Текст книги "Небо в огне"
Автор книги: Борис Тихомолов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
Я подбодрил:
– Ты что, Карасев?
Моторист оглянулся: нет ли кого сзади и, запинаясь, начал:
– Як вам как к члену партбюро. Вот. Ну… это… Наш каптенармус и его дружки… пропивают казенное белье… Я удивился:
– Чудак! Чего ж ты ко мне? Доложи командиру! Карасев покраснел до ушей, опустил голову и носком сапога принялся выдалбливать ямку в снегу. Меня кольнула догадка.
– Та-а-ак. Ну-ну, давай – выкладывай. Карасев поднял голову и кисло улыбнулся:
– Нельзя командиру… Он… сам с ними пьет.
Мне стало неловко перед мотористом. Офицер, получающий высокий должностной оклад, отличное бесплатное питание, да еще находясь в глубоком тылу, вдали от фронтовых опасностей!…
Я не знал, что сказать Карасеву. В бюро меня ввели недавно, и обещать что-нибудь…
– Ладно, иди, я поговорю с командиром.
Карасев как-то испуганно вскинул на меня глаза, что-то хотел сказать, но -вместо этого пожал плечами и отошел.
А я уже накалился. Конечно, здесь сказалась вся моя неприязнь к Вознесенскому. В памяти всплыли мелочные реплики и тонкие уколы, которые он мне отпускал как бы невзначай. Видимо, зная мои отношения к нему, он платил мне той же монетой? А может быть, он видел во мне претендента на его командирское кресло?
Конечно, у него были преимущества: он имел «иммунитет». Командир в военное время – фигура непререкаемая, и любой конфликт всегда решился бы в его пользу. Я это знал, но ничего с собой поделать не мог. Поэтому, взбежав по крутой деревянной лестнице на второй этаж, где мы на метеопункте получали бланк погоды, и увидев Вознесенского, стоявшего спиной к двери, возле барьера, я почувствовал, как у меня сбилось дыхание и затрепетали ноздри…
– Здравствуйте! -вызывающе бросил я, с неприязнью уставившись на квадратный зад Вознесенского.– Как погода, Костя?
Синоптик Дворовой, по прозвищу Журавль, близоруко сощурившись, двумя пальцами поправил очки и, двинув кадыком на длинной тощей шее, доброжелательно ответил:
– Для вас – всегда хорошая! Как по заказу: сплошная облачность, высота нижней кромки 300 метров. Возможен снегопад. Температура воздуха минус двадцать градусов. Все! Желаю вам счастливого полета, – и протянул мне бланк.
Вознесенский, так и не ответивший на мое приветствие, не оборачиваясь, двумя пальцами, подчеркнуто небрежно перехватил листок, положил его перед собой на крышку барьера и, готовясь подписать, сказал тусклым голосом:
– Между прочим, лейтенант метеослужбы товарищ Дворовой сейчас при исполнении своих служебных обязанностей, и обращение к нему по имени здесь неуместно.
Дворовой отпрянул, словно получил пощечину, и как-то по-детски заморгал глазами.
Мы очень любили этого талантливого парня и, зная, что ему не нравится, когда его величают по званию, обращались к нему просто – Костя, вкладывая в это слово все свое уважение к молодому синоптику.
Знал об этом и Вознесенский, но почему именно сейчас, да еще в такой форме, решил он сделать мне замечание? Что это – вызов или провокация?
У меня перехватило дыхание. Почти потеряв контроль над собой, я лихорадочно принялся подбирать такие слова и выражения, которые сразили бы «противника» наповал, и в то же время не уронили бы и моего достоинства.
Но нужные слова не находились. Не было нужных слов! На язык лезли крикливые выражения, какими обмениваются торговки на базаре. В конце концов, стоп! Я овладел собой настолько, чтобы сделать для себя логический вывод: «Формально ты неправ» и «Будь осторожен – тебя провоцируют на выходку. Ну посмотри, посмотри сам!…»
Действительно, сделав выпад и не получив на него, как он ожидал, моментальной вспышки, Вознесенский с нескрываемым недоумением повернул голову и через плечо с интересом посмотрел на меня. Глаза его хитро сощурились, на тонких губах зазмеилась усмешка, и весь его вид словно поощрял меня: «Да ну же! Да ну! Давай, давай, взрывайся!»
И я отрезвел! Еще одно усилие воли и, подавив в себе бунтующее чувство, я попытался улыбнуться.
– Прошу извинить… командир, больше этого не будет.
Умышленно сделав паузу, я опустил слово «товарищ», и Вознесенский это заметил. Усмешечку его, как ветром сдуло. Губы сложились в куриную гузку. Он резко отвернулся и, подмахнув подпись на бланке, не оборачиваясь, подал листок через плечо. Оскорбительный жест!
Дворовой брезгливо посмотрел на Вознесенского.
Оскорбленный вторично, я тупо уставился на сводку. Миллибары, изобары, ч-черт бы их побрал совсем! Что же я хотел сказать такое командиру? Ах да, вспомнил! О пьянстве каптенармуса и К°! Сейчас или потом?
«Сейчас, сейчас! – твердил мне первый голос. – Возьми реванш!»
«Нет, сейчас не надо! – убеждал второй. – Чужие люди, нехорошо. Подрыв авторитета…»
«К черту! – возразил первый голос. – Он сам себе подрывает авторитет! Ты скажешь сейчас, а потом подашь рапорт о переводе в действующий полк. Здесь тебе все равно не ужиться: плетью обуха не перешибешь!»
И мне сразу же стало легче. Выход найден. Я подаю рапорт и… пошли они ко всем чертям, и каптенармусы, и командиры, их прикрывающие! Вознесенский по-прежнему стоял, облокотившись о барьер, но во всей его фигуре отражалось беспокойство: шея покраснела, носком сапога он отбивал по дрожащей половице такт.
– Между прочим, – сказал я, обращаясь к его спине. – Мне как члену партбюро подали жалобу на воровство и пьянство каптенармуса, и вам это известно. Вы член бюро, товарищ командир, вам карты в руки! – И, не дожидаясь ответной реакции, повернулся и вышел.
И все это я сделал напрасно! На следующий день по заискивающей улыбке каптенармуса я понял, что он предупрежден о возможной проверке, и что защитные меры приняты. А секретарь партбюро, тихий застенчивый штурман, со следами оспы на лице, подсев ко мне в столовой, сказал, катая шарик хлеба, что все это напраслина, проверкой ничего не обнаружено, и что виновника поклепа надо наказать. И, как бы между прочим, поинтересовался, а кто же мне об этом заявил?
Мне было тошно слушать, еще тошнее смотреть в его виновато бегающие глаза.
– Ладно, – сказал я. – Не старайся, Фоменко. Я не выдам того, кто нажаловался. Но если вам так уж будет нужно, то считайте, что все это мною придумано.
– Ну, что ты, что ты! – запротестовал Фоменко.– Это я так…
В тот же день я подал рапорт по инстанции с просьбой перевести меня в действующий полк. Вознесенский от себя охотно написал докладную высшему начальству, с горячим ходатайством о положительном решении моей просьбы.
Мой рапорт вернулся обратно. С внушением Вознесенскому: «Ставлю на вид за недооценку важности в деле подготовки штурманов». И все! Намек был ясен: «Летчики везде нужны, здесь – тоже!» Я мог гордиться, но мне от этого не было легче. Мысленно я уже был в своем боевом полку, а тут – опять Вознесенский!
Неприязнь наша только усилилась. Мы почти не разговаривали, и при встречах оба отводили глаза, боясь выдать свои сокровенные чувства. И оба ждали: я – неприятности и подвоха, он – момента, когда сможет меня спровоцировать.
И момент такой наступил.
Развязка
В начале апреля разом потеплело, да так, что заплакали сосульки. Сквозь низкие облака тут и там пробивались по-весеннему робкие лучики солнца. Но иногда вдруг повеет откуда-то теплой сыростью, потемнеет, и повалят густые хлопья снега. И снова чисто, и проглядывается синий горизонт с зубчатой кромкой соснового леса.
Нам предстоял дневной полет почти на шесть часов, и погода такая мне не нравилась. Где-то, видимо, на высоте от трехсот метров и выше нас может подстеречь критическая температура. Обледенение верное.
Лететь не хотелось. Я подошел к самолету, поздоровался со штурманами-практикантами. Двадцать человек. Молодые славные ребята. Они уже собрались, и им не терпелось. Это их последний зачетный полет, и сейчас они мысленно были в полках, куда рвались их горячие сердца. Поймал себя на том, что завидую им.
Подошел Глушарев.
– Что, командир, хмурый такой?
– Лететь не хочется.
Глушарев изумился: из моих уст услышать такое!
– Почему?
– Погода не нравится.
– А, это другое дело! Согласен – погода хитрая. Когда сосульки плачут – гляди в оба.
Я вздохнул. До чего же не хочется встречаться с Вознесенским!
– Ладно, пойду возьму погоду.
Ноги, как свинцовые. Поднялся на второй этаж в метеобюро. Тот же Вознесенский, в той же позе. Стоит, точит лясы с девушкой-синоптиком, Аллочкой Любезновой.
Вошел, поздоровался. Аллочка вскинула длинные ресницы. В голубых невидящих глазах отблеск прерванной беседы. Кивнула в ответ золотым ореолом светлорыжих волос и, протянув мне изящными пальцами сводку погоды, сказала, продолжая разговор:
– А я ей говорю: «Ой, Линочка, не поддавайся его чарам, у него жена!» А она: «Ну и что же?»-Понимае-те?! А я ей…
Сводка мне не понравилась. Не было температурных данных по высотам, а они сейчас нужны! И не с кем проконсультироваться: Костя Дворовой сегодня не дежурит. Как назло! Уж он бы сказал точно. И не только сказал, а даже записал бы в сводку: «На высотах таких-то и таких возможно интенсивное обледенение». И все! А там, если командир пожелает, пусть берет ответственность на себя. Да он и не возьмет с такой записью! Тут же – черт знает что! Расплывчатые данные и… подпись командира? «Вылет разрешаю». Уже подмахнул!
Чувствую, как у меня начало сбиваться дыхание. Аллочка, закончив тираду, рассыпалась звонким смехом. Ей тонко, по-бабьи вторил Вознесенский. Они не здесь, они далеко: там – во вчерашнем, среди петечек и линочек, которым чужие мужья и жены вкусней…
Голос мой был прерывист, тон вызывающ:
– Товарищ лейтенант метеослужбы Любезнова! Прошу вашей консультации о погоде!
Аллочка, словно ей на голову ведро воды вылили, ахнула, всплеснула руками, удивленно округлила глаза. Вознесенский, дернувшись, повернулся ко мне. Ноздри его побелели.
– Вам непонятна сводка? Вы не умеете читать?! А подпись мою разбираете? – Он перешел на фальцет. Сорвался, закашлялся.
А я растерялся. Никогда не видел его таким. Кричит, будто я его денщик. Безобразно, оскорбительно.
Я стиснул зубы и принялся подавлять в себе буйные чувства.
В глазах розовый свет. В душе космический холод. Сердце импульсами нагоняет кровь. Мышцы как железные. Все готово сорваться, прийти в неистовство. Но где-то, словно в осаде за крепостной стеной, еще теплится рассудок: «Нельзя взрываться!… Взрываться нельзя! Он будет торжествовать…»
Что это – разум? Осторожность? Или трусость?…
Вознесенский, кончив кашлять, вынул из кармана платок, поднес его к губам. А щелочки глаз смотрят испытующе: «Как – удалась провокация или все еще нет?»
Это меня охладило немного. Подавил порыв, сдержался. У Вознесенского в глазах – разочарование. Аккуратно сложил платок, разгладил, и уже спокойно, но официально сухо:
– Так что вас не устраивает в этой сводке?
– Нет температурных данных по высотам.
– Только-то? – удивился Вознесенский. – Их не было и вчера. Почему же вы тогда не закатывали истерики?
«Опять кольнул! Какая истерика?!. Тихо!… Тихо!… Тихо!…»
И спокойно, как можно спокойней:
– Извините, товарищ командир, это вы закатили истерику. Орали на меня, как царский генерал на денщика. У Вознесенского дернулись губы:
– Так зачем же вам нужны температуры по высотам?
«Опять за свое! Провоцирует… Ну ведь сам же летчик, и летчик неплохой, неужели не ясно, что меня беспокоит? Ведь все понимает, все! Но… Спокойно! Спокойно!»
Цежу сквозь зубы: ;
– Вы подписали разрешение на вылет, хорошо зная, что при такой температуре возможно интенсивное обледенение. Зачем же напрасно подниматься в воздух?…
– Ах, вон оно что! – перебил он меня. – Вы боитесь лететь?! Так не летите! Запишем вам отказ и все!
Опять розовый цвет в глазах: «Меня обвиняют в трусости!…» Но разум был настороже. Приказ!…
Я круто повернулся и вышел. В состоянии душевного окостенения дошел до самолета. Молча занял свое место. Запустил моторы. Вырулили. Взлетели. На высоте 150 метров вошли в облака, и стекла тут же мазнуло обледенением.
Продолжаю набирать заданную высоту. Четыреста. Пятьсот. Шестьсот. Все! Ставлю самолет в режим горизонтального полета. Штурмана-практиканты начинают работу.
Летим в облаках. В кабину через полуоткрытую форточку врывается сырой промозглый воздух. Лобовые стекла покрыты корочкой льда, и уже прослушивается легкая тряска моторов. Сердце болит, словно кто сжал клещами. Я боюсь за себя. Боюсь потерять контроль над собой.
Глушарев заглянул в кабину. Подозрительным взглядом окинул приборную доску, прислушался:
– Что такое – не пойму, будто моторы потрясывают. – Покосился на меня: – Вознесенский? Я не ответил. Только судорожно вздохнул.
– Из-за чего? – не унимался Тимофей.
Вопрос его мне показался обидным. Удивительное дело: как иногда люди не дают себе труда осмыслить и привести к общему знаменателю ряд отдельных явлений. Ведь был же разговор на земле? Ведь сам же сказал: «Сосульки плачут-гляди в оба». А вот поди ж ты – забыл! И еще спрашивает: «Из-за чего?»
Я посмотрел на него с укоризной и постучал пальцем по обледеневшему стеклу.
Глушарев ахнул:
– Обледенение! То-то я слышу – режим изменился. Так что же мы летим? Надо возвращаться!… Я отвернулся:
– Нет!
– Как это нет? – забеспокоился Тимофей.
– А так. Это тебе показалось. Так же, как Вознесенскому. Иди занимайся своими делами.
Вообще– то напрасно я срываю зло на Тимофее. Он здесь ни при чем. Но меня мутит. Мне плохо.
Глушарев, пожав плечами, полез на правое сиденье, открыл форточку и, бросив взгляд на крыло, повернулся ко мне:
– Командир, на кромке лед, надо возвращаться! А я уже, потеряв контроль и ад собой, впал в упрямое безрассудство.
– Нет!
Тимофей молча сполз с сиденья, потоптался в проходе и вышел. А через минуту: тр-рнрах! тр-р-рах!– словно осколки зенитных снарядов, загрохотали по обшивке самолета куски льда, летящие с винтов. Затряслась приборная доска.
В кабину влетел Глушарев. Глаза по блюдечку:
– Командир, надо возвращаться!
– Нет!
Глушарев насупился:
– Командир, опомнитесь! Разобьемся!…
– Нет!
Глушарев выпрямился и посмотрел на меня ледяными глазами.
– Значит, вы ставите свой принцип дороже жизни двадцати ни в чем не повинных штурманов?!
Не слова Тимофея произвели на меня воздействие, а его взгляд, холодный, презрительный. Мне стало стыдно. Мучительно стыдно. Я очнулся.
– Ты прав, Тимофей, будем возвращаться. Прости.
Глушарев метнулся в салон. Через несколько секунд он, стоя в проходе-, уже выкрикивал мне пеленги.
Машина шла тяжело. Трясли моторы. Они ревели на полную мощность, и все же мы понемногу снижались. Иногда, срываясь с винтов, грохотали по обшивке куски льда. Самолет качался, и чтобы удержать его, мне приходилось делать широкие движения штурвалом. Глушарев укоряюще посматривал на меня, а я обдумывал, как будет вести себя Вознесенский, когда мы, по его вине, придем домой в таком вот неприглядном виде?
Облака оборвались возле самого аэродрома. Мы вышли точно к посадочной полосе и, почти не сбавляя обороты моторам, плюхнулись в раскисший снег. А теперь рулить! Рулить, пока не отвалился с крыльев лед. Надо привезти «доказательства»! Мчимся, как на взлет. Вот и наши ангары. Стоят люди, смотрят. А вон и Вознесенский! Но… что это? Ага, он отвернулся! Хочет сподличать и тут! Пока то да се, лед отвалится, и тогда он спросит, почему вернулись?! Ну, погоди ж ты, погоди!…
Я подрулил к ангару, затормозил, сорвался с сиденья и как был, без шапки и шинели, пробежал через салон, рванул рукоятки запора двери и, распахнув ее, выпрыгнул в снежную жижу. Вознесенский, не оборачиваясь, удалялся от самолета.
Жгучий гнев охватил меня. В два прыжка я настиг Вознесенского, схватил его за плечо и рванул с такой силой, что треснул шов на рукаве шинели. Пошатнувшись, он круто повернулся ко мне лицом, в глазах его были страх и растерянность.
Задыхаясь от бешенства, я обеими руками держал его за воротник.
– Ах, ты уходишь?! Уходишь?! Ты не хочешь видеть, как мы обледенели?! Ты куда нас посылал, куда?!.
Я рванул его еще раз и отпустил. Он упал. И тут я вдруг увидел себя со стороны. «Что я делаю?! Что я делаю?! Опуститься до такого! Стыд какой, позор!…»
Вознесенский молча поднимался из мокрого снега. Сапоги его скользили, и он упал еще раз. Мне стало жаль его, и чувство острой досады и недовольства собой заполнило меня.
Смотрели люди. В глазах молодых штурманов светилось любопытство.
«Хороший пример. Хороший!»
Я повернулся и пошел прочь, забыв в самолете шапку и шинель.
Снова в боевом полку
Маршал Голованов поступил со мной более чем мягко: трое суток домашнего ареста и назначение в 124-й гвардейский бомбардировочный полк на должность комэска.
И вот, доложившись по форме, я стою перед командиром полка. Гвардии подполковник Гусаков Николай Сергеевич высок и грузен. Сбит что надо. Глыба! Коротко, под ежик стриженная голова плотно сидит на богатырских плечах. Круглые глаза смотрят на меня с интересом. Погладив громадной лапищей тяжелый подбородок, сказал удовлетворенно:
– Хорошо, пойдем я представлю тебя эскадрилье.– И зашагал, придерживая пальцами, висевший у бедра деревянный футляр маузера.
Эскадрилья выстроена. Летчики, штурманы, воздушные стрелки-радисты, стрелки, техники, механики, мотористы. Коллектив. Люди. Каждый со своим характером, со своими мнениями, мыслями, переживаниями. Я должен им понравиться, но чем? Уж конечно, не такими поступками, которых потом будешь стыдиться всю жизнь.
Хотя… Черт побери, кто в своем поведении гарантирован от ошибок?! Каждый свой поступок заранее не предусмотришь. Человек – это характер: один флегматик, другой холерик. Я наверняка принадлежу к последним: завожусь с полуоборота, взрываюсь по пустякам, а потом казнюсь…
Люди смотрят на меня выжидающе. Изучают. Каждое мое слово, сказанное сейчас, остро зафиксируется в их сознании и явится на первый случай предпосылкой для разных домыслов и предположений. А что я им скажу? Я не люблю и не умею говорить. Слова – это ветер. Себя надо показывать в деле, а это требует времени. Значит, лишь только со временем мы сможем понимать друг друга.
Гусаков меня представляет. Оказывается, он знает обо мне гораздо больше, чем я предполагал: и что я в прошлом – гражданский летчик, и что у меня большой опыт в летной работе, и что мне «была доверена высокая честь – выполнять специальное задание правительства». На этих словах командир сделал особый упор, и люди это приняли. В их глазах я увидел искорки интереса. Вспыхнули и погасли. Хорошо. А время покажет: любить или не любить. Или просто… терпеть командира.
Ладно, ладно, мои новые боевые друзья! Я постараюсь подобрать к вам ключики. Потом. Не сразу.
Гусаков окончил речь и повернулся ко мне:
– Я оставляю вас. Нужно готовить к вылету полк. Адъютант принесет вам расписание.
И ушел. Я распустил строй и попросил адъютанта Ермашкевича, сутуловатого, худого лейтенанта со светлой шевелюрой волнистых волос познакомить меня с инженером эскадрильи и с парторгом.
Инженер– капитан Гринев, среднего роста, тихий, с застенчивой улыбкой, и парторг эскадрильи, высокий, костистый, с угловатым лицом, техник звена Тараканов, повели меня по стоянкам самолетов. Я придирчиво всматривался в каждую мелочь, выискивая признаки, по которым можно было бы судить об отношении людей к своим обязанностям, но к моей великой радости, везде был отменный порядок, как перед смотром, только вот стоянок было тринадцать, а самолетов -двенадцать. Из последнего боя не вернулся экипаж – сбили над целью… Было грустно смотреть на пустое место.
Подошел Ермашкевич, четко взял под козырек и протянул мне листок боевого расписания.
– Подпишите, товарищ гвардии майор!
Я взял листок. Незнакомые фамилии. Двенадцать экипажей. Дальность полета – 370 километров в оба конца, а заправка горючим – полные баки! Это меня удивило, но, изучая расписание, я промолчал. Посмотрел на бомбовую загрузку. У кого десять соток, а у кого только восемь. Так мало? Хотелось спросить, но сдержался. «Не надо! Не надо! Это будет выглядеть как хвастовство».
Ермашкевич, словно поняв мои мысли, сказал:
– Аэродром неровный. Трудно взлетать.
Я кивнул, соглашаясь, а про себя подумал: «Вот он– ключик, с помощью которого можно открыть сердца людей эскадрильи!»
Просматриваю дальше, и к Ермашкевичу:
– У вас есть при себе список экипажей нашей эскадрильи?
– Есть, товарищ командир!
– А ну-ка дайте.
Сверяю боевые расчеты и нахожу чужую фамилию.
– А это кто на «девятке»? Какой-то Карпин. Откуда он?
– Из третьей эскадрильи, товарищ гвардии майор.
– Из третьей? А почему летит на самолете первой эскадрильи?
– Командир полка приказал. У них самолет неисправен, так он на нашем…
Мне это было неприятно слышать. Чужой летчик летит на нашей машине! Ясно, •что он будет к ней относиться не очень-то бережно. «Девятка» – это был уже «мой» самолет, и меня кольнуло чувство самолюбия.
– А этот Карпин – хороший летчик?-продолжал я допрашивать адъютанта.
– Хороший, – уверенно ответил Ермашкевич.– Любимец командира полка.
– Гм! Любимец? Ладно.– Подписал листок.– Несите.
– Плохо, когда самолеты обезличиваются, – сказал инженер, нагибаясь и закручивая трос вокруг крепежного штопора.– В своей эскадрилье еще можно – есть кому и с кого спросить, а с чужого что возьмешь? Вылез из кабины и ушел.
– Да-да, – подтвердил Тараканов.– Этот Карпин мне не нравится. Бреющим ходит. Зачем? Поломает машину.
Мимо пробежал техник, бросил на ходу:
– Алексеев вернулся, слыхали?
– Алексеев?!-воскликнули враз Гринев и Тараканов.– Вот это да-а-а!
– Кто это? – ревниво спросил я.
– О-о-о!-с чувством уважения ответил Гринев.– Это летчик нашей эскадрильи. Сбили над целью. Трое суток пропадал. Пришел, смотри-ка! Отважная головушка! Поедемте, посмотрим!
Возле штаба толпился народ: летчики, техники, вился дымок от самокруток, слышался смех, восклицания.
Алексеев – фамилия распространенная. Я знал многих летчиков с такой фамилией, и все они были люди солидные, богатырского сложения. И сейчас, еще издали, я разыскивал глазами такую же фигуру.
– Вот он! – сказал Тараканов, показав на худого светловолосого парня. Что-то знакомое почудилось мне в нем. Будто где-то я уже видел его.
Мы подошли, люди расступились, и я оказался лицом к лицу с героем дня.
Алексеев прервал на полуслове фразу и, зажав в кулаке самокрутку, вытянулся по стойке «смирно».
Весь его вид выражал несказанное удивление.
– Это командир нашей эскадрильи, – представил меня Тараканов.– Знакомьтесь.
Алексеев расплылся в радостной улыбке.
И тут я вспомнил его! Точно – это был Алексеев, тот самый паренек, который так поразил нас тогда своим изумительным летным мастерством и хладнокровием. Ну и ну, вот это встреча!
Я обнял Анатолия, потом оглядел его с ног до головы. Худой, высокий, со смешливыми глазами. На макушке торчит хохолок. Упрямый, с характером. На небритых щеках пушок. Передо мной стоял мальчишка! По виду. А по отношению однополчан к нему было видно – настоящий летчик! Однако молодой уж очень!
– Слушай, Алексеев, сколько тебе лет?
– Исполнилось двадцать один! -сказал он так, будто уже достаточно пожил на свете, и полетал, и повидал.
– Много.– Ответил я ему в унисон.– Да ты у меня совсем старик!
Все рассмеялись.
– С бородой!
Анатолий смущенно тронул пальцем -подбородок.
Алексеев слыл в полку личностью незаурядной, и мне интересно было узнать, чем же он так отличился за сравнительно короткий промежуток времени пребывания в части? И случай представился. Жена одного штабного офицера Нина Ивановна, образованная женщина, ведала полковой библиотекой. В свободное время она вела летопись части. Записки, документы, наблюдения, все это было у нее аккуратно собрано и подшито в папки. И когда я заговорил с ней об Алексееве, она положила передо мной толстую тетрадь в клеенчатой обложке:
– Вот, почитайте, тут я записала все о нем. Я взял тетрадь, и в редких перерывах после боевых ночей прочитал записки.
Нарушитель инструкции
Алексееву отчаянно «везло»! Даже в самом понятии этого слова, всегда раздваивающегося, когда приходилось его применять «Анатолию. Судьба, словно испытывая человека на прочность, то и дело подсовывала его под снаряды. Прямое попадание в мотор и… начиналась «карусель». Но судьба же его оберегала.
Ему «повезло» – подбили над целью, и повезло, когда он, кое-как перетянув линию фронта, темной ночью отлично сажал машину куда придется… на колеса!
Инструкцией это запрещалось. Категорически! Человек дороже любой машины. Подбили– перетяни линию фронта и прыгай! Для того и парашют. Днем еще можно при желании посадить самолет в поле. Но только на брюхо, с убранными шасси. И чтобы никакого риска! Так гласила инструкция. Но Анатолий ее нарушал. Жалко было машину. Он был летчиком, это прежде всего, и не мыслил ходить в «безлошадных». «А раскокать машину может каждый дурак!» – так говорил Алексеев, оправдываясь перед командиром полка в очередном нарушении инструкции. А таких нарушений у него было шесть.
Ему «повезло» и в седьмой раз. Снаряд угодил в левый мотор. Алексеев пошел на одном. Правый, получив максимальную нагрузку, стал обрезать. Видимо, досталось и ему. Летели искры, потом рывок и… чих-чих-чих!– сникали обороты. Машина как бы застывала, норовя свалиться на крыло. Но, прочихавшись, мотор набирал обороты, и Алексеев, уже непонятно, каким чувством определяя режим полета, миллиметровым движением штурвала заставлял самолет «вспухнуть». И тогда чуткая стрелка вариометра вставала на нуль и даже чуть-чуть отклонялась кверху, показывая хоть малый, совсем-совсем ничтожный, но набор высоты! Нужно было любой ценой перетянуть линию фронта.
Перетянули. На малой высоте.
Штурман, гвардии лейтенант Артемов, щупая парашютное кольцо, уже поглядывал на люк: сейчас командир даст команду покинуть самолет. Сзади, в хвостовом отсеке, отключив ларингофоны, стрелок-радист Ломовский, пересиливая рев мотора, давал наставления воздушному стрелку Щедрину, как прыгать на малой высоте.
Но команды покинуть самолет не было. Стараясь уйти подальше от линии фронта, Алексеев тянул до последнего. Обострившееся зрение хорошо различало в кромешной темноте рельеф местности.
Штурман, потеряв надежду на прыжок, застегнул покрепче привязные ремни и, вцепившись пальцами в подлокотник кресла, отдался л а волю судьбы. Мимо проносились препятствия: церквушка, деревья, крутой обрыв реки. Что следующее?!.
А следующее было просто: Алексеев увидел поле. Место вроде бы ровное, и соблазн поэтому был очень велик: спасти машину, – это ли не дело! Руки все сделали сами: удар по рычагу, машина вздрогнула – выпали шасси. Тускло засветилась фара…
Сели. С грохотом побежали по неровному полю, взрывая колесами податливую землю. Самолет остановился. Перегретый мотор, лязгнув металлическим нутром, закрутил в обратную сторону и, как-то по-старчески крякнув, заглох. Темно. Тихо. Только в цилиндрах потрескивало.
Анатолий открыл фонарь:
– Эй, друзья, вы живы там?
– Живы, товарищ командир!-отозвались стрелки.
– Жив, – проворчал Артемов.– Чуть-чуть не убил ты нас, командир.
– Чуть-чуть не считается, – ответил Алексеев.-На этом «чуть-чуть» и дотянули.
На душе было радостно: машина спасена, и он не будет ходить в «безлошадных». Для него это хуже всяких наказаний.
Опустился на землю, обошел кругом самолет. В крыльях и фюзеляже чернели дыры от соколков снарядов. Удивился, как это никто не ранен. Под ногами хрустела густая прошлогодняя трава. Подумал про себя: «Не скосили почему-то», – а вслух сказал:
– Ну что ж, поужинаем, что ли? Ломовский, тащи-ка непзапас, вспотрошим его по инструкции.
– По инструкции, – проворчал штурман, внутренне содрогаясь от мысли, что его ожидало, будь бы здесь какое препятствие.– Тут-то ты инструкцию соблюдаешь…
– Ну ладно, ладно, старик, не ворчи. В полку скажем, что местное население разожгло нам костры и что мы трижды облетели площадку, разглядели что надо и, только убедившись… Ну и все (прочее. Понял?
– Понял.– Хмуро согласился Артемов.– Только зря все это: Гусаков все равно не поверит.
– Поверит. Машина-то цела!
Ломовский, пыхтя, вылез из нижнего люка, держа в руках оцинкованный ящик с солидным запасом продовольствия.
Алексеев сказал:
– Садитесь, братцы! Поедим да спать, а утро вечера мудреней.
– Утро действительно было мудреное. Проснулись от крика:
– Э-э-эй! Чудаки-и-и! Как вас туда занесло-о-о?!
Алексеев подмял голову из травы. Человек в телогрейке и ватных штатах, стоя на пригорке вдалеке, размахивал шапкой.
– Э-эээ-иий!-панически закричал человек, срывая голос.– Не двигайтесь с места-а-а! Вы на минном по-о-оле!…
У Алексеева встали дыбом волосы. Он замер и огляделся. Ч-черт побери, куда же это действительно их занесло?! Окопы, траншеи. Все перерыто. Валяются снаряды, гильзы, ржавые куски разбитой техники, и в траве, вот – совсем рядом, почти под колесом – подозрительная выпуклость. Пригляделся – мина! Большая, круглая. Противотанковая…
Остались в живых?! Это было чудо из чудес!… И за это вот «чудо» командир полка снял с Алексеева на три месяца звание гвардейца.
– За что?-попытался уточнить Алексеев.– Ведь если бы я посадил на брюхо…
Командир любил Алексеева и простил ему эту форму пререкания.
– А ты не должен ночью сажать самолет на брюхо: инструкция не велит. Надо прыгать. С парашютом. Зачем же рисковать экипажем?
Алексеев сделал обиженный вид:
– Так, товарищ командир, высоты же не было!: – Вот тогда на брюхо! На, почитай инструкцию.– И подал книжечку в зеленом переплете. Анатолий отдернул руку.
– Бери, бери, не стесняйся!-сказал командир.– И вообще запомни: надоело мне с тобой возиться. Еще раз сядешь на колеса-отстраню от полетов. Будешь нести аэродромную службу. Понял? Иди.
Алексеей понял. Он знал командира: если сказал, то сделает. И командир знал Алексеева. Постращав его так, он усмехнулся про себя: до чего ж разные бывают люди! Для одного – отстранение от боевых полетов – нет страшнее наказания! А для другого… Вот Федосов, например, старый летчик, капитан. Полк воюет, а он в общежитии на койке валяется. Все у него с моторами не ладится. Как ни полетит – возвращается: упало давление масла! Техники к фильтрам: металлическая стружка! Надо мотор менять. И меняют. Уже четыре заменили.
Все здесь, конечно, ясно: взлетает с форсажем, гоняет моторы почем зря на максимальных оборотах. Не выдерживают двигатели, перегружаются, перегреваются и, глядишь, задрался коленвал в подшипниках – скоблит стружку. Запрыгала стрелка масляного манометра, упала до нуля. Надо возвращаться. Возвращается. Поймать бы, да как?
…Экипаж Алексеева готовится к вылету. Обходя самолет, Анатолий ласково с ним разговаривает:
– Ну, что ж, дорогой, сколько раз ты садился черт знает где? Семь? А не много ли, а? Может, хватит? – Потом, подбоченившись, сказал строго: – Заруби себе на носу: больше на колеса сажать не буду! Хватит. Дядя Коля не велит. Ишь – повадился!…