444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Шапиро-Тулин » Сад сновидений (сборник) » Текст книги (страница 6)
Сад сновидений (сборник)
  • Текст добавлен: 15 октября 2026, 14:00

Текст книги "Сад сновидений (сборник)"


Автор книги: Борис Шапиро-Тулин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

7

Назавтра вечером Модеста Петровича Мусоргского отпевают в скромной церкви Николаевского госпиталя.

18 марта небольшая процессия движется от Конногвардейской улицы в сторону Волкова кладбища. Идут в полном молчании, словно нет в мире мелодий, достойных ушедшего композитора.

Ясная погода, две недели удивлявшая петербургских старожилов, в этот день надломилась. Низкое пасмурное небо опускается над столицей. Тяжелый влажный снег налипает на ветви деревьев, набивается под поднятые воротники торопящихся прохожих, скрывает, затушевывает собой перспективу улиц, очерчивая лишь малое, движущееся вместе с ездоком или пешеходом пространство.

А процессия идет в этом ослепшем от снега городе, затерянная в его улицах. Идет медленно и безмолвно. Стасов, Бородин, Римский-Корсаков, Кюи, Леонова, Бертенсон…

Медленно и безмолвно.

На территории кладбища группа молодых людей подносит к гробу венок. «К новым берегам!» – написано на траурной ленте. К новым берегам… Позади остались тяготы чиновничьей службы, безденежье, непонимание соратников, недописанная «Хованщина» и изъятый из репертуара «Борис Годунов», бельмом сидевший на глазу высокого начальства. Позади более ста двадцати завершенных работ, а сколько оставшихся еще в замыслах. Позади. Все позади. И квадрат голубого неба в окне ораниенбаумовской дачи, и листок автобиографии: «Модест (Петр) Мусоргский. Русский композитор. Родился… 16 марта…»

Круг замкнулся. 16 марта он умер для прошлого. 16 марта он родился для будущего.

Мусоргский (из письма к Стасову): «Бодро до дерзости смотрим мы в дальнюю музыкальную даль, что нас манит к себе. И не страшен суд. Нам скажут: «Вы попрали законы божеские и человеческие». Мы ответим: «Да!» И подумаем: «То ли еще будет!» Про нас прокаркают: «Вы будете забыты скоро и навсегда!» Мы ответим: «Non, non et, Madame!»

8

Прямо с панихиды, около пяти часов вечера, Стасов заедет в Юсуповский особняк. Он будет торопить организаторов выставки с тем, чтобы к ее открытию портрету Мусоргского было найдено подобающее место. С изготовлением рамки для обрамления холста уже не успеют. Решат задрапировать портрет черным сукном.

Здесь же Стасов застанет сидящего перед портретом старейшину цеха художников-передвижников Ивана Николаевича Крамского. Стасов запишет его слова: «Что это Репин нынче делает. Просто непостижимо. Посмотрите эти глаза: они глядят как живые, они задумались, в них нарисовалась вся внутренняя душевная работа той минуты… А тело, а руки, лоб, нос, рот – живое, совсем живое лицо, да еще все в свету, от первой и до последней черточки, все в солнце, без одной тени – какое создание!..»

На открывшуюся наконец выставку передвижников хлынет масса народа. Тысячные толпы будут ежедневно проходить перед портретом Мусоргского. Зал не вместит всех желающих. Несколько раз плохо закрепленный портрет, не выдержав людского напора, упадет на пол. Его бережно поднимут и вновь водрузят над бесконечным потоком зрителей. Это и будет, наконец, всенародное прощание с великим композитором, о котором так страстно мечтали шедшие за его гробом.

9

Четверть века спустя в мастерскую к Репину придет молодой пианист Борис Астафьев. Репин будет работать, а гостя попросит наиграть что-нибудь из «Хованщины».

Пианист сядет к инструменту. Музыка Мусоргского заполнит мастерскую. Репин оставит кисти и задумавшись подойдет к окну.

Говорили ли они о портрете? Кто знает… Во всяком случае, вот позднейшие слова Астафьева: «Портрет Мусоргского – одна из страшных монодрам в русской живописи. Репин знал, что делал».

Репин знал…

10

Илья Ефимович Репин проживет огромную жизнь. В глубокой старости, подводя итоги своего земного бытия, он начнет писать озорную картину «Гопак». Посвящена она будет памяти Модеста Петровича Мусоргского. Идею картины подскажет музыкальная сценка, написанная композитором на один из эпизодов поэмы Шевченко «Гайдамаки». У Репина к тому времени уже откажет правая рука. Кисть он возьмет в левую, а палитру при помощи особых ремней подвесит на шею.

Только смерть оборвет эту работу.

На картине зритель должен был увидеть, как посреди шумной веселящейся толпы отплясывает слепой музыкант. И услышать он тоже должен был, услышать лихой наигрыш музыки Мусоргского:

 
«Потанцуй-ка старый!
Я сыграю!» И вприсядку
Слепец средь базара
Чешет рваными лаптями
Говорит слова…»
 

Сад сновидений

 
«Час тоски невыразимой!..
Все во мне, и я во всем!..»
 
Ф. Тютчев

Эпилог, который решил стать прологом

Я и Моя Любимая шли в Саду Сновидений по узкой тропе знаний.

Была ночь в Саду Сновидений. И был час прощания. Можно было разойтись в разные стороны, а можно было еще крепче ухватиться за руки, сомкнуться, так же как смыкаются детали моста – в едином протяжном выдохе, в звучании одной-единственной ноты, той, что не поддается разрушению и не переходит в другую, соседнюю.

Был час прощания в Саду Сновидений и час смыкания мостов.

Мы шли в кромешной мгле, но походка наша была легка, и грунт под ногами пружинил в такт каждому шагу. Мимо нас по обеим сторонам узкой тропы проплывали еще более темные, чем сама темнота, чугунные фигуры. А ночь плескалась между ними и накалялась в тех местах, где касалась их чугунной поверхности. И тогда в разогретом воздухе возникали призрачные видения гордых фигур, тревожные их сны. Они вспыхивали яркими молниями то впереди нас, то сбоку, то позади, и в том месте, где рассекалось ими пространство, долго еще клубился дым, словно след от мощного, но бесшумного взрыва.

А в воздухе стоял явственный запах ночных видений – запах нежности и страха, запах покаяния и мести. А еще – вечный запах любви. И чугунные фигуры мучились в бессильной ярости познать его оттенки. И оттого ночь все чаще и чаще окрашивалась грозовыми всполохами, простирающимися до самого горизонта.

Был час прощания в Саду Сновидений и час смыкания мостов, час чугунных снов и час непознанных оттенков любви.

Мы шли по узкой тропе и всякий раз болезненно вскрикивали, когда чье-то ночное видение задевало нас своим краем. И чем дальше мы продвигались, тем все труднее становилось преодолевать чужие кошмары, уклоняться от их тоски, защищаться от их безысходности. Наша походка потеряла свою стремительность, а ступни ног перестали чувствовать под собой упругую отдачу спрессованного грунта.

И наступил момент, когда мы уже с трудом двигались вдоль горящих обрывков снов и воспоминаний, между вспышками горечи и нежности, отчаяния и ярости.

И наступил момент, когда мы ощутили, как затвердевает наша кожа, а кровь становится все гуще и гуще.

И наступил момент, когда грунт на тропе знаний начал превращаться в чугунный пьедестал, и мы застыли в его неподвижности, ибо это был час прощания и час смыкания мостов. И мы сомкнулись со множеством фигур, стоящих по сторонам узкой тропы, и стали частью единой трассы, уходящей в неподвижную вечность.

В длинной череде чугунных фигур мы с Моей Любимой стояли рядом, и только облачко невыразимой нежности было протянуто между нашими сердцами.

Только облачко. И только это вселяло надежду.

Глава 1
Загадочный пан Вуйцик

Вначале была Барселона. По утрам, покидая корабль, я поднимался к ней по ступеням припортовой площади. В центре площади стоял памятник Колумбу, и бронзовый авантюрист пытался отвадить меня от попытки проникнуть в этот город, для чего вытянутой рукой властно указывал в противоположную сторону, в сторону моря, где на горизонте оно сливалось с нагнувшимся к нему небом.

Ступени, по которым вопреки призывам Колумба я все-таки поднимался, были отполированы подошвами, изготовленными в разных городах, странах, континентах и, может быть, даже в разные века и разные эпохи. Но я не думал об этом. Ступени вели меня в мир, разделенный на две неравные части. Одна состояла из раскаленного асфальта, запыленных деревьев, ярких витрин, запахов уличных кофеен, автомобильных выхлопов и женских духов. Другая, подымавшаяся в небеса по таинственной чешуе построек Гауди, была миром воспоминаний. Но воспоминания эти не были похожи на чередование поблекших кадров, старой фотопленки, нет, они скорее складывались из тех эфемерных напластований, которые можно назвать памятью чувства. Той самой памятью, когда раз за разом возникает ощущение, что ты здесь уже когда-то был, но помнишь не эти дома и улицы, не эти мощенные камнем подъемы и спуски, а помнишь восторг души или ее грусть, а может быть, даже и горечь, то есть все то, что однажды испытал в этих местах, и запомнил, и пронес через множество рождений, и вот снова тебе представилась возможность радостно узнать не этот измененный временем город, но себя самого, исчезнувшего когда-то отсюда, чтобы теперь появиться вновь.

Так бы, наверное, и длилось мое погружение в Барселону – не в ту, что была вокруг меня, а в другую, запрятанную где-то глубоко внутри, если бы не одно странное происшествие.

За день до нашего отплытия я около полудня вышел из музея Пикассо и не спеша направился по залитой солнцем улице Принцессы в сторону недостроенного костела великого придумщика Гауди. Вскоре, правда, мое продвижение по этой улице неожиданно прервалось. Виной тому был малыш, который пронзительно рыдал около одного из домов, укутанного по самую крышу густыми зелеными побегами. Малыш плакал протяжно, без каких бы то ни было пауз и при этом колотил ручонками присевшего перед ним папашу, а тот, пытаясь унять своего безутешного отпрыска, дул в желтую игрушечную трубу, издававшую такой же пронзительный звук, как и рыдание его сына. Жара, помноженная на эти звуки, сделалась уже совершенно невыносимой, и я толкнул дверь первой попавшейся лавки в робкой надежде на тишину и работающий кондиционер.

Лавка оказалась пустой и после ослепительного солнца – полутемной. В углу в плетеном кресле раскачивался важного вида толстый господин в джинсовых шортах и белоснежной рубашке с распахнутым воротом. У него были роскошные усы, закручивающиеся кверху на манер Сальвадора Дали, а из-под усов торчал остаток сигары, которую он, видимо, недавно докурил и теперь просто перекатывал между губ, наслаждаясь вкусом табачного листа.

Господин приветливо кивнул и широким жестом показал на множество стеклянных витрин, расположенных по периметру. Витрины были подсвечены странными отдающими синевой лампами, и оттого предметы, расположенные на полках, выглядели не то чтобы таинственно, но уж точно хранящими внутри себя некую загадку. Очевидно, это было так и задумано, потому что за стеклянными витринами стояли разнообразные фигурки каких-то заморских идолов, медные подзорные трубы, старинные астролябии, хрустальные шары, известные как шары ясновидения, китайские гадательные книги, руны, нанесенные на поверхность различных материалов и, конечно, бесчисленные колоды карт Таро от современных в ярких упаковках до сохранившихся раритетов, помещенных в изящные шкатулки из ценных пород дерева, чье внутреннее пространство было устлано истлевшими остатками красного шелка или обито бордовым бархатом, устоявшим под натиском времени.

Я бродил вдоль этого великолепия, чувствуя спиной цепкий взгляд господина, продолжавшего покачиваться в кресле. Но когда я обошел все полки и вернулся к той, что меня почему-то заинтересовала больше других, хозяин лавки неожиданно оказался рядом. Он вопросительно смотрел то на меня, то на витрину, и мне ничего не оставалось, как указать на небольшой футляр, на котором по центру шла надпись «el jardín de los sueños», а по углам располагались четыре загадочных символа – монета с чьим-то профилем, чаша (так обычно изображали знаменитую чашу Грааля), посох странника и меч воина.

Это был, пожалуй, самый непритязательный предмет, почти незаметный среди той роскоши, что его окружала. К тому же он был задвинут в угол почти за край рамы, обрамлявшей стекло витрины, да и свет небольшой лампы едва дотягивался до этого удаленного от нее места.

На самом деле, указав на этот футляр, я уже раздумывал, как мне вежливо от него отказаться. В мои планы не входило приобретение никаких экзотических предметов, да и с наличными, если честно, было негусто. Но, к моему удивлению, хозяин лавки не спешил открывать створки стеклянной витрины. Он продолжал жевать сигару и при этом внимательно и как-то чересчур оценивающе смотрел на меня. Пауза затягивалась, я начал переминаться с ноги на ногу и краем глаза пытался определить расстояние до входной двери. Увы, в тот момент, когда, по моему разумению, можно было наконец попрощаться и я приготовился произнести заученное за эти дни знаменитое adios, толстяк вынул изо рта размочаленную сигару и сурово спросил:

– Ду ю спик инглиш?

Я мысленно собрал воедино все, что знал по-английски, и гордо ответил:

– Ес ай нот.

– Раша? – догадался толстяк.

– Москва, – ответил я.

После этого все сразу переменилось.

Буквально через минуту я обнаружил себя за небольшим столом, на котором стояли бутыль с вином, два бокала, коробка с ароматными сигарами, специальные ножницы к ним, пепельница и зажигалка, усыпанная блестящими камешками. Из этой зажигалки при нажатии на клавишу, то ли позолоченную, то ли действительно сделанную из благородного металла, гулко вырывалась длинная струя голубого огня, что и было неоднократно продемонстрировано, поскольку хозяин лавки раскурил очередную сигару. Я же, в свою очередь, сделать этого не решился, несмотря на придвинутую ко мне коробку с загадочным названием «Diplomat» на ее крышке. Едва сигара была раскурена, из какой-то незамеченной мной до сей поры двери показалась высокая тощая дама с лицом, на котором, словно на витрине, была выставлена дежурная улыбка. Дама поставила на стол блюдо с сухим печеньем, выглядевшим так же аскетично, как и она сама, после чего хозяин нетерпеливо махнул в ее сторону рукой, и мы снова остались одни.

До этого момента, точнее, до момента, пока мы не осушили по бокалу терпкого, слегка щекочущего язык вина, толстяк в шортах и белоснежной рубашке не проронил ни слова. Зато потом, когда бокалы вернулись в исходное положение, на меня обрушился такой поток информации, будто я пришел сюда исключительно для того, чтобы взять вначале интервью, а потом оставить все дела и начать писать многотомную биографию хозяина лавки. Правда, из всего сказанного запомнил я только, что звали толстяка Януш Вуйцик, что родители его (мама русская, папа – поляк) успели из Речи Посполитой (так он называл Польшу) уехать в Англию буквально перед началом Второй мировой войны, что имя свое он получил в честь деда Януша, что русским владеет с детства (на этом настаивала мама) и что в Испанию его семья перебралась, как только скончался Каудильо, потому что об этом просил брат отца, у которого здесь давно уже был антикварный бизнес.

Наверняка я что-то упустил, но для последующих событий все это не имело практически никакого значения. Когда бутыль с вином наполовину опустела, толстяк прервал свой словесный поток, хлопнул в ладоши, и в комнате в очередной раз возникла высокая худощавая дама, только вместо дежурной улыбки на сей раз нам было явлено совсем другое лицо с надменным взглядом и презрительно поджатыми узкими губами. Хотя, возможно, мне это показалось, потому что вино было не только терпким, но и основательно искажающим восприятие всего происходящего. Дама отодвинула на край стола блюдо с печеньем, осторожно переместила туда же бутыль и оба бокала, а на расчищенное место водрузила небольшой футляр, тот самый, что почему-то привлек мое внимание. Толстяк провел рукой по его поверхности, словно стирая невидимую пыль, а затем перевел с испанского на русский название, написанное потускневшей от времени краской.

– Сад Сновидений, – многозначительно сказал он, осторожно вынул из футляра колоду миниатюрных карт Таро и веером разложил ее перед собой.

Я заметил, что каждая карта имела по периметру целый ряд загадочных символов, но что они значат, спросить не решился.

Пауза, повисшая потом, длилась бесконечно долго. Пан Вуйцик усердно массировал свои пальцы, шептал непонятные слова, тер щеки, подкручивал усы, морщил лоб, закрывал глаза и вообще вел себя, на мой взгляд, не совсем адекватно. Мне даже начало казаться, что я каким-то образом ощутил, как по его мозговым извилинам перемещались мысли, явно имеющие отношение к моей особе. Одни из них неслись со скоростью курьерского поезда, дробно погромыхивая на стыках, другие, наоборот, тащились медленно, словно груженная мешками с песком телега, в которую была впряжена худосочная лошаденка. И уж точно они не пытались догнать друг друга: ни поезд уставшую и взмыленную лошаденку, ни тем более лошаденка, давно потерявшая из вида хвостовые огни последнего вагона. Скорее всего они двигались в сторону какого-то одного известного только им полустанка, и как только его достигли, толстяк глубоко вздохнул и наконец-то решился. Он перегнулся через стол, хлопнул меня по плечу, улыбнулся и сказал, слегка коверкая фразы так, будто мысленно переводил их с польского на русский:

– То, что сейчас будет положено на стол, это важно. Это есть пасьянс, но не так просто – пасьянс, а пасьянс на сновидения. Я могу научить такому моего друга из Москвы.

Узнав, что я теперь друг, мне тоже захотелось хлопнуть его по плечу, но я сдержался и, преодолевая терпкий аромат вина, не желающий покидать мои вкусовые рецепторы, выдавил с трудом, как выдавливают из бутылки плотно пригнанную пробку:

– Зачем?

– Как «зачем», – разволновался толстяк, – разве пан не знает, что сны – это, как бы сказать, шифрованные приказы. Через них Вселенная управляет каждым из нас, а через наши поступки еще и многими событиями, а такое значит, что и самой историей.

Пока я обдумывал сказанное и решал, стоит ли мне управлять самой историей или все-таки воздержаться от этой непростой миссии, он налил себе еще один бокал, подкрутил усы и добавил:

– Только во сне мы можем соединиться со всеми событиями, что происходят во Вселенной, потому как во сне каждый из нас – Вселенная.

«Приехали», – подумал я. А с другой стороны, на что еще я рассчитывал в лавке, уставленной старинными астролябиями и шарами ясновидения. За ее стенами жил своей жизнью город, в котором можно было любоваться на проходящих мимо красоток, потягивать капучино за столиком у магазина с местными сладостями или устроиться на одном из бульваров рядом с фонтаном, напоминающим огромный самовар, а устроившись там, наблюдать за уличными художниками, которые рисовали любопытных туристов, стилизуя полученные изображения под офорты Франциско Гойи, те самые, на которых сон разума порождал всевозможных чудовищ. А если надоедало смотреть за их ловкой работой, то можно было отправиться в поход для осмотра очередных достопримечательностей и при этом пожелать доброго дня темнокожему юноше, продавцу элитных швейцарских часов, изготовленных в подвальной мастерской какого-нибудь азиатского захолустья. Юноша был маленького роста, в болтающейся на худом теле красной футбольной майке и белоснежной капитанской фуражке, гордо водруженной на курчавую шевелюру. Он постоянно крутился рядом с художниками, а угадав в проходящих мимо «руссо туристо», перегораживал дорогу и доставал товар из кармана потертых джинсов. Получив отказ, он как ни в чем не бывало принимался петь про знаменитую «Катьюшу», ту, что без конца выходила на берег крутой и которая почему-то каждый раз наводила меня на мысль о ее несчастной тезке из пьесы Островского «Гроза». Темнокожий юноша (я мысленно называл его «Катьюша»), хоть и вполне сносно выговаривал русские слова, об этой пьесе, по-видимому, не знал, а потому трактовал образ влюбленной девушки на свой манер, а именно: размахивал руками, ходил вприсядку и весело шлепал себя по бедрам.

Но все это – девицы, кофе, фонтаны, уличные художники и заморский любитель песни композитора Блантера – осталось там, за стенами странной лавки. Здесь же пульсировала под светом синих ламп сама Вселенная, приоткрывая в своих глубинах огромное, как собор Гауди, древо с запрещенными плодами, около которого проводил свою рекламную акцию коварный змей. Он предлагал наивной и неискушенной в шопинге Еве (не сомневайтесь, дамочка, все совершенно бесплатно) отведать румяное яблоко из развешанного перед ней гламурного эксклюзива. А неподалеку от этого древа возникала вдруг гора Синай, и на ее склоне легендарный Моисей карабкался на вершину за священными скрижалями, а если всмотреться в колеблющееся пространство, то можно было разглядеть три креста, установленные на Голгофе, над которыми вспыхивали в свете множества солнц крылья ангелов, прозрачные, как крылья речных стрекоз, а где-то уже совсем в дальнем далеке проступали сквозь крабовидные туманности очертания секретных баз воинственных гуманоидов да завивалась в спираль космическая пыль, оставшаяся после самоубийственного взрыва очередной стареющей звезды, которая не желала уныло доживать свой век на положенную ей галактическую пенсию.

А еще я вдруг почувствовал, что поверх всего происходящего в странной лавке длилось бесконечное СЛОВО, в запредельном звучании которого рождалась вся эта вселенская драматургия, и мне стало смешно от того, что толстяк в белой рубашке, джинсовых шортах и с усами, закрученными кверху, предлагал мне ни больше ни меньше как присоединиться к ее таинственному сюжету, для чего надо было всего лишь разложить на столе пасьянс из небольших карт со странными символами по периметру каждой из них.

Но, похоже, пан Вуйцик в отличие от меня мог не только чувствовать движение мыслей, а еще и неким неведомым образом проникать в их сердцевину.

– Космическая пыль? – спросил он и показал пальцем сначала куда-то вверх, а потом постучал обеими руками по своей груди. – Мы есть космическая пыль. Мы есть углерод, азот, кислород, железо и еще кое-что из того, что есть жизнь. И Вселенная есть тот самый углерод, азот, кислород и железо. Многие звезды варили эту смесь у себя внутри, но потом они были любезны взорваться, и тогда из их пыли появились мы, а вместе с нами и наши сны. Наши сны – это рыбы, что плавают во Вселенной.

«Черт возьми, – подумал я, – сны, оказывается, похожи на рыб, которые плавают в бесконечном пространстве». В этом что-то было, а если и не было, то, по крайней мере, звучало красиво. Я посмотрел на синие полоски жалюзи, прикрывавшие единственное здесь окно, вспомнил один свой странный сон, который, чем черт не шутит, тоже в какой-то степени изменил историю, и решил, что маэстро Гауди вместе со своим недостроенным храмом Святого Семейства вполне может подождать меня до завтра.

Следующие несколько часов я провел запанибрата, во-первых, с сигарой из коробки «Diplomat» – у нее был восхитительный вкус, во-вторых, с Луной и Солнцем – толстяк учил меня, как отыскивать бардзе важне для сновидения ночь, для чего требовалось совмещать лунный и солнечный календарь, потом я общался сам с собой, но не в зеркале, а при помощи странных символов, в которые надо было превратить дату моего рождения, потом… Нет, наверное, нужды перечислять все сложности, возникающие при раскладе этого странного пасьянса, как и все мудреные фразы, которыми время от времени сопровождал свой урок досточтимый пан Вуйцик. Я окончательно протрезвел, голова гудела, а когда спустя несколько часов я покинул, наконец, лавку, мне показалось, что Луна вместе с Солнцем застряли у меня где-то между глаз, потому что день был по-прежнему ярок и в то же самое время уже впустил в себя вечерние сумерки, давая возможность двум светилам встретиться на барселонском небосводе, чтобы вместе со мной отпраздновать получение старинной колоды, карты которой, как блесна на конце лески, могли выуживать из пространства разнообразные сновидения.

И все-таки, честно говоря, я не знал, нужно ли мне было радоваться такому внезапному подарку или, наоборот, забыть о нем, и как можно скорее. Мысли в голове путались, я машинально прошагал по направлению к порту, отыскал причал, где стоял наш корабль, и, обжигая руки о нагретые солнцем поручни шаткого трапа, поднялся на палубу. Отсюда бронзовый Колумб был уже почти не виден. Он терялся за покачивающимися надстройками других кораблей, над которыми время от времени показывалась его голова, с очередной чайкой на макушке. Чайка, по-видимому, считала Колумба неплохим парнем, потому что он терпеливо сносил ее присутствие и давал возможность передохнуть после свары со своими сородичами.

В моей небольшой каюте было душно. Я повертел специальную ручку, чтобы приоткрыть иллюминатор, но вместо морской свежести на меня нахлынула сбивающая с ног какая-то совсем уже запредельная усталость. Находясь снаружи, по ту сторону толстого, забрызганного морской водой стекла, она, похоже, специально копила силы, а когда наконец сумела проникнуть внутрь, сделала все, чтобы я как подкошенный рухнул на постель. На поверхности тонкого фланелевого одеяла, которым я успел накрыться, перед тем как закрыл глаза, красовался рисунок корабельного якоря, и я, засыпая, подумал, что сделано это для того, чтобы спящего под ним не умыкнули проплывающие мимо сны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю