444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Шапиро-Тулин » Сад сновидений (сборник) » Текст книги (страница 8)
Сад сновидений (сборник)
  • Текст добавлен: 15 октября 2026, 14:00

Текст книги "Сад сновидений (сборник)"


Автор книги: Борис Шапиро-Тулин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

Глава 3
Ленин и немножко нервно

Случилась эта история в то время, когда я заканчивал семинар молодых драматургов. Наш руководитель – назовем его Драматург с Большой Буквы, был фанатично влюблен в главного героя своих произведений – Владимира Ленина. Он повесил у себя в кабинете его портрет в тяжелой багетовой раме и сообщил нам, что когда пишет свои пьесы, то запросто с ним беседует.

Я представлял себе это так:

– Хотите чайку, Владимир Ильич? – спрашивал Драматург с Большой Буквы.

– А пошел бы ты, – тоскливо отвечал Ленин.

Ему было скучно, он хотел обратно в Мавзолей, где вокруг него ходили люди, но никто не задавал дурацких вопросов.

У меня к тому времени не было своего точно сформулированного отношения к вождю мирового пролетариата, но, когда однажды я от нечего делать листал журналы «Америка», стопку которых передал мне мой друг, изобретатель булькающей матрешки, вопрос этот неожиданным образом всплыл на поверхность и отмахнуться от него оказалось практически невозможно. На цветной фотографии одного из журналов я увидел поразивший меня портрет под названием «Черный Ленин». Портрет был написан скандальным Энди Уорхолом, тем самым Уорхолом, что живописал бутылки из-под кока-колы, писал портрет перезревшего банана и раскрашивал в разные краски изображение кокетливой Мерилин Монро.

Но «Черный Ленин»…

Думаю, здесь не обошлось без двух пуль, выпущенных в живот художнику его ревнивой моделью, которая однажды выхватила из своей модной сумочки знаменитый «Smith & Wesson», не целясь, выстрелила, а потом вышла на улицу и сдалась копам.

Когда копы ворвались в мастерскую, Энди Уорхол в луже крови лежал под большим столом, заваленным эскизами, и был почти мертв. Художника домчали до госпиталя, врачи констатировали клиническую смерть, но в самый последний момент невероятными усилиями сумели запустить – тик-так, тик-так – остановившиеся часы его суматошной жизни.

С тех пор, похоже, Уорхол рисовал только те лица, что в операционной, залитой светом мощных софитов, выглядывали с любопытством из абсолютной и непроницаемой черноты. Они выглядывали оттуда, когда он лежал на операционном столе голый со вспоротой грудной клеткой, выглядывали, когда он уже невесомо парил под потолком, а внизу врачи все еще пытались оживить его сердце, выглядывали, когда навсегда пропал для него непрерывный шум Манхэттена вместе со звуками хватающего за душу блюза, который пожилой негр в соломенной шляпе выдувал из своего саксофона прямо под госпитальными окнами. А еще эти лица следили за ним, когда Энди был уже далеко от этих мест, когда стоял он на безжизненной груде каменных обломков и осторожно касался ногой океана, заполненного потусторонним холодом.

«Черный Ленин» был оттуда, из этих видений. Голова вождя, одна только голова, заполненная красным светом, вырывалась на поверхность из черной плоскости, сминала ее, царила над ней, и было неясно, благую весть или же, наоборот, возмездие, которое неотвратимо, скрывала она в этом фанатичном своем свечении.

А еще мне начинало казаться, что внутри черного холста спрятано от посторонних глаз раннее майское утро, двор Шлиссельбургской крепости, веревки, связавшие за спиной руки, мешок на голове, а потом сразу петля на шее – последнее, чем напомнила о себе жизнь, потому что все остальное было уже смерть. Смерть его старшего брата. Смерть, опрокинувшая привычный мир.

И две женщины притаились в этой черноте – их ласковые касания, их губы, грудь, их волосы, распущенные по плечам. Две женщины. Одна появившаяся однажды в Шушенском, – уютная, неприхотливая, и они на узкой постели, где он не выпускал ее из объятий и с опаской косился на окна приютившего их дома, потому что в Сибири не принято было отгораживаться от улицы занавесками, а только лишь цветами, выставленными на подоконнике. И другая женщина, возникшая в Париже, – вся порыв, страсть, дурманящий запах духов, шелковая почти прозрачная ночная сорочка, Бетховен из-под пальцев на пожелтевших клавишах, и нехватка воздуха, когда вспоминаешь о ней, когда жаждешь встречи.

Там, в абсолютной черноте холста, билось его сердце, которое любило и ненавидело и которое безостановочно трудилось, перекачивая за сутки, как и положено каждому гомо сапиенс, 10 000 литров крови. Но это там, в глубине. А на поверхности, голова, накаленная до красного свечения, готовая в любой момент взорваться и взорвать вместе с собой весь мир, но не для смерти взорвать его, а для жизни. И в этом неразрешимом противоречии взорвать для жизни – трагедия, из которой нет выхода.

Одного только не было в этом портрете – глаз Ленина. Вернее, они были, но уловить их взгляд, проникнуть через них внутрь, туда, где тайна, было невозможно. И тогда, чтобы понять для себя who is Mr. Lenin, я решил написать книгу о том, каким ощущали его другие художники, те, кто скрупулезно прописывал строение высокого лба, за которым скрывались 55 томов полного собрания его сочинений, кто заглядывал в глаза, таящие внутри обжигающее пламя мировой революции, кто, наконец, приделывал к его руке кепку, указывающую поверх покорно стоящей перед ним толпы на некие одному ему видимые дали.

Драматург с Большой Буквы помог заключить договор на книгу с еще существовавшим в то время Политиздатом, а издательство, в свою очередь, отрядило ко мне в редакторы красивую казахскую девушку по имени Зура.

Мой учитель (тот, который Драматург) любил повторять, что процесс написания книги, пьесы или сценария представлялся ему как полет в воображаемом самолете. Вначале его надо было заправить необходимыми фактами, особенно если речь шла о конкретном историческом персонаже. Для этого требовался соответствующий заправщик, лучшим из которых считался фонд, а иногда и спецхран главной Библиотеки страны. Сам взлет большого труда не представлял. Полет требовал напряжения, но при этом доставлял удовольствие. Сложнее дело обстояло с приземлением. Исход его целиком зависел от редактора, который либо давал ориентиры посадочной полосы, хорошо освещенной множеством прожекторов, либо отправлял на запасной аэродром – заброшенное поле, находящееся вдалеке от мало-мальски цивилизованных мест. На его колдобинах отлетало шасси, рушился фюзеляж, самолет распадался на части, а грузовой отсек, где находилась рукопись, попадал в какое-нибудь заболоченное озерцо, и вытащить его оттуда не было уже никакой возможности. Ну и, конечно, в телефонной будке с поржавевшей дверью и разбитыми стеклами, одиноко стоящей на краю запасного аэродрома, трубка отсутствовала напрочь, а с телеграфного столба сиротливо свисал, покачиваясь на ветру, кусок обрезанного провода.

Идея с воображаемым самолетом, несмотря на сложности, возникающие при посадке, мне понравилась. Я уже решил было воспользоваться им, отправившись в свой творческий полет имени Ульянова-Ленина, но сразу же потерпел чувствительное фиаско. Едва удалось запустить двигатель, как на взлетную полосу, словно огромная каракатица из моих детских страхов, выползла и стала неотвратимо приближаться неожиданная проблема.

Выяснилось, что на картинах, где облик вождя считался чуть ли не каноническим, запечатлен был портрет неприметного сотрудника одной из московских контор под названием «Мясосбыт». В официальных документах сотрудник конторы значился как Иосиф Славкин, и происходил он из бывших мещан города Стародуб, расположенного в Черниговской губернии. Перебравшись в столицу, бывший мещанин внезапно обнаружил свое почти полное сходство с почившим к тому времени главным человеком страны. Он моментально смекнул, что судьба подбросила ему возможность сорвать невиданный доселе джекпот, а потому решил не мешкать и тотчас же заняться бизнесом, да не где-нибудь, а сразу в большом искусстве. Он отыскивал адреса мастерских, в которых созидали шедевры обласканные властью художники, возникал у них на пороге, здоровался, прищурив глаз и слегка грассируя, а когда у тружеников кисти и мольберта проходил первый шок, предлагал увековечить свою собственную личность в кепке или без кепки, с вытянутой рукой или засунутой за лацканы пиджака, но со стопроцентной гарантией, что волей богов он и Ленин похожи, как близнецы-братья. Правда, вопрос Маяковского «Кто более матери-истории ценен?» скромный служащий конторы «Мясосбыт» перед своими клиентами, я думаю, ставить все-таки не решался.

Сумма за час позирования доходила до 40 рублей (шесть бутылок водки, по тем временам), а когда заказы пошли валом, сообразительный Славкин начал тиражировать свою физиономию согласно техническому прогрессу. Он инкогнито посещал различные фотографические ателье, а затем чуть ли не из-под полы продавал фото «вождя» по 10 рублей за штуку.

Продолжалась эта эпопея вплоть до 1940 года, пока какой-то стукач-завистник не донес в ЦК ВКП (б), что на картинах именитых художников свой светлый облик демонстрирует советским трудящимся не сам Владимир Ильич, а скрывающийся под его маской ушлый прощелыга из украинской глубинки. Испуганные сотрудники ЦК, отвечающие за патриотические чувства вверенного им народа, сразу же вызвали на ковер обласканных ранее художников и запретили им отныне и навсегда искажать образ великого человека, тем более с помощью авантюриста из города Стародуба. Самого виновника скандала посадить почему-то не решились, но взяли с него письменное обещание, что впредь он отказывается быть похожим на дорогого Владимира Ильича, а потому не имеет никакого отношения ни к диктатуре пролетариата, ни к делу борьбы за победу мировой революции.

Ситуация с написанием книги катастрофически зависла. Я уже надел парашют и собрался выпрыгнуть из самолета, забыв, что он все еще привязан к скамейке во дворе между двух тополей, которые чувственно реагировали на начало лета, извергая в пространство свое пушистое семя. Но тут из белой круговерти возникла узнавшая про мои трудности красивая казахская девушка по имени Зура. Она втянула меня вместе с парашютом обратно в салон, задраила двери и стала умело плести из заготовленных заранее слов прочный канат, на конце которого был план, способный сдвинуть мой самолет с места.

План включал в себя некоего Профессора – специалиста по тиражированию образа Ленина в работах главных советских художников. Более того, Профессор, оказывается, уже ждал меня в знаменитом Доме на набережной – восьмой этаж, дверь слева от лифта, сказать, что от Яши.

Яша был, очевидно, каким-то астральным проводником, потому что, стоило позвонить в дверь и произнести его имя – тотчас же, минуя коридор и все остальные комнаты, я оказался в большом и странном кабинете. Профессор, слегка приподнявшись со своего рабочего кресла, внимательно посмотрел на меня и кивком головы указал на уютный диванчик, обитый полосатой материей с двуглавым орлом на выгнутой и хорошо отлакированной спинке. Между диванчиком и рабочим креслом Профессора стоял огромный письменный стол, который опирался на две массивные тумбы. Тумбы, в свою очередь, заканчивались приделанными по углам золоченными львиными лапами, а сверху всего этого великолепия на зеленом сукне столешницы громоздился внушительного вида письменный прибор – точная копия квадриги легендарного Аполлона, той самой, которую почтенный господин Клодт разместил над фронтоном Большого театра.

Аполлон ли был тому причиной или книжные шкафы, отделанные шпоном карельской березы, сохранившей на своей поверхности предзакатные отблески северного солнца, а может быть, хрустальная люстра, внутри которой торчали, как свечи, шишкообразные лампочки, но в кабинете явственно пахло остановившимся временем. К тому же и сам Профессор был одет по какой-то давней моде, когда утонченные интеллектуалы позволяли себе принимать посетителей в домашней бархатной куртке поверх белоснежной рубашки да еще и с галстуком-бабочкой, расправившим свои крылья на жестком накрахмаленном воротничке.

Худое, вытянутое лицо Профессора пересекалось очками в солидной роговой оправе. Очки, в свою очередь, оседлали горбинку острого носа, острого до такой степени, что если смотреть на него в профиль, то казалось, этим носом вполне можно было разрезать страницы в новых, еще не читанных книгах. Венчала облик Профессора седая грива длинных, вьющихся волос. Грива свисала почти до плеч и, на мой взгляд, выглядела нелепо, словно ее присутствие на этой отдельно взятой голове стало возможным в результате какого-то досадного недоразумения. К тому же в поведении Профессора обнаружилась одна непонятная мне особенность – прервав разговор, он внезапно подходил к окну, останавливался у края тяжелой, плотной портьеры и осторожно выглядывал наружу.

Впрочем, все это тоже подпадало под категорию остановившегося времени. Легко было представить, что ты находишься на конспиративной квартире какого-нибудь мецената, от скуки или по недомыслию спонсирующего возмутителей спокойствия. В такой квартире скорее всего по выходным мог собираться сводный хор марксистов-подпольщиков. Вначале все они долго откашливались, брали отдельные ноты, а потом по знаку руководителя дружно затягивали: «Вихри враждебные веют над нами». Под эти звуки хозяин явки в бархатной куртке, одетой поверх рубашки с галстуком-бабочкой, осторожно выглядывал из-за портьеры и следил, не появится ли поблизости городовой и не станет ли он вычислять, из какого окна доносится крамольная песня. Но городовой, слава богу, медлил. Он сидел в трактире на Якиманке, где над входом так удачно поместили фотографический портрет Николая II, что казалось, Самодержец лично наблюдает за посетителями, которые под его неусыпным взглядом шумно втягивали в себя чай, налитый в блюдце, предварительно макнув в него скромный кусочек белоснежного сахара.

Может быть, и хорошо, что городовой в это время сидел в трактире. Хуже было бы, если, выйдя на улицу, он вместо приземистых складских строений увидел внезапно появившуюся на их месте махину десятиэтажного Дома на набережной с парикмахерской, магазином, большим кинозалом, а рядом еще и с Театром эстрады, на афише которого терзал рояль улыбающийся пианист по фамилии Чижик. И тогда перед стражем порядка встал бы непростой выбор – сразу утопиться, спрыгнув вниз с перил Большого Каменного моста, или вначале броситься отмаливать грехи в храм Христа Спасителя, еще не зная, что на его месте соорудили огромный бассейн.

Конечно, мне хотелось узнать, кого опасается Профессор и кто мог ему угрожать, находясь снаружи за окном восьмого этажа. Не голуби же в самом деле, которые лениво ходили по карнизу, чистили перья, а самый крупный из них устроился у переплета рамы и искоса поглядывал в мою сторону. Но я не решился спросить об этом, тем более что воображаемый самолет, куда меня с таким трудом втащила красивая казахская девушка Зура, хоть и попытался взлететь, но очень быстро клюнул носом и сорвался в штопор. Вина в этом целиком лежала теперь на бдительном Профессоре. В очередной раз выглянув в окно, он прошелся расческой по своей седой гриве и скорбным голосом сообщил, что после анафемы, наложенной на авантюриста из Стародуба, художники стали писать образ Ильича, вооружившись исключительно копией его посмертной маски. Эту маску успел-таки изготовить один известный скульптор, которого студеной январской ночью несколько чекистов изъяли из теплой мастерской, усадили на открытую дрезину и, с трудом преодолев летящую навстречу пургу, доставили в подмосковные Горки, где на столе лежало уже остывающее тело вождя мирового пролетариата.

Подобного поворота я, честно говоря, не ожидал. От сообщения Профессора повеяло чем-то инфернальным, то есть приветом из потустороннего мира, причем той его части, которая славилась котлами с кипящей смолой и другими неприятными подробностями. «Что должны были испытывать художники, – подумал я, – если для создания образа того, кто был живее всех живых, им позировала застывшая навсегда маска смерти? В какие глубины заглядывали они сквозь ее пустые глазницы? Какие призраки скрывались в углах их мастерских?»

– Так что, милостивый государь, – услышал я голос Профессора, – в Москве вам искать сегодня нечего.

– Понимаю, – упавшим голосом сказал я.

Голубь, примостившийся у окна, посмотрел в мою сторону долгим взглядом и отвернулся – неудачники были ему неинтересны.

– Можно было бы, конечно, поискать в Париже, – сочувственно глядя на меня, сказал Профессор, полез в ящик стола и вынул оттуда толстую тетрадку с обложкой из прочного коленкора. – Вот, – сказал он, – пересечение бульвара Монпарнас с улицей Нотр Дам-де-Шан, кафе «Клозери де Лила», в переводе «Сиреневый хуторок».

В Париже? Черт возьми, я готов был заочно (впрочем, почему только заочно?) расцеловать красивую казахскую девушку по имени Зура, тем более что и голубь, который только что поставил на мне жирный крест, снова повернулся в мою сторону и подмигнул маленьким хитрым глазом: а что, батенька мой, почему бы и нет, в Париж так в Париж.

И так легко было представить, что мой воображаемый самолет снова поднимается в безоблачное небо и направляется туда, где приветливо сияет иллюминацией Эйфелева башня. Из окна восьмого этажа прощально машет Профессор, во дворе его дома между припаркованных машин и детской площадкой сводный хор марксистов-подпольщиков поет мне вслед знаменитую «Варшавянку», и только незадачливый городовой, придерживая шашку, болтающуюся на левом боку, бежит, чтобы покаяться в своих грехах, к бассейну, вырытому на месте снесенного храма.

Но не успел я до конца представить себе эту благостную картину, как Профессор выдвинул еще один ящик, достал картонную папку с синим штампом какого-то дореволюционного департамента и осторожно, словно хрупкое ювелирное изделие, выложил на зеленое сукно старую, порядком выцветшую открытку.

Я встал с полосатой обивки диванчика и подошел поближе. На открытке был изображен человек в мешковатом коричневом пиджаке, такой же жилетке и темном галстуке, выглядывавшем из-под мятого и не очень свежего воротника. Человек сидел в неудобной позе, голова его с неопрятной бородкой и давно не стриженными усами свесилась набок, а взгляд был остановившийся и какой-то странный.

– Ленин. Холст. Масло. – Сказал Профессор голосом экскурсовода, которому надо было подчеркнуть значимость представленного экспоната, – 1910 год, кафе «Клозери де Лила», художник Эмиль Бернар.

– Жив? – спросил я, пытаясь подсчитать, сколько лет сейчас могло бы быть этому художнику.

Профессор сделал вид, что прощает мне этот дурацкий вопрос, он просто хмыкнул и снова достал расческу.

Эйфелева башня, а с ней и надежда написать книгу, сверкнула напоследок своими праздничными огнями и провалилась за непроницаемый горизонт. Марксисты-подпольщики строем промаршировали от Дома на набережной до Гастронома № 40 на Лубянке. И только бедняга-городовой все еще бежал по направлению к снесенному храму.

В таких случаях обычно говорят: пролетел как фанера над Парижем. Сейчас это выражение было как нельзя кстати, тем более что появилось оно после того, как французский авиатор некто месье Фаньер совершал показательный полет, врезался в Эйфелеву башню и на этом закончил свою карьеру. Спустя некоторое время заклятый друг Ульянова-Ленина меньшевик Мартов в маленьких очках, но зато с внушительной копной черных волос и не менее внушительной черной бородой, написал в одной из своих статей, что, дескать, царский режим летит к своей гибели с тем же успехом, как и господин Фаньер над Парижем. Переделать фамилию Фаньер на привычную русскому уху фанеру и тем самым превратить изысканный пассаж господина Мартова в грубоватую поговорку было уже, как говорится, делом техники.

Вот этой самой поговоркой я мысленно и воспользовался.

И все-таки что-то в лежащем на столе портрете продолжало удерживать мое внимание. Глаза. Ну, конечно, глаза – они были такие же, как у моего бывшего соавтора по одному недавно отснятому фильму, стоило ему, соавтору, отвлечься от работы и несколько переборщить с горячительными напитками.

– А что, разве Ленин… – я сделал паузу, не решаясь произнести главное слово в этой фразе.

– Уважал, – кивнул Профессор, – особенно пиво, а из всех его сортов – крепленый портер. Кстати, по воспоминаниям писателя Хемингуэя, в кафе «Клозери де Лила» портер был отменного качества.

Он побарабанил пальцами по голове ни в чем не повинного бронзового Аполлона и продолжил, чуть понизив голос:

– Владимир Ильич навеселе – это, сударь мой, могло бы стать новым словом в лениниане. И никакой насмешки, что вы, голубчик, – сказал он, будто я приготовился возразить, – наоборот, казенный образ дал бы те самые трещинки, благодаря которым начал бы отваливаться позолоченный глянец. И тогда мы смогли бы наконец ощутить обычную человеческую плоть со всеми, знаете ли, ее достоинствами и недостатками.

Я уже представил себе, что где-то в глубинных пластах засекреченных архивов лежат листки с выцветшими чернилами, на которых современники Ленина делились своими крамольными воспоминаниями. И, может быть, кто-то написал, например, что если крепленное пиво, называемое «портер», вызывало у вождя мирового пролетариата настроение меланхолическое, то Ленин мог просто сидеть перед опустошенным бокалом и шепотом, чтобы не подслушали соратники, объяснять этому бокалу, как реорганизовать Рабкрин, то есть рабочую, а заодно и крестьянскую инспекцию. А если пиво вызывало у него желание поскандалить, то на каком-нибудь заседании Малого или Большого Совнаркома он мог начать придираться к своим оппонентам, срывать пенсне с Бонч-Бруевича или, упаси господь, с Луначарского, раскручивать этот трофей на пальце и забрасывать на металлический шкаф, стоящий в углу. Стекла разбивались, осколки летели бы на пол, одним словом, ужас. А на следующее утро Надежда Константиновна молча, поджав губы, клала бы на его лоб мокрое полотенце и приносила банку с рассолом. Владимир Ильич выпивал ее до половины, а то, что оставалось, просил отправить молодому пианисту Гольденвейзеру, потому что когда-то он слушал в его исполнении бетховенскую сонату «Аппассионата» и она ему чертовски понравилась.

«Стоп», – сказал я и запретил самому себе эти крамольные мысли, тем более что Профессор опять подошел к окну и осторожно выглянул наружу. Голуби, сидевшие на карнизе, шумно сорвались и полетели в сторону Кремля. Самый большой из них напоследок оглянулся и покачал головой – мол, время вышло, приятель, пора и честь знать. И тут я вспомнил про свой презент, который положил в портфель, когда собирался к Профессору.

Портфель стоял около диванчика на паркете, отлакированном до такого глубинного желтого блеска, что, казалось, его поверхность источала медовые ароматы. От стола Профессора до портфеля было три небольших шага, но пока я проделывал этот короткий путь, я почти сумел убедить себя, что дарить принесенный сувенир равносильно тому, как если бы на выставку Рафаэля принести с рынка коврик, на котором местный умелец нарисовал пруд с двумя традиционными лебедями. Все вокруг меня – старинная люстра, книжные шкафы из карельской березы, Аполлон и четверка его коней – отрицало саму мысль, что в их компании могла появиться матрешка из кооператива «Собачий вальс», внутри которой деревянные бутылки с этикеткой «Stolichnaya vodka» скрывали обычную гастрономовскую чекушку. Но когда я поднял портфель и уже собрался попрощаться, металлический замок неожиданно щелкнул, нутро портфеля нагло открылось, а матрешка внутри его булькнула, словно говоря, что Рафаэлю, который, по слухам, был не дурак выпить, такое художественное изделие вполне могло прийтись по вкусу, точно так же как после изысканных вин и тающего во рту пирожного хочется тайком съесть горбушку черного хлеба, предварительно посыпанную крупинками соли.

Профессор внимательно осмотрел матрешку, разобрал ее на части, дошел до спрятанной внутри чекушки, потом озорно подмигнул мне и, сдвинув очки на лоб, полез в нижний ящик стола. Я подумал, что там хранятся как минимум две старинные рюмки, но увы. Вместо рюмок на поверхности появилась картонка, а на ней вырезанная из какого-то журнала репродукция знаменитой картины «Ленин на третьем съезде комсомола». Ни слова не говоря, Профессор прислонил картонку к бронзовой фигуре Аполлона так, что златокудрый бог света скрылся за спинами молодых людей, окруживших стоявшего на сцене Ленина. Вождь тянул вперед правую руку, указывая направление, куда, видимо, должна была двигаться четверка коней, перед которой профессор поставил бутылку «Stolichnaya vodka».

– Что скажете? – спросил он.

Что я мог сказать? Сценка получилась не для слабонервных: Ленин с комсомольцами, мчащийся по зеленому сукну к бутылке водки, на этикетке которой изображена гостиница «Москва», и сам Профессор с поднятыми на лоб очками, любующийся этой композицией. Я лихорадочно перебирал в уме варианты ответа, но, кроме знаменитой цитаты из Гоголя «Эх, тройка! Птица-тройка, кто тебя выдумал?», в голову ровным счетом ничего не приходило, хотя птица-тройка применительно к бронзовой квадриге – это был явный перебор или, если считать по головам коней, то скорее все-таки недобор.

Пауза неприлично затягивалась, и я произнес фразу, которая мне показалась совершенно нейтральной:

– В этом что-то есть.

– Вот именно, – внезапно обрадовался Профессор. – Но не «что-то», а «кто-то», а точнее, человек, который является ключом к расшифровке этого, с вашего позволения, ребуса.

Только теперь я понял, что мне, оказывается, предлагали разгадать некую загадку, для составления которой у Профессора наконец появилась ее недостающая часть – мой скромный презент.

– Есть сведения, что автор картины «Ленин на третьем съезде комсомола», – таинственно сказал он, – и автор этикетки «Stolichnaya vodka» – одно и то же лицо.

Голос Профессора неожиданно вместил в себя надвинутую на лоб кепку, черные очки и приподнятый воротник пальто. Тон его был таким, словно сведения об авторе он добыл лично при помощи скрытой слежки, а также с использованием оптической и шифровальной техники.

Из результатов его оперативно-разыскных мероприятий следовало, что художник, который прославится изображением облика вождя революции, был завсегдатаем знаменитого кафе московского отеля «Националь» (в голосе появились столовые приборы, хрустальные бокалы и накрахмаленная скатерть), но самое загадочное – приходя сюда (приборы, бокалы, скатерть), он всегда предпочитал садиться за один и тот же столик.

Произнеся эту длинную тираду, Профессор сделал паузу, словно предоставлял мне право задать свой вопрос. Выбор вариантов у меня был невелик: я мог спросить: почему? Или – зачем? Или, например, откуда вам это известно? Но Профессор не стал дожидаться, пока я выберу подходящий.

– С этого места и только с него можно видеть угол гостиницы «Москва» в таком же точно ракурсе, как на бутылочной этикетке. «А что это значит? – спросил сам себя Профессор и сам себе же ответил: – А значит это, что сидящему здесь художнику ничего не мешало зарисовать виднеющееся из окна здание гостиницы, а затем превратить этот рисунок в эмблему напитка особой государственной важности».

В голосе его я теперь без труда различил торжественные фанфары, смешанные с победной барабанной дробью.

Но это было еще не все.

Мой друг из кооператива «Собачий вальс» даже не подозревал, что его булькающие матрешки невольно стали частью хитроумной задумки самых что ни на есть компетентных органов. В каждой фразе Профессора теперь чувствовались ночные совещания, телефонные звонки в обитых дубовыми панелями кабинетах с одиноко горящей настольной лампой, быстрые шаги курьеров, тонущие в красных ковровых дорожках, и, наконец, отпечатанная на машинке резолюция, которая под грифом «Совершенно секретно» все расставила по своим местам, или, если быть точным – по вентиляционным коробам, проложенным в стенах гостиницы. Эти короба, отныне признанные важным звеном в деле защите страны от посягательств внешних и внутренних недоброжелателей, велено было спроектировать таким образом, чтобы дежурившие внутри их доблестные чекисты могли слышать разговоры беспечных постояльцев и на корню пресекать гнусные планы, которые они круглосуточно обсуждали за плотно прикрытыми портьерами своих гостиничных номеров.

Но если с доморощенными вредителями дело обстояло достаточно просто, то граждан иностранных государств надо было приманивать сюда, как мух на пахучую липучку. Из слов Профессора стало ясно, что роль этой липучки играло тайное оружие, которое в бутылках по 0,75 литра эшелонами гнали на загнивающий Запад. Тайное оружие имело этикетку, изготовленную по эскизам знаменитого живописца. И это, естественно, была не картина «Ленин на третьем съезде комсомола», а известный рисунок гостиницы «Москва», выполненный художником во время посещения кафе «Националь».

Рисунок оказался бесценной находкой для тех, кто следил за безопасностью СССР непосредственно из вентиляционных коробов гостиницы. Всякие там сэры, мистеры, господа и прочие капиталистические хищники, пристрастившиеся к отменного качества «Stolichnaya vodka», волей-неволей запоминали изображенное на этикетке здание, а уже затем, по приезде в Москву, требовали, чтобы их разместили именно в этом месте, с которым заочно и пока еще только на вкус они, оказывается, давно уже были знакомы.

Теперь и я посмотрел по-новому на копии этикеток, прикрепленных к бутылкам внутри булькающей матрешки. Эти этикетки я сам помогал размножать моему другу, владельцу кооператива «Собачий вальс», при помощи редкого по тем временам цветного принтера, для чего пришлось подкупить секретаршу одной из серьезных контор флаконом духов «Шанель № 5», изготовленных в Китае.

Потом мы с Профессором шли по длинному коридору его огромной квартиры. Он косился по сторонам и шепотом говорил мне, что точно такие же проходы, как между стенами гостиницы, запроектировали при строительстве и этого знаменитого дома. Я машинально кивал головой, а сам с грустью думал о том, что моя затея положить в основу будущей книги впечатления художников, создававших образ Ленина, оказалась невыполнимой. Она либо уходила в некие мистические и недоступные моему пониманию области, либо находилась во власти бойких авантюристов, либо ей приходилось балансировать на грани бытового алкоголизма, в котором образ вождя соперничал с этикеткой на бутылке «Stolichnaya vodka», а потому вопрос «кто более матери-истории ценен?» смещался совсем уже в неожиданную плоскость.

Профессор в последний раз прошелся расческой по своим седым кудрям, отомкнул многочисленные дверные замки, вызвал лифт и напоследок выглянул в распахнутое окно лестничной площадки. Я выглянул вслед за ним и, как мне показалось, понял причину его странной привычки. Крыши московских домов хоть и располагались достаточно тесно по отношению друг к другу, но в то же время между ними существовали пустоты, которые наподобие вентиляционных шахт вполне могли быть заполнены таинственными соглядатаями – от доброжелательных ангелов до всякой мелкой и завистливой нечисти. А уж какую именно информацию они выуживали из тщательно скрываемых мыслей столичных жителей и, главное, в каком тоне и с какими формулировками писали рапорты о проделанной работе – это одному только Богу было известно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю