355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Корнилов » Избранное » Текст книги (страница 6)
Избранное
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:17

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Борис Корнилов


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Командарм
 
Вот глаза закроешь —
и полвека
на рысях, пройдет передо мной,
половина жизни человека,
дымной опаленная войной.
Вот глаза закроешь только —
снова
синих сабель полыхает лед,
и через Галицию до Львова
конница Республики идет.
Кони в яблоках и вороные,
дробь копыт размашистых глуха,
запевают песню головные,
все с кубанским выходом на hа:
– hады отовсюду, но недаром
длинных сабель развернулся ряд,
бурка крыльями над командармом,
и знамена грозные горят.
Под Воронежем
и под Касторной
все в пороховом дыму серо,
и разбиты Мамонтов
и черный
наголову
генерал Шкуро.
Это над лошажьей мордой дикой
на врага,
привстав на стремена,
саблею ударила
и пикой
полстраны,
коли не вся страна.
Сколько их сияло,
сабель острых,
сколько пик поломано —
о том
может помнить Крымский полуостров,
Украина, и Кубань, и Дон.
Не забудем, как в бою угарно,
как ходили красные полки,
как гуляла сабля командарма —
продолжение его руки.
Командарм —
теперь такое дело —
свищет ветер саблею кривой,
пятьдесят сражений пролетело
над твоею славной головой.
И опять – под голубою высью
через горы, степи и леса,
молодость раскачивая рысью,
конные уходят корпуса.
Песня под копытами пылится,
про тебя дивизия поет —
хлеборобу ромбы на петлицы
только революция дает.
Наша революция,
что с бою
все взяла,
чей разговор не стих,
что повсюду и всегда с тобою
силою луганских мастерских.
И когда ее опять затронут
яростным дыханием огня —
хватит песен,
сабель
и патронов,
за тобой мы сядем на коня
и ударим:
– С неба полуденного… —
Свистнут пальцы с левого крыла —
это значит – песня про Буденного
впереди конармии пошла.
 

1934

Командарм. – Впервые: «Известия», 1934, 24 ноября. Посвящено 15-летию разгрома армии Деникина.

«Стрелка голубая часовая…»
 
Стрелка голубая часовая
двинулась к двенадцати часам.
Мы сидим, невзгоды забывая,
пиво-мед стекает по усам.
 
 
Мы сидим веселые, хмельные —
торжества прекрасная пора, —
стынут поросята заливные,
семга и зернистая икра.
Все смеются.
Радостные лица,
дыма лиловатая змея.
Мы – геологи, и металлурги,
и поэты – равная семья.
Вот и полночь —
произносят речи
и едят сазанов и язей…
Встреча новогодняя
и встречи
радостных и молодых друзей.
Мы гордимся крепкою погодой,
кровь по жилам каждого поет.
Самый старый и седобородый,
самый почитаемый встает.
Говорит:
– Товарищи, поверьте,
горе – дым
и непогода – дым.
Я до самой настоящей смерти
буду вашим,
буду молодым.
Старость, как ненужную обузу,
словно пепел ветром, унесло,
по всему Советскому Союзу
нас таких – несметное число.
Мы идем сквозь ветер непогоды,
мы берем, как надо, в оборот,
мы за наступающие годы,
мы за наступление вперед.
На морях,
на небесах,
на льдинах
мы зимою, летом и весной,
всюду – на Памире
и в Хибинах,
на Днепре,
в Карелии лесной… —
Он закончил громом по железу,
и улыбка ива его усах…
Музыка играет «Марсельезу»,
стрелка на двенадцати часах.
 

1935

«Стрелка голубая часовая…» – Впервые в сборнике «Поэтический год, 1962».

Мама
 
Ну, одену я одежу —
новую, парадную…
Ну, приеду…
Что скажу?
Чем тебя порадую?
Золотыми ли часами?
Молодыми ли усами?
Встреча добрая такая —
по часам и по усам,
ты узнаешь, дорогая, —
зарабатываю сам.
Помнишь,
ты меня родила,
на руках меня носила
и счастливою была.
Ты всегда меня просила —
будь моя утеха-сила, —
и Борисом назвала.
Помнишь, ты меня кормила,
и слезою хлеб солила
и картошки напекла —
полагаю, не забыла,
сколько горя в жизни было,
как печальная была.
Ты, наверно, постарела.
(Постареем, мама, все.)
Красота твоя сгорела
на июльской полосе.
Скоро я к тебе приеду —
рослый, шляпа на боку,
прямо к жирному обеду,
к золотому молоку.
Я пройду красивым лугом,
как и раньше – молодцом,
вместе с мамой,
вместе с другом,
вместе с ласковым отцом.
Я скажу,
а вы поверьте,
плача,
радуясь,
любя,
никогда —
до самой смерти
не забуду я тебя.
 

<1935>

Мама. – Впервые: «Известия», 1935, 15 июня.

Память
 
По улице Перовской
иду я с папироской,
пальто надел внакидку,
несу домой халву;
стоит погода – прелесть,
стоит погода – роскошь,
и свой весенний город
я вижу наяву.
 
 
Тесна моя рубаха,
и расстегнул я ворот,
и знаю, безусловно,
что жизнь не тяжела —
тебя я позабуду,
но не забуду город,
огромный и зеленый,
в котором ты жила.
 
 
Испытанная память,
она моя по праву, —
я долго буду помнить
речные катера,
сады,
Елагин остров
и Невскую заставу,
и белыми ночами
прогулки до утра.
 
 
Мне жить еще полвека, —
ведь песня не допета,
я многое увижу,
но помню с давних пор
профессоров любимых
и университета
холодный и веселый,
уютный коридор.
 
 
Проснулся город, гулок,
летят трамваи с треском…
И мне, – не лгу, поверьте, —
как родственник, знаком
и каждый переулок,
и каждый дом на Невском,
Московский,
Володарский
и Выборгский райком.
 
 
А девушки…
Законы
для парня молодого
написаны любовью,
особенно весной, —
гулять в саду Нардома,
знакомиться —
готово…
Ношу их телефоны
я в книжке записной.
 
 
Мы, может, постареем
и будем стариками,
на смену нам – другие,
и мир другой звенит,
но будем помнить город,
в котором каждый камень,
любой кусок железа
навеки знаменит.
 

<1936>

Память. – Впервые: «Новый мир», 1936, № 5.

Путь корабля
 
Хорошо запеть, влюбиться —
все печали далеки.
Рвутся с наших плеч, как птицы,
синие воротники.
Ты про то запой, гитара,
как от нашей от земли
на моря земного шара
отплывают корабли.
Нас мотает и бросает
зыбью грозной и рябой,
и летит волна косая,
дует ветер голубой.
Впереди морские дали,
кренит набок на бегу,
и остались наши крали
на далеком берегу.
Как у девушек бывает —
не всегда им быть одним,
к ним другие подплывают
и причаливают к ним.
Только, помнится, отчаен
при разлуке наш наказ —
мы вернемся,
и отчалят
очень многие от вас.
 

<1936>

Путь корабля. – Впервые: «Юный пролетарий», 1936, № 7–8. Положено на музыку И. Дунаевским для фильма «Путь корабля».

Зоосад
 
Я его не из-за того ли
не забуду, что у него
оперение хвостовое,
как нарядное хвастовство.
Сколько их,
золотых и длинных,
перегнувшихся дугой…
Он у нас
изо всех павлинов
самый первый и дорогой.
И проходим мы мимо клеток,
где угрюмые звери лежат,
мимо старых
и однолеток,
и медведей,
и медвежат.
Мы повсюду идем, упрямо
и показываем друзьям:
льва,
пантеру,
гиппопотама,
надоедливых обезьян.
Мы проходим мимо бассейна,
мимо тихих,
унылых вод, —
в нем гусями вода усеяна
и утятами всех пород.
Хорошо нам по зоосаду
не спеша вчетвером пройти,
накопившуюся досаду
растерять на своем пути.
Позабыть обо всем —
о сплетнях,
презираемых меж людей,
встретить ловких,
десятилетних,
белобрысых наших детей.
Только с ними
давно друзья мы,
и понятно мне: почему…
Очень нравятся обезьяны
кучерявому,
вот тому.
А того называют Федей —
это буйная голова…
Он глядит на белых медведей,
может, час
или, может, два.
Подрастут
и накопят силы,
до свиданья —
ищи-свищи…
Сапоги наденут,
бахилы,
прорезиненные плащи.
Через десять годов,
не боле,
этих некуда сил девать…
Будет Федя на ледоколе
младшим штурманом зимовать.
Наша молодость —
наши дети
(с каждым годом разлука скорей),
разойдутся по всей планете
поискать знакомых зверей.
Над просторами зоопарка,
где деревья растут подряд,
разливается солнце жарко,
птицы всякое говорят.
Уходить понемногу надо
от мечтаний и от зверей —
мы уходим из зоосада,
как из молодости своей.
 

<1936>

Зоосад. – Впервые: «Литературный современник», 1936, № 1.

Ночные рассуждения
 
Ветер ходит по соломе.
За окном темным-темно,
К сожаленью, в этом доме
Перестали пить вино.
 
 
Гаснет лампа с керосином.
Дремлют гуси у пруда…
Почему пером гусиным
Не писал я никогда?
 
 
О подруге и о друге,
Сочинял бы про людей,
Про охоту на Ветлуге,
Про казацких лошадей.
 
 
О поступках,
О проступках
Ты, перо, само пиши,
Сам себя везде простукав,
Стал бы доктором души.
 
 
Ну, так нет…
Ночною тенью
Возвышаясь над столом,
Сочиняю сочиненья
Самопишущим пером.
 
 
Ветер ползает по стенам.
Может, спать давно пора?
Иностранная система
(«Паркер», что ли?)
У пера.
 
 
Тишина…
Сижу теперь я,
Неприятен и жесток.
Улетают гуси-перья
Косяками на восток.
 
 
И о чем они толкуют?
Удивительный народ…
Непонятную такую
Речь никто не разберет.
 
 
Может быть, про дом и лес мой,
Про собак – моих друзей?..
Все же было б интересно
Понимать язык гусей…
 
 
Тишина идет немая
По моей округе всей.
Я сижу, не понимая
Разговорчивых гусей.
 

<1936>

Ночные рассуждения. – Впервые: «30 дней», 1936, № 6.

Разговор
 
Верно, пять часов утра,
не боле.
Я иду —
знакомые места…
Корабли и яхты на приколе,
и на набережной пустота.
Изумительный властитель трона
и властитель молодой судьбы —
Медный всадник
поднял першерона,
яростного, злого,
на дыбы.
Он, через реку коня бросая,
города любуется красой,
и висит нога его босая, —
холодно, наверное, босой!
Ветры дуют с оста или с веста,
всадник топчет медную змею…
Вот и вы пришли
на это место —
я вас моментально узнаю.
Коротко приветствие сказали,
замолчали,
сели покурить…
Александр Сергеевич,
нельзя ли
с вами по душам поговорить?
Теснотой и скукой не обижу:
набережная – огромный зал.
Вас таким, тридцатилетним, вижу,
как тогда Кипренский написал.
И прекрасен,
и разнообразен,
мужество,
любовь
и торжество…
Вы простите —
может, я развязен?
Это – от смущенья моего!
Потому что по местам окрестным
от пяти утра и до шести
вы со мной —
с таким неинтересным —
соблаговолили провести.
Вы переживете бронзы тленье
и перемещение светил, —
первое свое стихотворенье
я планиде вашей посвятил.
И не только я,
а сотни, может,
в будущие грозы и бои
вам до бесконечия умножат
люди посвящения свои.
Звали вы от горя и обманов
в легкое и мудрое житье,
и Сергей Уваров
и Романов
получили все-таки свое.
Вы гуляли в царскосельских соснах —
молодые, светлые года, —
гибель всех потомков венценосных
вы предвидели еще тогда.
Пулями народ не переспоря,
им в Аничковом не поплясать!
Как они до Черного до моря
удирали —
трудно описать!
А за ними прочих вереница,
золотая рухлядь,
ерунда —
их теперь питает заграница,
вы не захотели бы туда!
Бьют часы уныло…
Посветало.
Просыпаются…
Поют гудки…
Вот и собеседника не стало —
чувствую пожатие руки.
Провожаю взглядом…
Виден слабо…
Милый мой,
неповторимый мой…
Я иду по Невскому от Штаба,
на Конюшенной сверну домой.
 

<1936>

Разговор. – Впервые: «Юный пролетарий», 1936, № 20.

Пирушка
 
Сегодня ты сызнова в Царском,
От жженки огонь к потолку,
Гуляешь и плачешь в гусарском
Лихом, забубенном полку.
 
 
В рассвете большом, полусонном
Ликует и бредит душа,
Разбужена громом и звоном
Бокала,
Стиха,
Палаша.
 
 
Сражений и славы искатель,
И думы всегда об одном —
И пьют за свободу,
И скатерть
Залита кровавым вином.
 
 
Не греет бутылка пустая,
Дым трубочный, легкий, змеист,
Пирушка звенит холостая,
Читает стихи лицеист.
Овеянный раннею славой
В рассвете совсем дорогом,
Веселый,
Задорный,
Кудрявый…
И все замолчали кругом.
 
 
И видят – мечами хранимый,
В полуденном, ясном огне,
Огромною едет равниной
Руслан-богатырь на коне.
 
 
И новые, полные мести,
Сверкающие стихи, —
Россия – царево поместье —
Леса,
Пустыри,
Петухи.
 
 
И все несравненное это
Врывается в сладкий уют,
Качают гусары поэта
И славу поэту поют.
 
 
Запели большую, живую
И радостную от души,
Ликуя, идут вкруговую
Бокалы, стаканы, ковши.
 
 
Наполнена зала угаром,
И сон, усмиряющий вновь,
И лошади снятся гусарам,
И снится поэту любовь.
 
 
Осыпаны трубок золою,
Заснули они за столом…
А солнце,
Кипящее, злое,
Гуляет над Царским Селом.
 

<1936>

Пирушка. – Впервые: «Литературный современник», 1937, № 1.

В селе Михайловском
 
Зима огромна,
Вечер долог,
И лень пошевелить рукой.
Содружество лохматых елок
Оберегает твой покой.
Порой метели заваруха,
Сугробы встали у реки,
Но вяжет нянюшка-старуха
На спицах мягкие чулки.
На поле ветер ходит вором,
Не греет слабое вино,
И одиночество, в котором
Тебе и тесно, и темно.
Опять виденья встали в ряд.
Закрой глаза.
И вот румяный
Онегин с Лариной Татьяной
Идут,
О чем-то говорят.
Прислушивайся к их беседе,
Они – сознайся, не таи —
Твои хорошие соседи
И собеседники твои.
Ты знаешь ихнюю дорогу,
Ты их придумал,
Вывел в свет.
И пишешь, затая тревогу:
«Роняет молча пистолет».
И сердце полыхает жаром,
Ты ясно чувствуешь: беда!
И скачешь на коне поджаром,
Не разбирая где, куда.
И конь храпит, с ветрами споря,
Темно,
И думы тяжелы,
Не ускакать тебе от горя,
От одиночества и мглы.
Ты вспоминаешь:
Песни были,
Ты позабыт в своей беде,
Одни товарищи в могиле,
Другие – неизвестно где.
Ты окружен зимой суровой,
Она страшна, невесела.
Изгнанник волею царевой,
Отшельник русского села.
Наступит вечер.
Няня вяжет.
И сумрак по углам встает.
Быть может, няня сказку скажет,
А может, песню запоет.
Но это что?
Он встал и слышит
Язык веселый бубенца,
Всё ближе,
Перезвоном вышит,
И кони встали у крыльца.
Лихие кони прискакали
С далеким,
Дорогим,
Родным…
Кипит шампанское в бокале,
Сидит товарищ перед ним.
Светло от края и до края
И хорошо.
Погибла тьма,
И Пушкин, руку простирая,
Читает «Горе от ума».
Через пространство тьмы и света,
Через простор,
Через уют
Два Александра,
Два поэта,
Друг другу руки подают.
А ночи занавес опущен,
Воспоминанья встали в ряд.
Сидят два друга,
Пушкин, Пущин,
И свечи полымем горят.
Пугает страхами лесными
Страна, ушедшая во тьму,
Незримый Грибоедов с ними,
И очень хорошо ему.
Но вот шампанское допито…
Какая страшная зима,
Бьет бубенец,
Гремят копыта…
И одиночество…
И тьма.
 

<1936>

В селе Михайловском. – Впервые: «Литературный современник», 1937, № 1.

Пушкин в Кишиневе
1
 
Дымное, пылающее лето.
Тяжело,
Несносная пора.
Виноградниками разодета
Небольшая «Инзова гора».
Вечереет.
Сколь нарядов девьих!
На гулянье выводок цветной…
Птицы в апельсиновых деревьях
Все расположились до одной.
Скоро ночь слепящая, глухая.
Всюду тихая,
В любой норе…
Скоро сад уснет, благоухая,
Да и дом на «Инзовой горе».
В том дому узорном,
Двухэтажном,
Орденами грозными горя,
Проживал на положенье важном
Генерал —
Наместником царя.
Сколь хлопот!
Поборы и управа.
Так хорош,
А этак нехорош,
Разорвись налево и направо,
А потом кусков не соберешь.
Недовольство,
Подхалимство,
Бредни,
Скука: ни начала, ни конца,
Да еще назначили намедни
К нам из Петербурга сорванца.
С нахлобучкой, видимо, здоровой.
Это вам, конечно, не фавор,
За стихи,
За противоцаревый,
Все же остроумный разговор.
Вот сидит,
Прощенья ожидая,
Пожалеешь юношу не раз —
С норовом,
Сноровка молодая,
Попрыгун
Допрыгался до нас.
Да и здесь ведет себя двояко:
Коль спокоен —
Радостно в груди,
А взовьется —
Бретер, забияка,
Юбочник – господь не приведи.
Но стихи!
Мороз идет по коже —
Лезвие,
Сверкание,
Удар…
И порой глядишь – не веришь:
Боже,
Ну кому доверил божий дар?
Умница, каких не много в мире,
Безобразник, черт его побрал…
И сидит,
Усы свои топыря,
И молчит усталый генерал.
За окном – огромна, неприятна —
Ходит ночь.
Обыден мир, не нов.
Огоньков мигающие пятна —
Это засыпает Кишинев.
 
2
 
Пушкин спал.
Ему Нева приснилась.
Он гуляет, радостен и жив.
Государь, сменивший гнев на милость,
Подошел, и страшен, и плешив.
В ласковой, потасканной личине,
Под сияньем царского венца,
В императорском огромном чине,
Сын, убийца своего отца.
Пушкин плюнул.
Экое приснится —
И нелепо,
И мечта не та…
За окном российская темница,
Страшная темнища,
Темнота.
Все порядки, слава и законы
Не сложны.
Короче говоря —
Отделенья третьего шпионы,
Царского двора фельдъегеря.
За границу!
Поиски свободы,
Теплые альпийские луга,
Новые, неведомые воды
И приветливые берега.
А на родине – простору мало.
Боязно.
Угрюмо.
Тяжело…
Он вскочил.
За окнами сверкало,
И переливалось,
И звало.
Выбежал.
В саду, цвести готовом,
Ходит солнце,
Ветер на полях…
Генерал свистит, с ножом садовым,
Столь уютный – в заячьих туфлях.
Ползает по клумбиному краю,
Землю топчет старческой ногой…
– Вы куда же, Пушкин?
– Убегаю.
Ах, Иван Никитич, дорогой…
Я туда, где табор за рекою,
А цыганке восемнадцать лет… —
Он, скрываясь,
Помахал рукою,
Инзов улыбается во след.
 
3
 
Так и шло.
Заморенное лето,
Вдохновенье.
Петербург далек.
Мякишем стрелял из пистолета,
Лежа на кровати, в потолок.
Не робел перед любым вопросом.
Был влюблен.
И ревновал.
Жара.
В биллиардной в лузу клал клопштосом
Трудного, продольного шара.
И ни сожаленья, ни укора —
Он махнул рукою на беду,
И цыганка, милая Шекора,
Целовала Пушкина в саду,
Беззаботна, весела, смешлива,
До чего мягка ее рука,
Яблоко чуть видного налива —
Смуглая, пушистая щека.
О Шекоре, о Людмиле этой
Песня сочиненная горит…
Вот она стоит полуодетой,
Что-то, улыбаясь, говорит.
Старый муж,
Рыдая, рвет и мечет,
Милую сажает под замок.
Кто другая
Сызнова залечит
Злого сердца пламенный комок?
В бусах замечательных
И в косах,
Памятью рожденное опять,
Белокурых и черноволосых,
Сколько было их, не сосчитать.
Первая – любовь,
Вторая – эхо,
Пятая – бумажные цветы…
И еще была одна утеха —
Лошадь небывалой красоты.
Гребешком расчесанная грива —
На себя любуясь, так и сяк,
Хорошо идет она,
Игриво
По Харлампиевской на рысях.
Кисти, бляха – конские уборы,
Тонкое на всаднике сукно —
Едет Пушкин.
Шпоры, разговоры,
Девушка любуется в окно.
И поэт,
Нимало не сумняшеся,
Поправляет талисман – кольцо,
Смело заявляет:
«Будет наша» —
И въезжает прямо на крыльцо.
И сады
И луговины в песнях,
Перед ним, румяная, она.
Жалуются Инзову.
Наместник —
Под домашний арест шалуна.
 
4
 
Но когда мечтания
И лень их
Или жалко оставлять одних,
Перед ним опять – кавказский пленник.
Блещут горы,
Говорит родник.
Неприступна,
Хороша,
Привольна
Грузия – высокая страна.
И стихи, как молнии,
И больно
И тепло сегодня без вина.
Он идет —
Легка ему дорога,
Где-то уходящая во тьму, —
До чего же все-таки немного
Надобно хорошего ему!
Только той услады и свободы,
Где тропинки узкие у скал,
Где зовут погодой непогоды,
Где любовь, которой не искал.
Пусть бормочет Инзов:
«Молоденек…»
Он забыл бы крышу и кровать…
Ну, еще немного разве денег,
Чтобы можно было банковать.
Вот и всё.
И, все позабывая,
Он ушел бы, Уленшпигель мой…
И судьба родная кочевая,
Милая и летом и зимой.
Каждый день иной.
Не потому ли,
Что однообразны дни подряд,
Он ушел за табором в июле,
В августе вернулся, говорят?
– Что (цыгане пели) города нам?
Встану на дороге,
Запою… —
Он услышал в таборе гортанном
Песню незабвенную свою.
Знаменитый,
Молодой,
Опальный,
Яростный российский соловей,
По ночам мечтающий о дальней,
О громадной Африке своей.
Но молчало русское болото,
Маковка церковная да клеть,
А туда полгода перелета,
Да, пожалуй, и не долететь.
 
5
 
Здесь привольно воронам и совам,
Тяжело от стянутых ярем,
Пахнет душным
Воздухом, грозовым —
Недовольна армия царем.
Скоро загреметь огромной вьюге,
Да на полстолетия подряд, —
Это в Тайном обществе на юге
О цареубийстве говорят.
Заговор, переворот
И эта
Молния, летящая с высот.
Ну кого же,
Если не поэта,
Обожжет, подхватит, понесет?
Где равнинное раздолье волку,
Где темны просторы и глухи, —
Переписывают втихомолку
Запрещенные его стихи.
И они по спискам и по слухам,
От негодования дрожа,
Были песнью,
Совестью
И духом
Славного навеки мятежа.
Это он,
Пораненный судьбою,
Рану собственной рукой зажал.
Никогда не дорожил собою,
Воспевая мстительный кинжал.
Это он
О родине зеленой
Находил любовные слова —
Львенок молодой, неугомонный,
Как начало пламенного льва,
Злом сопровождаемый
И сплетней —
И дела и думы велики, —
Неустанный,
Двадцатидвухлетний,
Пьет вино
И любит балыки.
Пасынок романовской России.
Дни уходят ровною грядой.
Он рисует на стихах босые
Ноги молдаванки молодой.
Милый Инзов,
Умудренный старец,
Ходит за поэтом по пятам,
Говорит, в нотацию ударясь,
Сообразно старческим летам.
Но стихи, как раньше, наготове,
Подожжен —
Гори и догорай, —
И лавина африканской крови
И кипит,
И плещет через край.
Сотню лет не выбросить со счета.
В Ленинграде,
В Харькове,
В Перми
Мы теперь склоняемся —
Почета
Нашего волнение прими.
Мы живем,
Моя страна – громадна,
Светлая и верная навек.
Вам бы через век родиться надо,
Золотой,
Любимый человек.
Вы ходили чащею и пашней,
Ветер выл, пронзителен и лжив…
Пасынок на родине тогдашней,
Вы упали, срока не дожив.
Подлыми увенчаны делами
Люди, прославляющие месть,
Вбили пули в дула шомполами,
И на вашу долю пуля есть.
Чем отвечу?
Отомщу которым,
Ненависти страшной не тая?
Неужели только разговором
Ненависть останется моя?
За окном светло над Ленинградом,
Я сижу за письменным столом.
Ваши книги-сочиненья рядом
Мне напоминают о былом.
День ударит об землю копытом,
Смена на посту сторожевом.
Думаю о вас, не об убитом,
А всегда о светлом,
О живом.
Всё о жизни,
Ничего о смерти,
Всё о слове песен и огня…
Легче мне от этого,
Поверьте,
И простите, дорогой, меня.
 

<1936>

Пушкин в Кишиневе. – Впервые: «Звезда», 1937, № 1.

«Вы меня теперь не трогте…»
 
Вы меня теперь не трогте —
мне не петь,
не плясать —
мне осталось только локти
кусать.
Было весело и пьяно,
а теперь я не такой,
за четыре океана
улетел мой покой.
Шепчут листья на березах:
– Нехороший ты,
хмельной…
Я иду домой —
тверезых
обхожу стороной.
Пиво горькое на солоде —
затопило мой покой…
Все хорошие, веселые, —
один я плохой.
 

1935(?)

«Вы меня теперь не трогте…» – Впервые опубликовано в книге: Г. Цурикова. Борис Корнилов. Л., 1963.

«Все уйдет…»
 
Все уйдет.
Четыреста четыре
умных человеческих голов
в этом грязном и веселом мире
песен, поцелуев и столов.
Ахнут в жижу черную могилы,
в том числе, наверно, буду я.
Ничего, ни радости, ни силы,
и прощай, красивая моя.
* * *
Сочиняйте разные мотивы,
все равно недолго до могилы.
 

1935?

«Все уйдет…» – Впервые: «Литературная Россия», 1964, № 48.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю