355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Корнилов » Избранное » Текст книги (страница 1)
Избранное
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:17

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Борис Корнилов


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Борис Корнилов
Избранное

Простая загадочность Бориса Корнилова

«…Корнилов старательно придает стихотворению неопределенность, расплывчатость… пытается замаскировать подлинный контрреволюционный смысл своих произведений…»

Н. Лесючевский, 1937 г.

Дьявол ничего не способен выдумать, он все крадет у бога и карикатурит. Жданов тоже ведь не сказал ничего нового относительно стихов Ахматовой: ни о «молельне», ни о «блуднице» – эти определения была найдены в свое время блестящими литературными критиками, пытавшимися понять путь лирической героини, – все было извлечено из реальности стиха. Так что же нам делать с реальностью стиха: не осмыслять из страха, что дьявол подхватит и обернет подлостью? Он все равно обернет. Дьявольское коварство коренится в той самой реальности, которая порождает и поэта. Дело в том, что Борис Корнилов действительно двойственен… Он дитя и жертва той самой «темной», «качающейся», «дремучей», «лесной» России, которая решилась выправить, выпрямить себя по стальным шаблонам революционной эпохи. Мы еще вернемся к профессиональной экспертизе Лесючевского, но не затем, чтобы спорить с его наблюдениями; там не с чем спорить; то, что эксперт добавил от себя, фактически скрепив Корнилову смертный приговор, – это дело такого рода, с коим не спорят, тут нужны иные реакции; а то, что он сказал о стихах, – это как бы и не «он сказал», это и так все говорили о Корнилове, это было известно: двойственность его поэзии, его пути, его жизненного и лирического облика.

Облик

Облик Бориса Корнилова двоился в глазах современников.

Он был комсомольским поэтом, автором боевых массовых песен, венцом революционной героики и интернациональной солидарности.

И он же был – по определениям тогдашней критики – апологетом темного биологизма, адвокатом мещанского захолустья и кулацкой анархии, разухабистым певцом стихийности, от которого вечно ждали идеологических срывов.

Как положительный герой критики он писал обширные гражданственно-эпические поэмы, которые сразу и прочно зачислялись в золотой фонд текущей советской литературы; автора «Триполья» ставили наравне с автором «Думы про Опанаса», «Мою Африку» равняли со «Спекторским».

И он же ходил в беспросветно узких лириках, плутал в гнилых болотах темной ремизовской природности, гнездился где-то на эмоциональных окраинах поэзии, так что считалось само собой разумеющимся и раз навсегда доказанным: Борису Корнилову – по причине его стихийности, неустойчивости и недостаточной просвещенности – просто не дано участвовать в идейном осмыслении глобальных проблем революционного века.

Он был признан как поэт здоровой силы и свежести; его четкая предметность, резкость его рисунка, ударная определенность его ритмики заставляли подозревать его в учебе не то что у акмеистов, а чуть ли не у лефовских и конструктивистских проповедников деловитости.

И он же, Борис Корнилов, был расплывчат и темен, и вечно в стихах его стоял фантасмагорический туман, и критики, восторгавшиеся его простой естественностью, назавтра разносили его за тяжелую театральность, бутафорию, фальшь и надуманность.

Его облик противоречив, но еще более – нечеток. Противоречия никогда не становились для него темой специальных раздумий; противоположности вроде бы не терзали его, но как-то странно уживались в нем; он никому не казался загадочным, а многим казался даже простоватым, но этот простоватый контур был постоянно чуть размыт. За неясностью никто не предполагал душераздирающей бездны, однако к сюрпризам все были готовы постоянно. Корнилов был человек неожиданный. И вот одни запомнили застенчивого провинциала в косоворотке, другие – напористого «пролетпоэта» в кожанке, третьи – скандального столичного литератора в бобровой шубе; и все были отчасти правы: сбросив шубу, Корнилов мог оказаться в какой-нибудь провинциальной нижегородской косоворотке; его облик, казалось, исчерпывался двумя-тремя элементарными штрихами, но эти штрихи невозможно было поймать и зафиксировать.

В его стихах непрестанно находили чужие влияния. Известно было, что Корнилов следует Багрицкому и Есенину. Кроме того, его непосредственными учителями считались Тихонов и Саянов, первый – как признанный лидер довоенной ленинградской поэзии, второй – как мастер, который в 1927 году ввел молодого автора в эту ленинградскую поэзию. Критика сигнализировала далее, что у Корнилова есть элементы инфантильной эстетики Заболоцкого и обериутов; «кое-что» в корниловских стихах «заставляло вспомнить Клюева», и это тоже должно было служить поэту «предостережением». Еще на Корнилова влияли: Блок и Гумилев, Пастернак и Асеев, Бабель и Гейне, Пушкин и Лермонтов, Тютчев, Прокофьев и Браун… Я собрал здесь только те влияния, которые были замечены тогдашней критикой. Нет сомнения, что влияний оказалось бы намного больше, если бы теперь поискать их специально. Но чудо в том, что все это действительно соответствовало действительности, что в стихах Корнилова и вправду там и сям обнаруживались воздействия невообразимо разных, совершенно несовместимых поэтов, однако – при всей этой податливости и устойчивости, при всей подверженности влияниям – по любой вырванной странице самостоятельную поэтическую руку Корнилова узнавали мгновенно.

Это все та же простая загадочность. Один из рецензентов в период наивысшего взлета корниловской популярности, в 1935 году, заметил, что если из постоянных достоинств корниловских стихов вычесть постоянные же их недостатки, то получится тот самый мизерный остаток, тот средний баланс посредственности, о котором, кажется, не стоит и разговаривать. Однако у «неуспевающего» Корнилова этот остаток несет такую качественную своеобычность, что критика, из года в год читающая ему мораль, никак не оставляет его без внимания. Вечно отстающий от требований, вечно неуспевающий, Корнилов никак не мог быть сброшен со счета: в его отставании угадывалась какая-то неясная логика, за двоящимся контуром таилась последовательность, и хотя постоянно попадал Корнилов в чужие, более резкие контуры – у него, безусловно, была своя судьба.

Он все время казался как бы вторым. Он был комсомольским поэтом – но его заслоняли фигуры Безыменского и Жарова, фигуры более завершенные – безостаточно завершенные! Он был поэтом плоти, поэтом органической целостности бытия – но здесь его заслоняла фигура Багрицкого. Наконец, когда четче выявилась в жизни Корнилова драма столкновения двух этих начал, драма гибельности слепой буйной плоти, – и здесь выступила на первый план более резкая фигура Павла Васильева, который, казалось, воплотил ту же драму четче, яснее и понятнее.

Между тем в поэтической судьбе Б. Корнилова заключен уникальный урок. В своем внутреннем пути он не повторил никого, хотя, казалось, непрестанно повторял всех и вся. Неотчетливость, невобранность его поэтического существа в многочисленные схемы, вечный беспризорный остаток, который с неизменным простодушием смазывал в судьбе Корнилова всякий очередной контур, – сама эта неспособность завершиться как раз и была той загадкой, той темой, которую он решал своей жизнью.

Десять лет – с 1926 до начала 1937 года – Борис Корнилов писал стихи в Ленинграде, в многообразно культурной, блестящей среде ленинградской поэзии. Чем выделялся он? Один украинский критик заметил в ту пору: блестяще отточенной формой многие ленинградские поэты напоминают друг друга; Корнилов же всегда может написать плохое стихотворение, он сплошь и рядом пишет мутно, дурно, невнятно, но при том – именно он определенно выделяется на общем блестящем фоне. Вот он, корниловский парадокс: невнятное внятное лицо! Логика алогичности! Фигура, в смутной неприкаянности которой по-своему решался вопрос о русском человеке в страшные 30-е годы, пришедшие на смену бесстрашным 20-м.

Расцвет Корнилова выпал как раз на эти десятилетия.

Начало

Фраза: «Я родился в деревне Дьяково, от Семенова – полверсты» – неточна.

Борис Петрович Корнилов родился в селе Покровском Семеновского уезда Нижегородской губернии 29 июля 1907 года.

Семенов – уездная глушь. Маленький чугунолитейный заводик, несколько тысяч жителей, большинство кормится промыслом: режут из дерева ложки.

Дьяково – еще большая глушь.

И еще большая глушь – Покровское.

Старая, кондовая, старообрядческая Русь, гнездовье раскола, исток Мельникова-Печерского. Полуразрушенные монастыри, замшелые часовни, дремучие леса, древние сказания – о невидимом граде Китеже, о Батыевой тропе; родясь из этой вековой и безмолвной толщи, Корнилов назовет ее: «Моя непонятная родина».

До трех лет он живет в Покровском; потом семья переезжает в Дьяково, поближе к Семенову. От трех лет до пятнадцати он живет в Дьякове. В 1922 году семья перебирается в Семенов, в купленный только что домик на Крестьянской улице. Семенов зовется городом, но название улицы ближе к истине. Быт не городской: «Я вот этими вот руками землю рыл и навоз носил, и по Керженцу и по Каме я осоку траву косил… Упрекните меня в изъяне, год от году мы все смелей, все мы гордые, мы, крестьяне, дети сельских учителей». В этой автохарактеристике есть оттенок программности. Корнилов чувствует в себе скрещение двух влияний: старомужицкого, коренного, кондового, и – интеллигентского, книжного. Мужицкие корни уходят вглубь: предков помнят до пятого колена, предки кряжистые, дед Корнилова Тарас дожил до ста лет, пешком ходил и Нижний, носил продавать лапти. О его униженной нищете Корнилов напишет потом стихи, напишет и о прадеде Якове, разбойнике, безобразнике и бабнике, напишет – задумавшись: «Я такой же – с надежной ухваткой, с мутным глазом и песней большой». Интеллигентность – очень молодой побег на этом вековом корявом стволе. Отец Корнилова, Петр Тарасович, – в большой семье единственный и чуть не случайно получивший образование; образование это: псалтырь – начальная школа – училище в Семенове – учительские курсы в Нижнем. Затем – учительство в деревне, до конца жизни. Мать поэта – из семьи приказчика, где детей родилось двенадцать, выжило семеро и лишь двое выбились к образованию; окончив в Семенове второклассную школу, Таисия Михайловна получила право преподавать в приходе.

В дьяковской школе учитель занимается с тремя классами сразу. Пятилетний сын местных учителей – Борис Корнилов присутствует тут же и усваивает все подряд. Школьная библиотека непритязательна (впоследствии появится в воспоминаниях бельевая корзина, в которой помещались все книги), но книги это хорошие: Пушкин, Лермонтов, Гоголь – и исследованы вдоль и поперек.

Начав писать стихи, Корнилов прячет их в смущении: к литературным увлечениям сына в семье относятся очень серьезно. Впоследствии поэт скажет об отце: «сельский учитель, самый хороший человек и товарищ для меня». Неофитское благоговение перед литературой Корнилов вбирает с детства – наряду с кержацкой кондовой «неуютностью нрава» именно это уважение к профессии писателя определит его судьбу.

Ну, и конечно, определяет ее – красный цвет времени.

Ставши в городе Семенове одним из первых пионеров, а потом пионерским и комсомольским работником, Б. Корнилов начинает писать в стенгазеты, пишет он и для местного молодежного театра «Синяя блуза», пишет много, охотно и часто экспромтом. Он легкий «сочинитель» – друзья-комсомольцы распевают его песни на улице. Как-то в Семенов заворачивает нижегородский писатель Павел Штатнов, он обнаруживает в одной из стенгазет корниловское стихотворение, «не совсем грамотное», но с печатью самобытности. Штатнов предлагает Корнилову прислать стихи для нижегородской газеты. Тот откликается быстро и присылает стихотворение, а также просьбу снабдить его каким-нибудь учебником стихосложения. Стихотворение помещено под псевдонимом «Борис Вербин». У России распечатались уста – стихи ищут выхода. Дважды просить по надо…

Элементы хрестоматийной школьной литературности простодушно соединяются в первых корниловских опытах с гиком и грохотом «Синей блузы», «плащ туманный» – с проклятьями капиталу, нежная гармонь и машущее хвостом солнце – с «властью труда», «рассветом зари» и «комсой от машины». Простодушное соединение элементов, живая податливость ритма, простая песенная музыкальность, возникающая в старательных изломах размера, – во всем этом едва угадывается будущий поэт, он еще не родился из первоначального хаоса; чтобы родился поэт, нужен перелом, перемена, удар судьбы.

Нижегородские публикации решают его судьбу: летом 1925 года инспектор бюро юных пионеров г. Семенова Корнилов Б. П. подает в уездный комитет комсомола заявление с просьбой «об откомандировании его в институт журналистики или в какую-нибудь литературную школу». Уком ходатайствует перед губкомом, губком просьбу удовлетворяет, «так как у тов. Корнилова имеются задатки литературной способности».

В конце 1925 года Б. Корнилов отправляется в Ленинград с тайной надеждой «найти в Ленинграде поэта Сергея Есенина» и прочесть ему стихи из заветной тетрадки.

Поэт Сергей Есенин в это время кончает с собой в ленинградском «Англетере». Корнилов не застает его в живых.

Надо сориентироваться в огромном незнакомом городе.

…Каким кажется Ленинград восемнадцатилетнему семеновскому комсомольцу?

Хаос влияний, пестрота и неустойчивость, платформы, группы и группочки, рабочие клубы и комсомольские мобилизации в литературу, неуверенные блики НЭПа, упавшие на углы раннереволюционного аскетизма, споры о есенинщине, резкость фронтовиков, принесших в столицу опыт гражданской войны, древние счеты акмеистов с символистами, группы ликбеза на заводах, живые газеты, синие блузы, красные косынки, инфантильная заумь обериутов, чубаровщина, уголовщина, воздух свободы, диспуты в Доме печати на Фонтанке, полотна «филоновской школы» на стенах и – описанная впоследствии Ольгой Берггольц – яростная любовь к поэзии всей комсомольской массы…

Здесь впервые проявляется в характере Б. Корнилова удивительная и странная черта: с необычайной легкостью устремляется он именно на те пути, которые, казалось, должны были бы отпугнуть его.

Кругом громят есенинщину – он хватается за есенинщину. В культурном хаосе возбужденного города он уберегает в себе свою семеновскую провинциальность, ту самую, от которой в этом вихре должны были остаться «одни слова». Разлет впечатлений заставляет его собрать воедино то, что есть у него: поэт в нем рождается в тот момент, когда он, Борис Корнилов, беззащитно улыбаясь и демонстративно называя себя в стихах «дураком», тем не менее отваживается внести в гул огромного города свой подчеркнуто провинциальный, свой ржаной, уездный, бесхитростный и простой опыт:


 
Усталость тихая, вечерняя
Зовет из гула голосов
В Нижегородскую губернию
И в синь Семеновских лесов.
 

С этими стихами в феврале 1926 года Б. Корнилов является на Невский проспект, в дом № 1, где под самой крышей собирается литгруппа «Смена» – здесь Виссарион Саянов работает с пролетарским и студенческим молодняком. «Провинциальные» стихи Б. Корнилова производят фурор. С этого момента начинается его стремительное восхождение по литературной лестнице.

Литературная группа «Смена» считается ленинградским вариантом московской комсомольской группы «Октябрь». Тяга к культуре и одновременно – отталкивание от книжности культуры – вот что составляет психологический комплекс этой среды. Напор реальности – желание «научиться литературе» и одновременно «научить литературу жизни». Здесь – причины бурного успеха сборника «Фартовые годы» самого Саянова, так же как причины успеха в Ленинграде простоватого, «захлебнувшегося весельем» лихого ладожского парня – А. Прокофьева. В книжную стихию врывается свежий, неправильный, живой говор: Россия бредит свободой, задыхается свободой.

Борис Корнилов идет в поэзию точно по этим следам.

«Коренастый парень с немного нависшими веками над темными, калмыцкого типа глазами, в распахнутом драповом пальтишке, и косоворотке, в кепочке, сдвинутой на самый затылок… сильно по-волжски окая, просто, не завывая, как тогда было принято… читал стихи», – вглядывается, вслушивается Ольга Берггольц.

А он читает:


 
…Потому ты не поймешь железа,
Что завод деревне подарил,
Хорошо которым
Землю резать,
По нельзя с которым говорить…
 

В стихах Корнилова звучит то, чего «сменовцы» добиваются с помощью хитрых акмеистических приемов, с помощью изощренной книжности: простая предметность, жизненная здоровая свежесть. Корнилов добивается этого наивнейшими средствами: даже откровенные реминисценции из Есенина (а это считается большим грехом) звучат у него обезоруживающе. У него есть то, чего все жаждут: весомость простоты. Естество. Неподдельность, магически действующая в этом хаосе самолюбий, приемов, новаций, платформ, стилей, знаний.

Молодежные издания начинают широко печатать Корнилова. Через год его уже называют самым талантливым поэтом «Смены» – надеждой ЛАППовского молодняка. Виссарион Саянов сам редактирует первый сборник стихов Б. Корнилова – «Молодость». Книжку рецензируют молодежные газеты и журналы Ленинграда, рецензирует профессиональная литературная «Звезда», рецензирует далекий московский «Октябрь».

Борис Корнилов находит свое место в литературном мире.

Но и книгу «Молодость» Корнилов впоследствии откажется признать подлинным началом своей работы. «Первой книгой» он назовет сборник 1931 года. В том же году – сборник «Все мои приятели». Начинается период профессионального писательства: ровный ленинградский быт прерывается разве что поездками в родные места, участием в разного рода ударных писательских бригадах (поездка в Азербайджан в 1932 году) или литературных совещаниях (поездки в Москву, в Минск). Поэтические сборники Б. Корнилова выходят с известной размеренностью.

В 1931 году, словно почувствовав достаточно сил, Корнилов делает первую попытку приблизиться к эпосу. В этот момент его лирическое творчество предстает в собственном его сознании как внутренне завершенное целое, как этап, предполагающий после себя другой этап. Так это и есть: лирик сложился и вполне выразил себя.

Мироощущение

В трех кардинальных ракурсах предстает мироощущение Корнилова-лирика.

Отношение к природе. Отношение к миру людей. Отношение к самому себе.

В ранних нижегородских опытах Б. Корнилова природа как нечто противостоящее человеку еще не существует. «Плач дождя» в этих ранних опытах – такой же условный знак, как «комса от машины», строка «в лето шумное воткнула осень нож» – тот же плод школьного чтения, что и «власть труда». Природа как самостоятельное начало выделяется в сознании Корнилова в тот момент, когда первоначальная целостность разрывается между старым и новым берегами: нужны «каменные скулы Ленинграда», «туман, перешибленный огнями», чтобы родная «волость» приобрела для поэта символический смысл. Первые годы пребывания в Ленинграде пронизаны у Корнилова смутным чувством двойного существования: в своем городке он вспоминает про «город каменный» – в каменном городе мечтает о провинциальных пельменях и геранях; в Семенове он бредит гумилевскими викингами, радужными парусами и злыми вымпелами; в Ленинграде жалуется: «Мне тяжко… Грохочет проспект, всю душу и думки все вымуча. Приди и скажи нараспев про страшного Змея-Горыныча…»

В непрерывном тоскливом раздумье он ощущает в себе как бы две крови, смешанность начал, «примеси» (уж не от печенегов ли это? – задумывается), и, уходя от естественных родных корней, словно рвет от сердца: «Я пошел вперед, не взглянув назад – на соломой покрытые хаты», – но, уйдя от есенинской беззащитно-провинциальной красоты и твердо уже решившись остаться на берегу каменном, – все время чувствует в душе какой-то «нездешний» остаток. Он так и не растворится до конца, этот остаток естества, в каменных кварталах и будет давать ощущение неверности, смутной ненадежности, сдвоенности пути, такое, как будто «был и не был», такое, когда «все люди – как люди, поедут дорогой, а мы пронесем стороной…». Эти строки написаны в 1927 году, когда обаяние столицы еще подстегивает в Корнилове романтическое воображение; через год должна выйти первая книжка, а там – интерес литературной критики, и все казалось: «пронесет стороной!» Не пронесло. В 1929 году первый возбужденный интерес критики к «семеновскому Есенину» сменяется настороженным ожиданием дальнейшего – тут-то, при Великом Переломе, на пике успеха, впервые охватывает Корнилова тайное и смутное отчаяние. Он не умеет осознать этого состояния, но инстинктивно отшатывается в свою оставленную глушь. Его путешествие в природу кажется эпизодом, «охотничьим» антрактом: критики прорабатывают Корнилова за «ремизовщину», и сам он предваряет эти свои «пейзажи» лукаво извиняющейся рубрикой: «Описание природы». Но понимать эту корниловскую «природу» надо широко: перед нами всеобщее неистребимое и смутно живучее, не поддающееся природное начало, которое лирический герой приносит с собой в мир людей, и продолжает носить в себе, и не может от него освободиться.


 
Деревья клубятся клубами —
Ни сна,
   ни пути,
      ни красы,
и ты на зверье над зубами
свои поднимаешь усы.
Ты видишь прижатые уши,
свинячьего глаза свинец.
Шатанье слежавшейся туши,
обсосанной лапы конец…
И грудь перехвачена жаждой,
и гнилостный ветер везде,
и старые сосны —
над каждой
по страшной пылает звезде.
 

Что в этих стихах – сугубо корниловское, неповторимое, немыслимое ни у кого другого?

Азарт? Нет, это есть и у Багрицкого. Смертельная опасность природного начала? Нет, у Заболоцкого это ярче. Мотив «страшности»? Нет, и это – скорее для Павла Васильева характерно.

Корниловское – это смутность природы. Гнилостный ветер. Прижатые уши, свинячья полуслепота, шатающаяся туша… Природа здесь – шальная, глухая, душная; природа – это «берлоги, мохнатые ели, чертовы болота, на дыре дыра»; природа – это омуты, логова, темные провалы. У Багрицкого природа – чудо, пьянящая свежая песня, властное рождение молодого, восхождение растущего. У Корнилова иное: природа застывает на последней неверной точке зрелости, на грани разложения и распада плоти. У Заболоцкого самый этот распад плоти – тема для раздумья о высшем смысле, о соединении таинств жизни и смерти. У Корнилова природа погружена в себя, не знает высшего смысла. Но даже наиболее близкая Корнилову жестокая и темная природность П. Васильева более резка и определенна в своей безжалостности. У Корнилова все более замутнено, у него природное начало – это не столько однонаправленная ярость борьбы, сколько своеволие дремлющей, полусонной, неуправляемой плоти; природа – нечто качающееся, неверное, глухое.

Драма отрыва от родных корней, испытанная Б. Корниловым в начале пути, откладывается в его существе вечной смутой: он носит в себе неукрощенное природное начало. Оно наполняет его стихи живой кровью, но этот пульс неуправляем – он идет от «нутра». Природа, преданная человеком, как бы предает его в отместку, она остается в нем ненадежной, качающейся основой, она смешивает и путает в его сознании звуки, краски, ощущения. Так создается неповторимый корниловский стиховой рисунок, угадывающийся почти в любой его строчке.

Какие звуки слышит он в мире? Шум деревьев. Гул голосов. Гам толпы. Звуки смешанные, неясные, неотчетливые. Голоса хрипят, ревут, мычат, визжат, воют. Точно так же ревет и воет ветер, трещат раздробленные кости, клокочет кровь, шипит догорающий костер, шлепают весла, все звуки – замутнены, все – сипловатые, все – с «примесью».

Какие цвета главенствуют в стихе? Дымная синь лесов. Грязно-серое небо. Вечернее небо цвета самоварного чада. Пыль, седая пыль, замутненность, смешанность, цвет патоки, цвет кофе, цвет растоптанной вишни. Апоплексическая багровость; синева крови, чернота крови, лиловая тяжесть крови – цвет задыхающейся плоти, мертвой плоти, рвущейся плоти. Желтизна мозолей, сыпь звезд на небе, пятнистая вода в Неве… Пятнистость – цветовой эквивалент корниловской смешанной звукописи.

Какие запахи? Тяжкие, пьянящие, густые. «Протухший творог» мозга, воняющие болота, «тошнотворный черемухи вызов» – запахи давят, душат, точно так же, как давят ухо звуки и давят глаз цвета. Поэтому ключевой контакт с миром в корниловском стихе – осязание. Вспоминает рыженькую лошадь, и ярче всего – мягкие ее губы, в которые расцеловал на прощанье. Что такое плуг? Железо, «хорошо которым землю резать, но нельзя с которым говорить». Лучше всего мир чувствуется наощупь. Податливые, пенистые, пузырящиеся поверхности. Тесто размытых дорог. Липкость пропитанной потом рубашки. Давление крови в жилах, «пушистою пылью набитые бронхи», «глаза заплывшие». Теплые плечи женщин… «А душа – я души не знаю. Плечи теплые хороши. Земляника моя лесная, я не знаю ее души…»

Живое – идет бесформенной стеной плоти, умершее – не застывает, а обвисает. «Качается дрябло над нами омертвелая кожа небес…»

Очень легко представить себе мир Бориса Корнилова в отталкивающем, неприятном варианте, тем более что чаще всего Корнилов нарочито подчеркивает в своей поэзии нахрап и муторность и не без эпатажа рисует себя: «я мятущийся, потный и грязный до предела, идя напролом, замахнувшийся песней заразной, как тупым суковатым колом».

Но это – темная сторона качающегося и неустойчивого природного мира. Надо помнить и другое: упоительная прелесть его ликующих стихов тоже немыслима без этого начала, только здесь оно как бы оборачивается светлой стороной.

Возьмем «Песню о встречном», самое популярное произведение Корнилова (положенная на музыку Д. Шостаковичем, прозвучавшая в 1932 году с экрана, эта песня настолько укоренилась в массах, что и в сороковые годы ее продолжали исполнять и издавать с безошибочным примечанием: «слова народные»). Чисто корниловское обаяние здесь – кудрявость, гомон утра, и вот это главное, лучшее, неподдельно корниловское слово:


 
За нами идут октябрята,
Картавые песни поют…
 

Возьмем «Качку на Каспийском море» – это колдовское ощущение качающейся, колобродящей, празднично-пьяной природы не мог бы подделать никакой другой мастер. В этом стихе отражается, конечно, все та же самая неуемная и в сущности очень добродушная, озорная природа корниловского дара.

Возьмем, наконец, «Соловьиху», шедевр и высшее достижение интимной лирики Б. Корнилова, – лениво-щедрое, переполненное игрой, лукавое и нежное объяснение в любви:


 
Соловьиха в тишине большой и душной…
 
 
Вдруг ударил золотистый вдалеке,
видно, злой, и молодой, и непослушный,
ей запел на соловьином языке:
– По лесам,
на пустырях
и на равнинах
не найти тебе прекраснее дружка —
принесу тебе яичек муравьиных,
нащиплю в постель я пуху из брюшка…
 

Эта пушистость, это чувство беззащитной живости самой малой твари – от того же щедрого, перемешанного с озорством ощущения полноты жизни, от «самой, что ни есть раскучерявой», зыбкой и неистребимой основы корниловской поэзии, от ее своевольной, неистребленной природности.

Секрет Б. Корнилова – присутствие этой живой и самородной неуправляемой силы. Здоровая и свежая, эта сила держит его стих на плаву. Но этот же неделимый остаток природности, нерастворимый остаток, грозит перекосить в его стихах любую концепцию. Отсюда – та настороженность, с которой критика даже и в лучшие годы относится к поэту. «Корнилов – он талант, но… дикий» – в этой строке пародиста уловлено основное. И сам Корнилов, всю жизнь прислушиваясь к своему «дикому» таланту и доверчиво внимая критическим указаниям, готовно втискивает мятущуюся стихию в предлагаемые социальные сюжеты: от действительных до самых фантастических.

Но это уже другой полюс: непрерывный поиск социального эквивалента смутному и неустойчивому состоянию души.

Природа поэтического темперамента Бориса Корнилова в известном смысле символизирована местом его рождения и жительства: вековая российская глушь как бы совмещена в его судьбе с тревожным ритмом предвоенной, приграничной столицы.

Социальная характеристика поэзии Корнилова в такой же степени символически определяется моментом его рождения. Корнилов моложе Багрицкого на двенадцать лет, моложе Тихонова – на одиннадцать, моложе Прокофьева и Суркова – на семь и восемь, моложе Саянова, Светлова и Уткина – на каких-нибудь четыре года. Но он моложе их всех на одну и ту же величину: на участие в гражданской войне.

Рубеж – 1904 год рождения. Это водораздел. Не успевшие родиться – не успели войти в то поколение, которое само себя называло впоследствии «счастливым», «пришедшим вовремя», попавшим на исторический стрежень. Мы его теперь называем иначе. Весь сталинизм вырос на его плечах: самоукрощение воли, самосмирение хаоса, самоорганизация стихии, ужаснувшейся собственному разгулу. Это, как ни парадоксально, поколение «счастливых» людей. Поколение Николая Островского и Виктора Кина. Они не знали зависти: история помазала им губы кровью, она опьянила их успехом и свободой, когда они были еще достаточно молоды, чтобы поверить в свою звезду, и уже достаточно взрослы, чтобы поверить сознательно. Чувство зависти они оставили следующему поколению, и в этом следующем поколении одним из самых старших оказался – Корнилов.

Он не поспел к гражданской войне. Его участие даже в отрядах ЧОНа опровергнуто: нет, и этого не успел! Только по рассказам знал о боях, походах, перестрелках. Всю жизнь завидовал тем, кто родился на какие-нибудь три года раньше. И героя своего в поэме «Моя Африка» – наградил тем, о чем тосковал сам: «зимою восемнадцатого года семнадцать лет герою моему…» Самому-то в то время было – десять. «Как мало испытали мы в сравнении с отцами» – такая жалоба немыслима, скажем, у В. Саянова; Саянов писал сверстникам, «родившимся в 1903 году»: «мы запомнили пули и топот», – те и впрямь «съели соли куль… знали столько пуль…». Эти уже несли в себе историю, младшие – лишь ожидали своей ноши… Они дождались ее – в 1941 году, и тогда настал час для Ольги Берггольц, и для Маргариты Алигер, и для Алексея Недогонова, и для Константина Симонова… Борис Корнилов был бы среди них, и был бы в самом расцвете сил – но не дожил. И всю жизнь свою Корнилов так и проходил в «молодых». Это – не «возраст», это – психологическая печать, судьба. Поэт, переполненный жизненной энергией, жаждой борьбы и бури, – как раз попадает на «передышку», на межвременье, на историческую, как он считает, паузу. О, мы знаем теперь обманчивость этой паузы, кровавый смысл Великого Перелома… но они – не знают всей меры ужаса. Они опьянены, и нужно звериное чутье Корнилова, чтобы чуять в эпохе ее смутный ужас, но именно – смутный. Смутно чувствуя катаклизмы, скрытые для него не в прошлом или будущем, а в подпочве настоящего, томясь от сил и чувств, которым нет имени, постоянно вываливается Корнилов из строго очерченных социальных тем «мирной передышки» в какие-то фантастические сны. Отсюда – противоречивость, неустойчивость его социальной проблематики.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю