страданий.
На временном аэродроме наш врач, общий любимец полка, разложив, словно коробейник, свой «товар» на раскладном столике, раздает экипажам коробочки с таблетками «кола».
– Ребята, только не баловаться! – уже в который раз предупреждает он.– Колой нужно пользоваться разумно. Лучше всего их принимать на обратном пути, когда устал и хочется спать. Ясно? Вот. Что? Две коробочки? Нельзя. Вот вам одна.
– Ах, доктор, доктор, – канючит Топалев.– Скажите уж лучше, что вам жалко таблеток. Ну дайте еще коробочку!
Доктор притворно-сердито хмурит брови:
– Не дам. Вредно. Проходите дальше. Следующий!
– Эй, эй! – сделав глаза по полтиннику, восклицает Слава, глядя через плечо доктора.– Слушай, Мотасов, как не стыдно, ты сразу сожрал все таблетки?!
Доктор оборачивается, а Топалев молниеносным движением стягивает со стола еще коробочку. Летчики смеются, доктор тоже. Он отлично знает, зачем его разыграли, но делает вид, что ничего не заметил. Хохочет со всеми, даже слезы вытирает. Что ж, смех – это лучше всякой «колы».
Топалев отходит в сторону, открывает коробочку, высыпает в ладонь все содержимое – десять круглых шоколадных конфеток. Смотрит с выражением детского восторга и вдруг резким движением отправляет их в рот. Жует, смеется:
– Вкусно!
Пробую его урезонить:
– Ну зачем же, Слава! Брось, тебе же плохо будет. Ведь почти двенадцать часов за штурвалом!
На долю секунды сверкнула в глазах душевная боль. Оглянулся, не слышит ли кто, придвинулся, сказал тихо:
– Ха! Плохо. Хуже того, что есть, не будет. Понял? – И, отойдя, вынул вторую коробочку, поднял ее над головой.– Ешьте колу, колу, колу! Лучшее средство для бодрости и для ращения волос. Евсеев, дать тебе коробочку?
Прозвучала команда на вылет. Летчики побежали к самолетам. Зарокотали моторы. Один за другим двинулись к старту бомбардировщики. Порулил и Топалев. Глаза блестят, настроение сверхбодрое! «Кола»…
Взлетели. Набирают высоту. Все отлично! Никакой тоски. Хорошо, легко.
Опускается ночь. Загораются звезды. А моторы гудят, гудят, гудят. Самолет летит среди ночи. Курс – на запад. На логово фашистского зверя.
Штурман, капитан Овечкин, завозился в своей кабине, сказал хриплым голосом:
– Сильный (Встречный ветер. Наша путевая скорость– двести тридцать километров в час.
Сказал и умолк.
Медленно, едва заметно ползет по циферблату часов минутная стрелка. Ползет самолет навстречу сильному ветру. Три и восемь десятых километра в минуту. А до цели 1300 километров – около шести часов полета, а всего – туда и обратно – двенадцать.
Мелькает опасение: «Не хватит горючего». Мелькает и гаснет. «Черт с ним, с горючим! – Криво улыбается про себя:-Не хватит – крови добавим. Ишь – расхвастался…»
Мерцают приборы. Колеблется стрелка вариометра. Чуть шевельнулся, а она уже клюет, показывает на снижение. Чуть зазевался, а курс уже не тот! Ах, черт, чтобы вас разорвало пополам-!
И часы, что они – стоят, что ли?! Как утомительно медленно движется время.
Моторы гудят, гудят. Слипаются глаза. Во всем теле какая-то вялость. Сколько прошло времени? Наверное, скоро цель?
Топалев нагибается к приборной доске. Они в полете всего третий час. Так мало! $*
Кончилось действие «колы». Письмо. Где письмо?! Ах, здесь вот, в кармане. Достает треугольник конверта, рвет его в клочья: «К черту! К черту вас, баб! – открывает форточку, бросает за борт.– Обойдусь…»
Самолет набирает высоту. В наушниках щелчок и голос штурмана:
– Командир, курс!
Топалев смотрит на компас.
– А-а, ч-черт, куда тебя повело!
Выправляет, но ненадолго, компас снова ползет в сторону. Сердито толкает ногой педаль. Самолет рывком заносит хвост. В ответ встревоженно гавкают моторы. Тошно все. Тошно!
Мерцают звезды. Мерцают приборы. Внизу – темно. Высота – четыре тысячи семьсот метров. Трудно дышать. Привычным движением нащупывает рукой кислородную маску. Надевает. Долго возится с резинками. Уж очень больно давят на раковины ушей.