Текст книги "Сад сновидений (сборник)"
Автор книги: Борис Шапиро-Тулин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Дома было непривычно тихо. Мои близкие коротали последние августовские дни на небольшой подмосковной даче среди нескольких сосен и одной старой корявой яблони. И только отец, дожидаясь меня, дремал в кресле перед выключенным телевизором.
Я был совершенно разбит, отказался от ужина, но, перед тем как отправиться спать, набрался храбрости и позвонил своему редактору. Оказалось, редактор была уже в курсе моего полного и окончательного фиаско. Я предложил было встретиться завтра за чашкой кофе, но красивая казахская девушка Зура сухо попрощалась и повесила трубку, давая тем самым понять, что ее вообще-то интересуют более удачливые авторы.
А ночью мне приснился странный сон. Рискуя сорваться вниз, я взобрался на какую-то вершину. На вершине стояла греческая богиня Правосудия в полном боевом облачении. В левой руке она, как и полагается, держала карающий меч, в правой – аптекарские весы, на одной чаше которых была бутылка «Stolichnaya vodka», на другой – багетовая рама с тем самым холстом, где товарищ Ленин выступал на третьем съезде комсомола. Но меня удивило не это, а вид самой богини. Вместо привычной повязки, закрывающей глаза, на лице ее были очки, точно такие же, как у Профессора, и нос был такой же острый, и волнистые седые кудри свисали почти до самых плеч. Я вначале растерялся, а потом сообразил, что это маска и что она похожа на множество других, ей подобных, которые надевают во время знаменитых венецианских карнавалов. Сообразив это, я, преодолевая страх, протянул руку и попытался ее снять. Но стоило мне дотронуться до нее, как маска рассыпалась, словно была слеплена из обычного речного песка. К ужасу своему, я увидел, что под очками, острым носом и седыми кудрями скрывалось лицо какой-то старухи – беззубое, сморщенное лицо с пустыми глазницами, сквозь которые проступало и почему-то покачивалось темное ночное небо. Я всмотрелся в него и вскоре почувствовал, что сам погружаюсь в эту покачивающуюся черноту. Она была свободна от каких бы то ни было видений, и только отдаленное звучание музыки Эннио Морриконе накатывалось на меня, как волны ленивого прибоя. А потом музыка внезапно прервалась и вдалеке замелькали неясные очертания каких-то предметов. Они перемешивались между собой, толкались и входили друг в друга, создавая причудливые комбинации.
Первым отделился от них и вплотную приблизился ко мне огромный сизый голубь. Он был в старинном парике с буклями и в черном кафтане с длинным рядом позолоченных пуговиц, который чудом держался на его сложенных крыльях. Голубь подмигнул мне и, видимо, хотел что-то сказать, но тут сквозь его фигуру прошли тесовые ворота с задвижкой в виде почерневшего бруса, и голубь исчез. Потом на эти ворота спустилось сверху высокое стрельчатое окно из тех, что бывают обычно в старинных замках. Окно, как маятник, качалось в пространстве, пока свозь него не протиснулось здание гостиницы «Москва». Вслед за гостиницей протиснулась обычная деревенская телега, запряженная четверкой бронзовых коней, знакомых мне по письменному прибору на столе Профессора. Кони стояли на каменной брусчатке рядом с Мавзолеем, они били по ней копытами, но никак не могли сдвинуться с места. Потом снова вернулся голубь в парике, но оказалось, что это уже не голубь, а мой редактор – красивая казахская девушка по имени Зура. Она толкала перед собой коляску, в которой сидел маленький товарищ Ленин и делал мне какие-то знаки. Я попытался разобрать, что они означают, но тут маленький Ленин стал стремительно расти, пока не сравнялся со мной и, пройдя сквозь телегу с гостиницей, исчез в кромешной темноте. Я бросился за ним и оказался в огромном зале, который уже видел раньше. Я примостился около двери, запертой изнутри на огромный амбарный замок, а впереди меня неподвижно сидели молодые люди, делегаты съезда, с наброшенными на плечи тулупами. Их было так много, что, казалось, они вытеснили из зала весь воздух. Я почувствовал, что не могу дышать, захрипел и начал задыхаться. Но тут делегаты съезда задвигались, достали из своих дорожных котомок треноги с мольбертами и подняли головы к сцене, где внезапно появился Ленин. Вождь мирового пролетариата вытянул вперед руку, в которой крепко сжимал бутылку «Stolichnaya vodka», слегка наклонил голову и стал смотреть в будущее.
Я не знаю точно, сколько продолжался этот сеанс, но, когда он закончился, все присутствующие разом отложили свои кисти и дружно зааплодировали. Не хлопал только один я. Те, кто сидел впереди, стали оборачиваться и свистеть в два пальца, а товарищ Ленин размахнулся и швырнул в меня своей бутылкой. Я уклонился, бутылка попала в дверь, разбилась, и тотчас же раздался какой-то взрыв, потом вспышка, а вслед за ней треснула стена здания. Я что-то кричал, но слов не было слышно. А здание медленно наклонялось, и было ясно, что оно вот-вот рухнет. Делегаты съезда побросали свои мольберты и через образовавшиеся проемы пытались выскочить наружу. Я тоже хотел последовать их примеру, но тут на глаза мне попалась какая-то ржавая балка. Она свисала с потолка и раскачивалась прямо над моей головой. Загипнотизированный ее ритмичными движениями, я прижался к закрытой двери, единственно уцелевшей посреди этого хаоса, и стал с ужасом ждать, когда балка сорвется и одним ударом завершит мою не слишком долгую и не слишком успешную жизнь. Но в ту самую секунду, когда она наконец начала свое падение, в дверь с другой ее стороны кто-то постучал. Стук был настойчивым и к моему сновидению никакого отношения не имел. Я с трудом открыл глаза, обнаружил себя на кровати в собственной спальне и еще не до конца проснувшимся голосом сказал:
– Входите.
В проеме двери стоял отец. Вид у него был встревоженный, словно он только что наблюдал, как в мою сторону летела сорвавшаяся с потолка ржавая балка.
Мне стало не по себе.
– Что-то случилось?
– Случилось, – сказал отец. – Государственный переворот. Горбачева изолировали на крымской даче, а власть в стране взяла хунта.
– Откуда у нас хунта? – спросил я. – Мы же не в Греции.
– Вот именно, – сказал отец, – у них были черные полковники, а у нас теперь черные лебеди.
Он вернулся в свою комнату и увеличил звук телевизора. По квартире расплескалось «Лебединое озеро», и хотя изящная музыка не имела ничего общего с тем, что происходило в реальной жизни, но я почему-то сразу осознал, что произошло нечто весьма серьезное.
На работу я решил ехать на своем «жигуленке». Я завел двигатель, но тронуться с места не сумел – машина скрипела и сопротивлялась. Выяснилось, что первый раз в жизни я забыл снять ее с ручного тормоза. Это был плохой знак. Впрочем, плохие знаки сопровождали меня теперь на каждом шагу. Городские эстакады оказались под контролем бронетранспортеров, движение на перекрестках регулировали солдаты в касках и с автоматами наперевес. А когда я свернул на Бульварное кольцо, оно показалось мне похожим на громадную зеленную гусеницу, чье туловище состояло из десятка пригнанных друг к другу танков. Гусеница изрыгала из своих выхлопных отверстий сизую гарь, от звука мощных двигателей, урчащих в ее утробе, дребезжали стекла витрин, а снаружи пытались забраться на ее броню отчаянные смельчаки. Те, у кого это не получалось, засовывали в танковые дула цветы, сорванные с ближайших газонов, словно эти букеты своей хрупкой невинностью могли противостоять равнодушным снарядам, подготовленным к выстрелу.
Мне начало казаться, что я продвигался не по знакомым московским улицам, а через продолжение своего недавнего сна, только находился при этом я не внутри огромного здания, а снаружи, там, где дымили обезумившие танки, где горожане, поправив очки и прижав к себе портфели, стучали по бронированным корпусам, а за дребезжащими стеклами витрин манекены в нарядных платьях, клетчатых пиджаках и цветастых галстуках застыли от тоскливого ужаса, и этот ужас был такой же реальностью, как и сердобольные пожилые дамы, пытавшиеся угостить мороженым солдат, которые с затравленным взглядом выглядывали из танковых люков.
Позади меня остались рухнувшие стены с вождем, погребенным под кусками штукатурки, прутьями арматуры и обломками кирпича. А прямо передо мной привычная жизнь, окутанная легким августовским маревом, превращалась в картину какого-то сбрендившего сюрреалиста, насытившего городской пейзаж бронированными чудовищами на фоне сгорбившихся домов, и казалось, что все они на этом полотне чувствовали себя такими же беззащитными, какими, наверное, чувствуют себя мишени, построенные на танковых полигонах.
Редакция, в которой я тогда работал, была закрыта, около дверей курил милиционер, а неподалеку стоял газик военного патруля. Я зашел в поликлинику, расположенную напротив, и постучал в кабинет врача-невропатолога – моего соседа по лестничной площадке. Но и он показался мне персонажем этого бесконечного сновидения. Увидев меня, сосед обрадовался, аккуратно повесил в шкаф белый халат, надел на майку с изображением Аллы Пугачевой модный джинсовый пиджак и попросил подбросить его к Белому дому, чтобы защитить демократию от атаки путчистов.
– Чем ты собираешься защищаться? – спросил я.
– Вот этим, – сказал сосед и достал из кармана пиджака медицинский молоток, которым обычно стучал по коленкам своих пациентов.
Весь оставшийся день мы с отцом по приемнику «Спидола» ловили зарубежные голоса, танцевали вместе с Маленькими лебедями на сцене Большого театра, звонили знакомым и уточняли, известны ли уже пароли и явки для тех, кто собрался уйти в подполье. И в то же время мне приходилось изо всех сил загонять внутрь рвущиеся на волю мысли: не сам ли я предрек этот хаос, выпустив его из глубины своего сновидения, в котором Ленин разбивал бутылку «Stolichnaya vodka», комсомольцы разбегались в разные стороны, а здание рушилось, хороня под обломками все, что составляло суть прежней жизни.
Если бы до этого я был уже знаком с паном Вуйциком, он мог бы мне объяснить, что той ночью я просто работал совместно с событиями, происходящими во Вселенной, а мой сон кричал во мне, как кричит от ужаса только что родившийся ребенок, который, вынырнув из черноты космической утробы, все еще связан болезненной пуповиной с нервными окончаниями исчезающего в пространстве времени.
Но пан Вуйцик в то время пил вино у себя в барселонской лавке, и все, что я мог сделать теперь, рассказать ему эту историю, как бонус к принесенной в подарок булькающей матрешке.
Глава 4
Лиловый туман
Эпизоды с рухнувшим зданием и попыткой государственного переворота завершили череду сновидений, которые внезапно вспыхивали в складках моей памяти точно так же, как порой внезапно выпускают языки пламени дотлевающие угли погасшего уже костра.
Правда, после всего этого мне померещилось еще кое-что – гигантская, сделанная из гипса статуя булькающей матрешки. Она гордо возвышалась над моими ночными кошмарами, и единственное, что отличало ее от эталона, изготовленного в кооперативе «Собачий вальс», была прикрепленная к животу внушительного вида гипсовая шарманка. Матрешка стояла неподвижно, а из глубины шарманки, словно лента из телеграфного аппарата, который любили показывать в фильмах про Гражданскую войну, ползло какое-то бесконечное сообщение с той лишь разницей, что вместо точек и тире азбуки Морзе аппарат печатал на ленте нотные знаки и они, вырываясь наружу, оглашали окрестности музыкой Эннио Морриконе из фильма «Однажды в Америке».
Впрочем, это скорее был уже не сон, а моя собственная фантазия, потому что наступало время побудки, а на нашем лайнере утро всегда начиналось с одной и той же мелодии, которую, видимо, еще на берегу утвердили органы, ответственные за культурный досуг пассажиров.
Я резко встряхнул головой, отгоняя от себя ночные видения, потянулся до хруста в сочленениях более чем двухсот костей, которыми Господь щедро одарил каждого человека, и открыл глаза.
В каюте ничего не изменилось. Одежда моя горкой возвышалась на раздвижном стуле с брезентовым сиденьем, а небольшой футляр из-под карт Таро со странным названием «Сад Сновидений» по-прежнему лежал на узком письменном столе, привинченном к переборке каюты. Чуть выше стола рядом с репродуктором, исторгающим из себя знаменитую музыку Морриконе, застыло прикрепленное к этой же переборке круглое зеркало. Оно было размером с иллюминатор, который находился напротив, и оттого создавалась иллюзия, что тесная, вытянутая в длину каюта оснащена двумя одинаковыми иллюминаторами, и оба они в это утро оказались наглухо закрашенными невесть откуда взявшейся густой лиловой краской.
Я не сразу сообразил, что это туман, а когда сообразил – вспомнил картину Клода Моне «Мост Ватерлоо». Картина висела в Эрмитаже, а за окном, как в анекдоте про конферансье, висел дождь, впрочем, и не дождь даже, а какая-то бесцветная скучная морось. Эта морось входила в резкий контраст с картиной Моне, на которой «Мост Ватерлоо» едва просматривался сквозь густой лиловый туман, и в этом нарисованном тумане было больше жизни, нежели во всем том, что я видел из окна, настолько серой казалась ленинградская погода, страдающая депрессией, одышкой и несварением желудка одновременно.
«Мост Ватерлоо» – тоже был вид из окна. Только не из музейного, а принадлежащего известной лондонской больнице Святого Томаса. Клод Моне почти каждый день приходил в это холодное, сложенное из прочных кирпичей здание, распахивал створки окна, откуда Темза и ее мосты были как на ладони, смешивал краски и отгонял от мольберта любопытных. Все пейзажи, написанные им здесь, имели один и тот же размер – это был с точностью до миллиметра размер окна в стене больничной террасы. Возможно, тем самым бородатый француз, нахлобучив на голову лепешку модного по тем временам берета, хотел заявить, что если в оконный проем вставить его картину, то она ничем не будет отличаться от привычного вида на Темзу, которую недоверчивые англичане могли лицезреть, выглянув наружу с того места, где стоял мольберт художника.
Честно говоря, творению Клода Моне, выставленному в Эрмитаже, я все-таки не поверил – для меня предметом искусства была скорее реальная морось, висевшая за стенами музея, нежели какие-то неземные, почти потусторонние краски светящегося тумана. И только здесь, в Барселоне, я вынужден был признать свою ошибку: туман, прилипший к иллюминатору, нагло заявлял о себе именно таким, каким увидел его знаменитый мэтр. Глаза мои подтверждали его достоверность, но здравый смысл вредничал и стремился подвергнуть сомнению существование этого странного лилового облака, за которым едва просматривались искаженные до неузнаваемости портовые постройки. Единственный компромисс, который был возможен, признать, что по ту сторону корабельной каюты мир каким-то образом сумел измениться и стал уже отличным от того, который я покинул накануне.
Когда уложив в сумку булькающую матрешку – свой презент пану Вуйцику, я осторожно сошел по трапу на невидимый из-за плотной пелены причал, мне стало ясно – мир действительно изменился. Барселонский туман обошелся с этим миром, как обходятся с перчаткой, которую вывернули наизнанку – то, что было на поверхности, ушло внутрь, притихло и затаилось, а то, что оказалось сверху, зажило иной таинственной, неведомой ранее жизнью. Все, прежде скрытое от глаз, все швы, неровности, все выступы и впадины, все пятна и трещины начали создавать иную реальность. Проступая сквозь разрывы в спустившемся на землю лиловом облаке, эта реальность отторгала или притягивала, но давала единственный шанс увидеть то, что до сих пор казалось невозможным.
Город превратился в нагромождение больших причудливых коробок с глухими тупиками, которые внезапно открывались извилистыми коридорами. Я принимал их вызов, входил внутрь, плутал, потеряв всяческие ориентиры, и безуспешно искал следы прежней бьющей ключом жизни. Мой настойчивый поиск наталкивался лишь на беспорядочно перемешанные окна, двери, ажурные балконы, деревья, фрагменты каких-то витрин и отдельные буквы неоновых вывесок. Иногда между ними выныривали наподобие дельфинов косяки фыркающих машин, несущие впереди себя желтые пятна фар. И уж совсем было странно, когда рядом со мной возникали на мгновение лица, но не веселые или хмурые, а такие, какими изображали их уличные художники, стилизовавшие изображения туристов под персонажей жутковатых офортов Гойи. Лица эти были похожи то на собачьи морды, то на козлиные головы, а когда проглядывалось в них что-то человеческое, то были искажены они либо старческим безумием, либо многочисленными пороками, проступавшими в тусклом взгляде или кривой усмешке беззубого рта. К тому же существовали эти головы как бы отдельно от своих тел, скрытых в лиловой патоке, что создавало интригу фантастического сюжета, которую на поверхности обычной, каждодневной жизни глаз попросту бы не заметил.
Я даже обрадовался, когда дорогу мне преградил «Катьюша» – тот самый молодой человек, что назойливо предлагал туристам швейцарские часы, ходил вприсядку и исполнял на вполне приличном русском языке знаменитую песню композитора Блантера. Он появился из ниоткуда, но зато все у него было на месте – ноги в прочных армейских ботинках, потертые джинсы, красная футболка, болтающаяся на худом теле, и белая капитанская фуражка поверх курчавых волос, заплетенных сзади в небольшую косичку.
– Не ходи туда, – сказал он.
– Куда «не ходи»? – спросил я.
– Сам знаешь куда.
– А то что?
– Купи часы, один доллар, – сказал он таким тоном, будто эта покупка могла что-либо мне объяснить.
Я достал зеленую купюру, на которой Джордж Вашингтон попытался мне подмигнуть, но у него не получилось. Часы оказались в желтом корпусе, они блестели так ярко, словно пытались компенсировать отсутствие солнечного света.
– Что дальше? – спросил я
– Время видишь? – мой собеседник показал пальцем на циферблат.
Часы показывали без четверти десять.
– Вижу, – сказал я.
– Так вот его у тебя нет, – произнес он загадочную фразу, несколько раз помахал поднятой рукой, шагнул в сторону и исчез. Все, что от него осталось, «швейцарские» часы, сделанные из самоварного золота, да еще след от движения его руки в туманном облаке. След этот, как маятник, продолжал раскачиваться из стороны в сторону, словно стряхивая с невидимого циферблата секунды того самого времени, которого у меня уже почему-то не было.
«Что за чушь», – подумал я. Времени у меня до отхода нашего лайнера как раз было навалом! Я планировал посидеть с паном Вуйциком в его лавке, подарить матрешку со всем ее содержимым и, конечно, рассказать, как вождь мирового пролетариата в моем странном сновидении позировал комсомольцам с бутылкой «Stolichnaya vodka» и как потом рухнули стены огромного здания и тем самым, возможно, этот сон повлиял на ход истории. А потом мы бы выпили по бокалу красного слегка терпкого вина или, может быть, просто побаловали себя порцией отменного кофе. «Все-таки, – подумал я, – пусть лучше это будет кофе, и именно такой, какой умеют варить в Барселоне, когда в стеклянной посудине поджигают крепкий кубинский ром, гасят его пламя тонкой струйкой сладкого ликера, а потом все это заливают свежесваренным кофе из джезвы со старинной полустертой чеканкой на медном корпусе». Я даже почувствовал аромат этого напитка и подумал, что сухое печенье, которое пекла неприветливая супруга пана Вуйцика, тоже было бы сегодня вполне уместно. И, конечно, сигара. Большая толстая сигара из желтой коробки «Diplomat» – первая ее затяжка отдавала сладким привкусом земляники, к которому чуть позже примешивался запах свежесрубленного дерева, окутанного легкой торфяной дымкой. Странным образом эти ощущения возвращали меня в сосновый лес на берегу реки, где в далеком прошлом был разбит пионерский лагерь, где горн, на поверхности которого плясали первые солнечные лучи, кромсал тишину своей луженой глоткой, а я, поеживаясь от остатков ночной прохлады, выбегал из корпуса, обитого синей фанерой (почему-то всегда синей) и радостно втягивал в себя бездонную глубину утреннего неба.
Вино, кофе и сигара были моими навигаторами, позволявшими проложить маршрут к вожделенной обители пана Вуйцика, несмотря на то что туманное облако пыталось спутать все карты и увести за собой в неизвестные мне городские дебри. Я доверился своим ощущениям и почти наверняка знал, что стоит сделать еще несколько шагов, а потом еще один – последний, и я наконец толкну знакомую мне дверь, звякнет колокольчик, подвешенный над входом, и передо мной откроются ряды загадочных стеллажей, подсвеченные неярким синим светом.
И я сделал его – этот последний шаг. И оказался перед дверью. И увидел косо прибитую к ней табличку с большими желтыми буквами «SALE» – продается. Машинально, не осознавая еще всей категоричности этого слова, я взялся за влажную металлическую ручку и попробовал войти внутрь.
Дверь не поддалась.
На мгновение мне показалось, что в это самое время где-то в глубине лавки бокал с красным вином и джезва с кипящим кофе начали свое падение. Падали они плавно, как в замедленном кино, вращаясь в воздухе и расплескивая содержимое красивыми вытянутыми каплями. А еще мне показалось, что коробка «Diplomat» хоть и стояла на своем обычном месте, но внутри у нее не было ни одной сигары, и этой неожиданной пустотой она тоже намекала на тщетность моих надежд оказаться внутри лавки.
Я потоптался около двери, а потом беспомощно оглянулся, словно ожидая хоть какого-нибудь объяснения происходящему.
На скамье неподалеку от лавки сидел, закинув ногу на ногу, невозмутимый «Катьюша». Он молчал, но вся его поза была выстроена под одну неприятную для меня фразу: «Ну, что, я же говорил».
– Я же говорил, – насмехалась надо мной его белая капитанская фуражка.
– Я же говорил, – беззлобно твердила красная футболка.
– Я же говорил, – укоряли рубчатые подошвы коричневых армейских ботинок.
Мне ничего не оставалось, как подойти и сесть рядом.
– Ладно, – сказал я, открыл сумку и достал булькающую матрешку. – Это для пана Вуйцика. Передай ему, когда увидишь.
– Не увижу, – «Катьюша» повертел в руках изделие кооператива «Собачий вальс» и повторил: – Никогда не увижу.
– Я думал, вы знакомы.
– Были знакомы, теперь нет.
– Что так? – спросил я.
– «Что так, что так», – передразнил меня «Катьюша», – умер твой пан Вуйцик.
– Пан Вуйцик? Толстый пан Вуйцик с усами и сигарой?
– Умер, – снова сказал «Катьюша».
– Сегодня ночью, – догадался я.
– Нет, – «Катьюша» мотнул головой, и его косичка сзади тоже мотнулась вслед за этим «нет», – не сегодня, прошлой весной, сразу после Пасхи.
Я посмотрел на дверь, за которой вчера днем пан Вуйцик рассказывал мне про Сад Сновидений, и почувствовал себя так, словно сам начал постепенно растворяться в барселонском тумане. Я как будто врастал в него всеми своими артериями, венами, капиллярами, всеми своими органами, всеми клетками и всеми атомами, из которых они состояли. Мой пульс бился в глубине его облака, мои легкие перекачивали его влажный воздух, а туман внедрялся в мои внутренности, заполнял пустоты моего тела, и, казалось, его лиловый цвет стал уже просвечивать сквозь ладони, которые судорожно сжимали подарок, приготовленный для пана Вуйцика.
– Это такой розыгрыш? – спросил я и едва услышал собственный голос. Он пробивался сквозь туманные завихрения так же, как крик о помощи, который пытается пробиться сквозь скрежет и улюлюканье радиопомех.
– Нет, – снова качнулась косичка на голове «Катьюши».
Он порылся в небольшом рюкзаке (клянусь – никакого рюкзака я до этого у него не замечал) и достал две фотографии. На одной была запечатлена какая-то аллея. Вдоль нее наподобие домов в несколько этажей тянулись сооружения со множеством окон, и только присмотревшись, можно было определить, что это не окна вовсе, а бетонные ниши, в которые устанавливали урны с прахом. На черных дверцах, заботливо их прикрывавших, выделялись белые католические крестики, а чуть пониже – годы жизни и фотографии тех, кто нашел вечный покой вдали от жаркого и суетливого города.
На втором снимке фотограф крупным планом запечатлел только черную дверцу, прикрывавшую одну из ниш. На дверце из-под небольшого круглого стекла смотрел на меня улыбающийся пан Вуйцик с седыми лихо закрученными кверху усами, и взгляд его был слегка прищурен словно бы от дыма раскуренной сигары, которую, по всей видимости, он успел спрятать внутри принадлежащей ему ниши.
И тут я вспомнил последнюю его фразу, когда, прощаясь, он с трудом поднялся со своего плетеного кресла и, тяжело ступая, проводил меня до дверей лавки.
– Наша жизнь, как бульон, что довели до готовности, и этот бульон постоянно бурлит сновидениями, – сказал он и, помолчав, добавил: – Мы живем, а потом умираем в состоянии бесконечного сновидения, а потому, ясновельможный пан, никто не может зафиксировать момент собственной смерти, которой на самом деле нет.
– Как это – нет? – озадаченно спросил я.
– Тело умирает, душа никогда. Душа продолжает видеть свои бесконечные сны.
И он взмахнул рукой, будто отогнал от себя очередное назойливое сновидение.
«Дела», – подумал я, сидя на скамье рядом с той самой дверью, которую вчера еще гостеприимный хозяин вежливо распахнул в обожженный июньским солнцем город – мало того что я стал частью барселонского тумана, так еще, оказывается, и пан Вуйцик затеял со мной какую-то непонятную игру, научив раскладывать пасьянс под названием «Сад Сновидений» и при всем при том ухитрившись покинуть этот мир за год до нашей встречи.
Я покосился на сидящего рядом «Катьюшу», желая, чтобы он улыбнулся и все наконец разрешилось каким-то естественным образом, но лицо моего собеседника было серьезно и даже, как мне показалось, выражало нечто похожее на печать скорби. Означать это могло только одно: хозяин лавки непостижимым образом вторгся в мое сновидение, или же, наоборот, я почему-то проник в его сон, а поскольку он умер, то, если следовать его логике, я тоже умер, что было совершенно невозможно – вот же мы сидим вместе с «Катьюшей» на одной скамье, я держу в руках матрешку с муляжами бутылок «Stolichnaya vodka» и рассуждаю о том, какой сон видит каждый из нас, кому этот сон принадлежит и кто из нас еще жив, а кто уже нет…
В общем, сказать, что в тот момент я почувствовал себя абсолютно беспомощным, значило ничего не сказать.
Точно так же я чувствовал себя, когда мы на полном ходу шли в порт Барселоны и где-то недалеко от Мальты наш корабль попал в жуткий шторм. Меня швыряло по каюте, словно я превратился в целлулоидный шарик от пинг-понга, которым играли сразу несколько игроков. Одним из них была моя койка, другим игроком – стол, закрепленный на противоположной стороне, третьим – пол каюты, четвертым и самым неприветливым – ее потолок. Я не знаю, сколько это длилось, но когда все закончилось, я обнаружил себя лежащим на полу, а койка, стол и потолок все еще продолжали кружиться вокруг меня, явно сожалея, что им так и не удалось выявить победителя.
И вот теперь, когда я рассматривал снимки, переданные невозмутимым «Катьюшей», мне показалось, что я все еще нахожусь в открытом океане и меня опять начало штормить, но теперь уже вместе со скамейкой, вместе с закрытой лавкой и ее табличкой «Sale», вместе с лиловым туманом и со всем тем, что он прятал внутри себя.
Чтобы остановить это наваждение, мне надо было срочно перебросить мостик к какой-нибудь ситуации, про которую я точно бы знал, что она абсолютно реальна, но в то же время никоим образом не зависит от меня и потому не может быть фрагментом моего сновидения. Но как я мог найти этот мостик, сидя на тихой улочке Барселоны, отгородившейся туманом от остальной жизни, если, конечно, она где-нибудь еще существовала?
«Катьюша», похоже, подобными вопросами не заморачивался. Он сидел, закинув ногу за ногу, отбивал пальцами ритм на своем небольшом рюкзаке и вполголоса напевал песню Матвея Блантера, написанную в далеком 1938 году, то есть в то самое время, когда чекисты вели на расстрел родного дядю композитора: «Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой».
– У тебя хороший русский, – сказал я, чтобы хоть как-то свернуть с болезненной темы.
«Катьюша» кивнул, потом молча полез в рюкзак, вынул еще одно фото и бережно, словно дорогую для него реликвию, подержал на ладони, размышляя, можно ли мне его доверить.
– Кладбище с твоим надгробьем? – Я все еще пытался превратить случившееся в шутку.
– Нет, – ответил он серьезно, – это мой русский.
На фотографии был изображен фрагмент какого-то здания, вернее, вход в него, над которым нависал внушительного вида козырек. Этот фрагмент я уже где-то видел, но не стал напрягать память, чтобы не попасть в очередную ловушку. Перед входом стоял «Катьюша» в светлом, отливающем стальным блеском костюме-тройке, в голубой рубашке и сером, в цвет костюму, галстуке. Одной рукой он указывал на вывеску, приделанную к нависающей части здания, в другой держал кожаный коричневый чемодан с двумя блестящими застежками и улыбался так, словно в этом здании выдавали по солидной порции счастья и он успел сюда вовремя, чтобы не упустить причитающееся ему.
Я попытался прочесть то, что было написано на вывеске, но буквы оказались слишком мелкими.
– Дружба народов, – пришел на помощь «Катьюша», – университет.
Теперь я понял, почему фрагмент этого здания показался мне таким знакомым. А поняв это, обрадовался, как ребенком радовался, найдя под новогодней елкой подарок, мечту о котором скрывал от всех, кроме Деда Мороза. Университет был моим спасением, моим мостиком в реальность, не зависящую от моих ощущений. Он не был моей историей. Он существовал сам по себе и к тому же не мог никуда исчезнуть, потому что был частью московской архитектуры и имел свой адрес, зафиксированный в любом городском справочнике.
– Улица Миклухо-Маклая, дом 6, – кивнул «Катьюша».
Я знал этот адрес, потому что напротив университета стоял дом, в котором мне и Моей Любимой в одно душное московское лето приходилось бывать довольно часто. Здесь вместе с отцом и домашним любимцем, фокстерьером по кличке Филя, жила наша общая подруга.
Я сразу же постарался мысленно воспроизвести события, которые происходили в этом месте, потому, что все они случились на самом деле, а значит, позволяли мне вырваться за пределы барселонского тумана и попасть не в чей-то чужой сон, а в собственные воспоминания, подтверждением подлинности которых в любой момент могла стать Моя Любимая.
Наша подруга, которая периодически грозилась лечь под нож хирурга, чтобы избавить свой нос от ненавистной ей горбинки, внезапно забыла про насущные косметологические проблемы, влюбилась в какого-то иностранного студента и объявила, что в начале осени готовится выйти замуж. Мне с Моей Любимой было предложено выступить в качестве тыловой поддержки ее стратегическим планам, внезапно натолкнувшимся на грозное и почти непреодолимое препятствие. Бастионом, отчаянно сопротивлявшимся предстоящему событию, оказался ее родной отец, хотя, по большому счету, в этом не было ничего удивительного. В ящике его письменного стола, по утверждению нашей подруги, до сих пор хранились нитка янтарных бус и почти уже выветрившиеся духи под названием «Знакомый образ». Она сама несколько раз держала в руках наполненный до половины ребристый пузырек, осторожно вынимая его из футляра, на котором был изображен фрагмент картины Крамского «Незнакомка» – прелестное женское личико в бархатной шляпке и с надменным чуть презрительным взглядом. Янтарные бусы и духи – вот, собственно, все, что осталось у отца нашей подруги в память об исчезнувшей жене. Два десятка лет назад она не сумела устоять под натиском внезапной страсти и вместе со своим любовником скрылась в одном из ничем не примечательных городов таинственной российской глубинки. Отца от безрассудных поступков спасло тогда только то, что, оказавшись один на один с маленькой дочуркой, он вынужден был ежедневно решать массу задач – от умения заплести косу до бессонных ночей, полных коклюшем или ангиной, от поиска школьной формы, непременно с плиссированной юбкой, гладким верхом и со стоячим воротничком до попыток поступления в музыкальную школу, где черствые педагоги раз за разом заворачивали его любимое чадо, объясняя, что с ее музыкальным слухом дальше билетера концертного зала пробиться будет невозможно.




























