Текст книги "Сад сновидений (сборник)"
Автор книги: Борис Шапиро-Тулин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
Вот почему любое упоминание о потенциальном зяте, тем более иностранце, наполняло его душу таким ледяным холодом, что этот холод, имя которому было предстоящее одиночество, многократно перевешивал все аргументы по поводу сомнительного счастья дочери, якобы ожидающего ее в далекой стране, где, по его мнению, росли исключительно колючки, палило нещадное солнце и время от времени плевались равнодушные ко всему верблюды.
Не могу сказать, что я испытывал восторг от возложенной на нас миссии, но девушка с горбинкой на носу когда-то познакомила меня с Моей Любимой, а долг, как известно… ну и далее по тексту.
Внешне наш приход выглядел весьма мирно и маскировался под совместный ужин после прослушивания очередного музыкального шедевра. Отец подруги, несмотря на бессонные ночи, очереди за плиссированными юбками и ежемесячные родительские собрания, сумел, тем не менее, стать доктором физико-математических наук и даже возглавлял важную лабораторию по не менее важным физическим проблемам. При этом имел внушительную коллекцию классической музыки и в кругу своих сослуживцев слыл завзятым меломаном.
Его музыкальная коллекция в виде виниловых пластинок во всевозможных конвертах, а иногда и просто в картонных коробках занимала практически всю квартиру. Мне почему-то казалось, что накопленная масса винила пахла мастикой, хотя это было не так. Мастикой «благоухали» до блеска натертые полы, а к этому запаху странным образом добавлялось царящее в этом доме ощущение женской нереализованности, подчеркнутое дефицитным югославским гарнитуром с его внушительным книжным шкафом. Шкаф стоял на самом видном месте и портил благостную картинку интерьера тем, что беззастенчиво выставлял напоказ свое содержимое – полки, битком набитые кое-как расставленной специальной литературой с потрепанными или вовсе безликими корешками. Впрочем, если внимательно к нему присмотреться, можно было обнаружить и некую загадку – синие тома полного собрания сочинений Ивана Бунина, которые размещались на верхней полке и выглядели совершеннейшей фрондой среди унылых и непонятных названий своих соседей.
Увеличенная фотография автора этого собрания сочинений, сделанная в послевоенном Париже, была вставлена в тонкую металлическую рамку и висела на зеленых обоях между шкафом и журнальным столиком с дорогим проигрывателем зарубежной фирмы «Pioneer», закрытым от пыли большой прозрачной крышкой. Писатель был без привычной острой бородки, тщательно выбритые его щеки слегка обвисли, а мешки под глазами на тонком аристократическом лице выдавали невыносимую усталость, накопленную за все прожитые в эмиграции годы.
Легко было догадаться, что фотография висела здесь неспроста. Хозяин квартиры как две капли воды походил на позднего Ивана Бунина: такие же слегка обвисшие щеки, такая же прическа из поредевших волос и даже мешки под глазами выглядели так же аристократично и утонченно.
Я не знаю, как поступил бы знаменитый писатель, окажись на месте отца нашей подруги, точно так же, как мне был неизвестен формальный повод для отказа принимать в своем доме внезапно случившегося жениха. Возможно, физико-математический доктор окольными путями выяснил, что музыке утонченного Шопена молодой человек предпочитал разухабистую группу «Бони-М», возможно, вместо Бунина он читал журнал «Playboy», а возможно, главным было то, что его сразу же невзлюбил фокстерьер Филя.
По агентурным данным – сведения эти тоже были предоставлены нашей подругой, – конфликт произошел, когда будущий зять в первый и последний раз сделал попытку переступить порог их дома. Воинственный пес присел перед ним на задние лапы и, захлебываясь злобным лаем, выразил свое полное и безоговорочное несогласие с появлением незнакомого мужчины на жилплощади, вверенной его попечению.
– Я знаю, как тебя следовало бы назвать, – сказал по-французски, отступив за дверь, соискатель руки его хозяйки.
– Как? – спросил вышедший в коридор отец нашей подруги.
– По-русски это будет звучать не очень красиво.
– И все же, – настаивал хозяин квартиры.
– Кабысдох, – продемонстрировал знание русского диалекта честный соискатель, и в эту же минуту свадебный марш Мендельсона, а также прочувственная речь представительницы ЗАГСа с красной лентой через плечо сравнялись по уровню достижимого с попыткой укусить собственный локоть, что, как известно, невозможно, даже если бы от этого зависела судьба двух влюбленных.
Как бы там ни было, но линия обороны физико-математического доктора выстроилась настолько прочно, что все наши попытки заговорить о будущей свадьбе наталкивались на одну и ту же шифрованную сентенцию: «Выше музыки есть только любовь, но и любовь – мелодия».
Поскольку мы не могли разгадать смысл того, каким образом эта фраза соотносилась с абсолютным неприятием иностранного жениха, то ужин заканчивался ничем, а точнее, еще одной сентенцией, которая, правда, подавалась в виде забавной шутки.
– Поели мясковского, – говорил, поднимаясь из-за стола, хозяин дома, – попили чайковского, теперь пора и во дворжик, главное, чтобы там не было мусоргского.
Подразумевал ли он под «говорящей» фамилией композитора того несчастного влюбленного, который частенько обретался под окнами их дома, тоже было неясно. Зато когда мы втроем – я, профессор и рвущийся с поводка фокстерьер по кличке Филя выходили на прогулку, а я пытался поднять тему будущей свадьбы, мой собеседник тотчас же прибегал к отвлекающему маневру и пускался в длинное рассуждение по поводу построенного напротив университетского корпуса.
Основная мысль физико-математического доктора заключалась в том, что адрес этого учебного заведения был выбран политически верно, потому что Миклухо-Маклай мечтал стать президентом объединенного Папуасского союза. Для этого он даже призывал Александра Третьего не мелочиться и присоединить к России восточное побережье Новой Гвинеи. Но Самодержец проигнорировал возможность ура-патриотического подъема по случаю взятия под крыло Империи столь лакомого куска земли и знаменитому ученому в исполнении его геополитического проекта отказал наотрез.
По окончании размышлений о фиаско, постигшем Миклухо-Маклая, мы обычно выходили за пределы двора и останавливались напротив той двери, перед которой на предъявленной мне фотографии красовался «Катьюша».
На другой стороне улицы постоянно перемещались небольшие группы молодых людей, и каждая из них говорила на своем, непонятном для нас языке. Все это было похоже на миниатюрный фрагмент мира, иллюстрирующий последствия неудавшегося проекта под названием «Вавилонская башня». Башня по задумке строителей должна была дотянуться до границ Божественной обители, чего разгневанный Господь, естественно, допустить не мог. Недолго думая Он издал директиву, по которой человечеству, целиком занятому на вавилонской стройке, предписывалось в одночасье перестать понимать слова, адресованные друг другу. Директиву немедленно воплотили в жизнь, об исполнении доложили на самый верх, а на Земле с той поры появилось более 6000 языков, не считая местных наречий и лингвистических особенностей одесского Привоза.
Напомнив мне библейское предание, которое по его логике каким-то образом соотносилось с аргументами против предполагаемой свадьбы (типа две веры на одной подушке спать не могут), мой собеседник выкуривал сигарету со странным названием «Опал», и мы покидали нагретый за день асфальт, чтобы вернуться в обсаженный тополями тенистый двор. Но именно в этот момент заявлял о себе наш четвероногий спутник. При полном отсутствии политкорректности, очевидно, свойственной отдельным представителям этой породы, он начинал грызть поводок, рваться назад к университету и грозно рычать на ни в чем не повинных студентов. Было ясно – неугомонный фокстерьер в полемике между Императором и Миклухо-Маклаем был полностью и безоговорочно на стороне первого и, конечно, не верил ни в какое обретение единства между собравшимися в одном месте столь разными человеческими особями.
– Помню я эту собаку, – грустно сказал «Катьюша».
Он снова полез в рюкзак и вытащил фото, на котором все было узнаваемым – фасад дома во дворе улицы Миклухо-Маклая, а на его фоне наша подруга в строгом черном платье и сам «Катьюша» в цветастой рубашке, темных очках и надвинутой на лоб красной бейсболке.
Если я не упал со скамьи, то только потому, что никогда еще не падал с подобных сооружений, а следовательно, не знал, как это делается. Зато вокруг скамьи медленно, словно привязанные к воздушным шарам, начали перемещаться осколки моих воспоминаний, цельность которых одним махом разрушила фотография «Катьюши».
Теперь у меня оставался последний шанс: попробовать дотянуться до одного такого осколка, из которого, как я заметил, высовывалась плутоватая мордочка фокстерьера. Логика моих усилий была очевидна: если темнокожий юноша мог каким-то образом являться частью моего сновидения, то домашний любимец Филя точно существовал сам по себе и даже сыграл роковую роль в том, что возложенная на меня и Мою Любимую миссия оказалась невыполнимой.
– Тебе это не поможет, – покачал головой «Катьюша».
И все-таки я попробовал, а для этого воспроизвел по памяти все то, что случилось однажды душным субботним вечером.
Нашу традиционную прогулку к зданию университета мы тогда отложили, потому что небо затянуло черными, бугристыми облаками, из которых, как языки гигантских зажигалок, выскальзывали всполохи слепящих зарниц. Физико-математический доктор предложил послушать Второй концерт Рахманинова. Он любил эту пластинку, и мне порой казалось – не из-за портрета ли композитора на конверте, потому что Рахманинов чем-то неуловимо был похож на Бунина, а следовательно, и на хозяина дома.
Но на этот раз, едва игла опустилась на вращающийся диск, лампочки в люстре под потолком несколько раз мигнули, словно предупреждая, что электричество глубоко переживает все, происходящее в атмосфере, а потому находится на грани нервного срыва. Наша подруга предусмотрительно принесла из кухни три свечи, установила их в тяжелый бронзовый канделябр и сделала это вовремя: электричество, оставив нас наедине с приближающейся грозой, трусливо скрылось в безопасном месте, надеясь, что там его не найдут сотрудники городских аварийных служб.
В общем, Концерт Рахманинова нам заменила мощная симфония какого-то совершенно безумного ливня, включающая соло басовитых раскатов грома и переходящую на визг партию ветра, заплутавшего в лабиринте основательно потрепанных и схлестнувшихся меж собой тополиных веток.
В такие минуты, когда глаза слепнут от вспышек молний, а у машин за окном после каждого удара грома аварийная сигнализация начинала свою истерику, лучше всего припоминаются разные мистические истории, которые обычно рассказывают, понизив голос и с опаской оглядываясь по сторонам.
Моя история была связана с Буниным (а какую же еще историю можно было вспомнить, сидя напротив его портрета) и случилась она в Воронеже около памятника писателю. Экскурсовод – загадочная дама в черных резиновых сапожках, черном плаще и черной шляпке с неожиданно красным перышком, понизив голос и оглядываясь по сторонам, поведала о том, что Бунин всю жизнь избегал собак, считая их связными между миром живых и миром мертвых. (На памятнике собака, тем не менее, присутствовала, она прижималась к ногам писателя, поскольку, по словам экскурсовода, скульптор, видимо, перепутал двух Иванов – Бунина и Тургенева.) Помимо собак, писатель панически боялся числа «13» (памятник местные власти, естественно, открыли аккурат 13-го числа, поведала дама свистящим шепотом), а кроме того, он ненавидел букву «Ф», которую считал тайным ключом ко всем своим мирским невзгодам, а потому был безмерно благодарен родителям – они хотели дать ему имя Филипп или в сокращенном варианте Филя, но вовремя передумали.
Случайная информация – самая неслучайная вещь на свете. Так любил говорить мой учитель – Драматург с Большой Буквы. И он был прав. Я решил донести до физико-математического доктора полученные мной в Воронеже сведения о его любимом писателе при том, что фон для моего рассказа – вакханалия, творившаяся снаружи, и попытки трех свечек, стоящих на обеденном столе, противостоять сумраку, накрывшему улицу Миклухо-Маклая, всячески способствовали моей задумке.
Смущало только одно: хозяйский любимец уселся у моих ног и начал злобно рычать, словно намекая на то, что дело, которое я затеял, добром не кончится.
Где-то я читал, что собаки понимают в среднем до ста слов, произнесенных в их присутствии. Впрочем, речь шла о самых умных собаках. Фокстерьера я в этом списке не помнил, но Филя, видимо, был исключением. Он не только понимал человеческую речь, но умел еще распознать скрытые ее последствия – во всяком случае, воинственная его поза не оставляла в этом никаких сомнений.
Не обратив внимания на предупреждение чуткого фокса, я решился и начал свое повествование с того самого числа «13», что как дамоклов меч нависало над судьбой Бунина.
Молнии, сопровождавшие мой рассказ, врывались в комнату наподобие ярких фотовспышек, и оттого казалось, что мы участвуем в какой-то космической фотосессии, а наши коллективные снимки будут приобщены к делу, где собирались сведения о преступной деятельности зловещей цифры, которую не зря обозвали «чертовой дюжиной».
Когда я воспроизвел слова загадочной дамы, водившей экскурсии вокруг памятника, о дате его открытия (13 октября), очередная вспышка высветила одновременно фотографию писателя, висящую на стене, и стеклянные дверцы шкафа, стоящего рядом. Корешки полного собрания сочинений Бунина откликнулись на эту вспышку ярким синим цветом, а я подошел к шкафу и вслух пересчитал их наличие. В полном собрании сочинений их оказалось (кто бы сомневался) ровно 13.
В этот момент мне стало ясно: все, что теперь прозвучит под раскаты грома и мельтешение неугомонных молний, неминуемо должно будет приобрести дополнительную мистическую окраску.
Так оно и случилось.
Едва я выпустил на волю пресловутую букву «Ф», как она сразу же заполнила своим надменным фырканьем пространство комнаты, смешалась с порывом ветра, распахнувшего створки окна, заглушила злобный лай фокстерьера, а когда я сообщил, что больше всего на свете Бунин ненавидел имя Филипп и все производные от него, тут же, словно в подтверждение сказанному, раздался внезапный звон разбитого стекла – это упала, сорвавшись со стены, металлическая рамка, внутри которой помещалась фотография писателя.
Филя неожиданно замолчал, потом жалобно заскулил и отполз в угол комнаты.
На этом, собственно, все и закончилось. Гроза громыхнула в последний раз, электричество, помирившись с аварийной службой, как ни в чем не бывало весело вспыхнуло под потолком, и к тому же снова заработал проигрыватель фирмы «Pioneer», на котором стояла пластинка Второго концерта Сергея Рахманинова.
И все же напряжение, повисшее в воздухе, так никуда и не ушло. Наша подруга, поджав губы и не поднимая головы, сметала щеткой в пластмассовый совок остатки битого стекла, а физико-математический доктор посмотрел на меня долгим взглядом и молча закурил, чего раньше никогда не позволял себе в присутствии моей спутницы.
Ситуация выглядела так, что мой рассказ поставил перед обитателями этого дома неразрешимую дилемму: с одной стороны, любимый писатель, который сторонился собак и не переносил всего того, что так или иначе было связанно с буквой «Ф», с другой – любимая собака, да еще к тому же названная именем, которое Бунин предал анафеме.
Под торжественные звуки фортепьяно, напоминавшие перезвон колоколов, я понял, что пора уходить и сделать это надо как можно скорее. В коридоре, не проронив ни слова, нас провожали несостоявшаяся невеста, ее отец и фокстерьер Филя. Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, и выглядели одной сплоченной командой, настолько сплоченной, что ни у кого, включая заморского жениха, не было теперь ни одного шанса расколоть это вновь обретенное ими единство.
Перед тем как закрыть дверь, я оглянулся, и мне стало ясно: сюда мы уже никогда не вернемся. Может быть, поэтому показалось мне, что уходили не мы, а наоборот, эти трое, смотрящие нам вслед, медленно уплывали куда-то вдаль, становились все меньше и меньше, а потом и совсем исчезли.
– Не исчезли, – сказал «Катьюша», – вернее, исчезли, но не все.
– Что ты имеешь в виду?
– Увидишь, – сказал он, взял из моих рук булькающую матрешку, сунул ее в свой рюкзак и снова растворился в тумане. На этот раз уже навсегда.
Я посмотрел на часы, но стрелки так и не сдвинулись с места. Я не знал, сколько времени просидели мы с «Катьюшей» возле лавки пана Вуйцика. Может быть, несколько минут, а может быть, целый день. Где-то в районе порта готовился к отплытию мой корабль, но я даже не представлял, в какую сторону мне теперь надо двигаться, чтобы попасть на нужный причал. Я не то чтобы испугался, просто почувствовал нарастающее изнутри беспокойство, и как бы отвечая на него, кто-то вцепился мертвой хваткой в штанину моих фирменных джинсов марки «Levis», приобретенных накануне в припортовом магазинчике, а вцепившись, стал настойчиво тянуть меня прочь со скамьи, на которой я только что сидел вместе с «Катьюшей».
Я посмотрел вниз, увидел там маленького наглеца, который яростно мотал головой, не выпуская из зубов мою штанину, но почему-то не удивился, а даже обрадовался. Филя – это был он, вел себя так, будто ему было поручено стать моим поводырем, и он хоть и ворчал и пытался всячески дерзить, но дело свое знал и семенил впереди меня так уверенно, что никаких сомнений в благополучном исходе нашего путешествия у меня не осталось.
Мы шли довольно долго. Филя вел меня по вывернутому наизнанку городу такими маршрутами, о существовании которых, я думаю, никто, кроме него, не догадывался. Вначале мы двигались по небу, укрытому лиловыми облаками, и мои ноги промокли от обилия влаги, накопившейся в этих облаках, потом мы спускались на землю и шли, расталкивая деревья, а вырастающие перед нами дома проходили насквозь, оставляя позади себя их обитателей, застывших от изумления, и лишь иногда, когда мы лавировали между столиками многочисленных кафе или осторожно обходили кровати с любовниками, скрывавшимися в затемненных спальнях, за нами увязывались неизвестно откуда взявшиеся коты, которые выгибали спины и злобно шипели вслед неутомимому Филе, весело помахивающему обрубком своего хвоста. Так продолжалось до тех пор, пока перед нами не открылось море, вернее, не само оно, а торчащая из тумана макушка бронзового Колумба.
Перед трапом, перекинутым с берега на корабль, мне пришлось взять Филю на руки, потому что его короткие лапы скользили по мокрому настилу. Правда, когда мы вошли в коридор, где располагалась моя каюта, Филя заскулил, попросился поставить его на пол, в последний раз вильнул своим обрубком и исчез в ближайшем боковом проходе.
Дверь моей каюты оказалась приоткрытой, хотя я точно помнил, что захлопнул ее перед тем, как покинуть корабль. Я осторожно заглянул внутрь. За столом, привинченным к переборке, сидел пан Вуйцик и раскладывал пасьянс из старинной колоды карт Таро, той самой, что называлась «Сад Сновидений».
Не оборачиваясь, он сказал:
– Если у тебя есть Вселенная, я тебе ее дам, если у тебя нет Вселенной, я ее у тебя отниму.
«Как такое может быть?» – подумал я и проснулся.
Репродуктор голосом старшего помощника капитана весело объявил, что наш лайнер имени писателя Ивана Бунина прибыл в порт города Барселоны.
Я посмотрел в иллюминатор: корабль под музыку Эннио Морриконе все еще медленно швартовался у причала, а на берегу уже просматривались шпили многочисленных костелов, сумевшие своим острием проткнуть плотное июньское марево.
Шумная толпа туристов высыпала на берег, а я, чуть отстав от них, покинул наш корабль последним. Мне хотелось одному подняться к Барселоне по ступеням припортовой площади. Я помнил, что в центре этой площади стоял памятник Колумбу и бронзовый авантюрист уже однажды пытался отвадить меня от попытки проникнуть в этот город, для чего вытянутой рукой властно указывал в противоположную сторону, где море у самой кромки горизонта сливалось с нагнувшимся к нему небом.
Я подмигнул Колумбу, но он, кажется, этого не заметил.
Послесловие,
или Речитатив на музыку из фильма «однажды в Америке»
Когда город затихает и только одинокий трамвай погромыхивает по темным рельсам, и луна, такая же одинокая, как трамвай, бесшумно перемещается следом, и где-то кричит странная ночная птица, потерявшаяся среди переплетения улиц, и вздох темноты за черными кронами деревьев звучит протяжно и тоскливо, тогда я сажусь за стол, чтобы разложить пасьянс из арканов Таро, названный «Сад Сновидений», разложить наугад, сыграть в странную рулетку, где есть только один выигрыш – одиночество в ночи, и только один проигрыш, который по странному совпадению звучит точно так же – одиночество в ночи.
Но перед тем, как выложить карты на стол, перед тем, как обозначить ими свою судьбу, я тщательно перетасовываю их, потому что на самом деле не хочу ничего случайного, все должно быть так, как должно быть, но только не случайно. Нет, не случайно.
Я тасую карты, я перемешиваю Фокусника и Жертву, Смерть и Отшельника, Башню и Правосудие, а еще я перемешиваю громыхание трамвая и бесшумную луну, вздох темноты и крик потерявшейся птицы, я перемешиваю свое отчаяние и свое бесстрашие, свое одиночество и свой смех, а еще слова Любимой, ее восторг и ее рыдание я тоже закладываю в колоду. И там – где-то между трамваем и луной, между Колесом Фортуны и Императором, между криком птицы и Разрушающейся Башней – стоим мы, прижавшись щека к щеке, а неутихающий ветер пытается вклиниться между нами, оторвать друг от друга, разлучить навсегда в кромешном ужасе ночного одиночества.
Но я тасую карты, потому что все еще погромыхивает трамвай на темных рельсах и кричит странная птица, заблудившаяся в лабиринте улиц, и вздох темноты раздается за черными кронами деревьев, и луна освещает постель. Я тасую карты, потому что все должно быть честно, и я буду тасовать их без передышки, буду проделывать это, пока длится ночь и кричит заблудившаяся птица, пока спит Моя Любимая, а кромешный ужас ночного одиночества притаился в саду и чертит сломанной веткой непонятные символы на влажном от ночного тумана песке.
Я тасую карты. Мелькают Фокусник и Отшельник, Сатана и Императрица, Правосудие и Смерть. Я тасую их все быстрее и быстрее, я знаю, что нельзя останавливаться, нельзя давать себе передышку, потому что как только вклинится между ними карта, названная Шут, как только эта карта, неотличимая от меня, похожая, как две капли воды, на мое собственное изображение, да, как только она появится среди всех остальных, – замрет время и кромешный ужас ночного одиночества обретет свое название.
Вот почему мне никогда не разложить свой ночной пасьянс. Вот почему луна и трамвай, птица и деревья стынут в моем окне, а Моя Любимая видит сон, в котором я разбрасываю в разные стороны карты старинного Таро, и они, как осенние листья, подхваченные ветром, летят в Саду Сновидений, а ужас ночного одиночества пытается ухватиться хотя бы за одну карту, пролетающую мимо. И когда, наконец, это удается ему, он цепко держит ее и рассматривает, поднеся к самым глазам.
А оттуда, из этой карты, доносится беспечное посвистывание, и некто в клетчатой рубашке, фирменных джинсах марки «Levis», с дорожной сумкой за плечами и фокстерьером, семенящим рядом, некто, как две капли воды похожий на мое собственное изображение, подмигивает миру – тому самому миру, который он видит в своем бесконечном сновидении,
(долгая пауза)
тому самому миру, который одни называют
СМЕРТЬ,
(долгая пауза)
а другие называют
ЖИЗНЬ.
(Долгая пауза…)




























