412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ширяев » Ди-Пи в Италии » Текст книги (страница 11)
Ди-Пи в Италии
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:59

Текст книги "Ди-Пи в Италии"


Автор книги: Борис Ширяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

21. Две России

В течение всей моей двадцатидвухлетней, ставшей теперь «потусторонней» жизни я часто думал о тех, от кого я был оторван волею судьбы, об эмигрантах, изгоях российских.

Как, чем живут они? Как мыслят? К чему стремятся? За что борются и борются ли еще?

Не Врангель, не Кутепов, не Милюков, не Керенский… Их лица я знал, и они могли измениться лишь в мелких штрихах, в деталях, а вот сами угли, из которых возникали языки этого разноцветного пламени, масса средней эмиграции, «ты», «я», «он»? Та ее часть, к которой принадлежал я сам и от которой был отторгнут?

Ответа не было. Во время НЭП-а в советских газетах изредка мелькали кое-какие заметки о Зарубежье, русские полемические ответы «Соц. Вестнику», книги Шульгина, «Осколки разбитого вдребезги» Аверченко. Мало.

Оторвались. Ушли. О нас забыли. Или, хуже того, зачислили нас в стан врагов. За что?

Первою ласточкой, принесшейся к нам из свободного мира была «Россия в концлагере» И. Л. Солоневича. Ее дал мне прочесть Г. Э. Эрхардт, русский немец из Петербурга, эмигрант, немецкий зондерфюрер, в г. Ставрополе, в августе 1942 года.

Что было! Господи, что было!

Я прочел книгу, не отрываясь. И не мог сделать перерыва в чтении, потому что на меня наседал, требуя ее, секретарь нашей редакции Б-о.

Тотчас же пустили подвалами ее отдельные главы в нашей газете. Наборщики не отдали ее после набора назад в редакцию, а собравшись группою, читали две ночи. Но Эрхардт уезжал и забирал книгу. Рабочие типографии переплели ее в роскошный парчевый переплет, вшили несколько листков лучшей веленевой бумаги, и все мы расписались на них, коротко выразив рожденные ею чувства… Хотелось бы, чтобы этот экземпляр сохранился еще у Георгия Эдуардовича Эрхардта… Мало кто из русских авторов получал такую рецензию. Быть может никто.

Факты, описанные И. Л. Солоневичем, ничего нового нам не сказали. Мы их знали. Мы видели сами показанную им «девочку со льдом», но когда она появилась на полосах нашей газеты, то в редакцию посыпались требования напечатать всю книгу.

В чем же была ее сила? Почему это, всем нам известное, потрясло всех нас?

«Девочка со льдом» сказала нам, что о нас помнят, что нас любят, что за нас страдают, что во имя наше борются.

Большего нам не было нужно.

***

Моя первая встреча с эмигрантами произошла в Керчи в 1943 г… Это была молодежь из Болгарии, чистые, пламенные юноши. Вся их группа служила в отряде, несшем очень опасную боевую службу. Начальником был капитан, русский немец, которого звали Петр Иванович.

Я провел с ними день и увидел в жизни не написанное в книге, но сказанное меж ее строк. Да, нас любят. За нас жертвуют жизнью. Больше того, нас хотят познать и понять. Но это трудно.

Судьбе было угодно, чтобы я вновь встретился с некоторыми из них теперь, в 1951 г., когда пишу эти строки. «Встретился» лучше взять в кавычки: они в Марокко, а я в Италии, но, прочтя мою фамилию в газетах, они вспомнили меня, написали мне, и из их писем я вижу, что эти нас узнали и поняли.

Повторяю, это были эмигранты из Болгарии. Я говорю это потому, что после я увидел, что каждая из зарубежных групп российского рассеяния имеет свое лицо, воспринявшее некоторые черты от среды, в которую ее закинула бродяжья доля.

Потом я побывал в Берлине, Париже, Праге, Белграде, Риме и из встреч, из слов, из действий мог наметить эти отдельные черты каждой группы, а из их совокупности целое —

– Вторую Россию, многоликую, многообразную и во всех своих преломлениях далекую от Первой – Россию мечты.

В Берлине, где мне приходилось не только соприкасаться, но и сливаться в общей работе с местной и стянутой туда войной эмиграцией, деловое лицо Второй России, несколько сухое и холодное, редко с улыбкою, с глазами, пытливо и внимательно рассматривавшими меня и спрашивавшими:

– А скажи, пожалуйста, что ты, собственно говоря, можешь делать?

Я спрашивал его о том же и получал ответы от инженеров, офицеров, священников, журналистов, дававших их в действенной борьбе за то же, за что боролся я, с тем же врагом, постольку, поскольку это было возможно. Так словами и действиями ответили мне генерал Краснов, немец – епископ Берлинский, редактор «Нового Слова» Деспотули, генерал Бискупский, десятки офицеров, инженеров.

– Делаем, что можем. Трудно. Приходится многим поступаться, но делать надо. В этом наш долг. А там увидим…

Лицо России-мечты было неясно и туманно.

В Париже я пробыл неделю и встреч было мало. Действия эмиграции я не видел, но противодействие чувствовал. Мой близкий друг, молодой офицер и журналист М. С. Давиденко, пробыл там больше, многих видел, говорил, и вернулся в Берлин с тяжелым чувством.

– Все нас там учить стараются, на ошибки наши указывают, а в общем чуть ли не за врагов считают, за немецких наемников, изменников «русской идее»… Черт бы их взял! Не Россия им нужна, а их Февральское словоблудие… Абстрактную идею со всех сторон рассматривают, а живого человека рассмотреть не могут.

В Праге мне повезло. По роду моей командировки туда мне пришлось соприкоснуться с кружком казакийцев. Встретили любезно и пригласили даже на свое собрание. Какой-то столь же малограмотный, сколь и самоуверенный, докладчик долго и внушительно излагал замечательные сведения, почерпнутые из какой-то «старой книги, хранящейся в Ватиканской библиотеке». Очень глубокая была эта книга. Несмотря на ее древность, из нее можно было почерпнуть новейшие для многих (в том числе и для меня) сообщения об особой казакийской расе, то ли скифской, то ли германской, но от славян очень далекой и враждебной им.

Даже лампасы эта раса носила еще в глубокой древности.

Оспаривать эти ценные сведения, я, конечно, не стал.

В Белграде я прожил семь месяцев. Первые дни встречи с его русскою частью всколыхнули во мне что-то погребенное глубоко в сердце, но неизживаемое, жгучее, хотя и засыпанное толстым слоем остывшего пепла.

Русский собор и в нем – знамена былых славных российских полков. Огромная русская библиотека, в ней – книги, каких не найдешь уже в России. Отблески былой Москвы в архитектуре самого города. Русский Корпус, блещущий самоотвержением и подвигом.

Все это ласкало и, вместе с тем, бередило засохший струп незажившей глубокой раны. И больно, и сладко.

Потом в сладость влилась горечь.

Мощи не оживают, хотя они и нетленны. Музейные экспонаты повествуют о прошлом, но никогда не возрождаются в настоящем. Отрубленный палец не прирастает вновь к телу.

В Русском Корпусе попытались сделать такой эксперимент: сформировали полк, кажется, 5-ый, из навербованных в оккупированной зоне добровольцев. Вышло плохо. Я слушал жалобы с обеих сторон – и от белградцев и от подсоветских русских. Каждая сторона была права по-своему. И те, и другие искренно и пламенно шли в борьбу за Россию.

Мне было тяжело. Отрубленный палец не прирастал и не мог прирасти. Ему мешала буква «ять».

***

Распроклятая буква! Раздавленная, вычеркнутая всею жизнью, она корчится, извивается, многоликая и многообразная.

В Берлине она веяла холодом недоверия, скептицизма. В Париже презирала с высоты «великого идейного наследия». В Праге кривлялась в бутафорском жупане пана Мазепы. В Белграде пугала шелестом высохших слов, истлевшими скелетами.

Проклятая буква! Она убивает живое, превращает высокий подвиг в жалкую карикатуру. В Берлине я однажды встретился со смелым, честным жертвенным русским человеком. Его звали Ларионов. Потом читал его брошюру, написанную с буквой «ять». В ней он рассказывал о совершенном им подлинном жертвенном подвиге. Лет двадцать тому назад, он, движимый глубоким чувством любви к России, с огромным риском для жизни пробрался в Петербург, ставший Ленинградом, и метнул бомбу в собрание народных учителей, писавших без буквы «ять».

Погибли несколько из них и его соратник по этому, совершенному с действительно честными намерениями, подвигу. Потом погибли тысячи расстрелянных в ответ на его бомбу.

Но самое страшное было в волне возмущения, обиды, боли, прокатившейся по всей Первой России. Возмущение бесцельностью совершенного, боли от обиды, непонимания и осуждения.

Мечта метнула бомбу в себя самое рукою, писавшей букву «ять».

***

Проклятая буква!

Мы сидим с Александром Ивановичем, «новым» эмигрантом из шахтеров, шахтером из русских крестьян, около ировской печки и читаем. Он теперь научился читать по-русски и жадно глотает все, что возможно. В библиотеке лагеря, кроме «Труда» и «Правды», по-русски ничего нет. Их Александр Иванович не берет.

– И так все знаю, что там Иоська напутлял!

А у меня теперь есть, что почитать. Я добываю оживающую в Европе русскую прессу и кое-что получаю из США.

Александр Иванович читает медленно, водя по строкам пальцем, порой отрывается от листа, задумывается. Мозги у него тяжкие и крепкие, как жернова, все перетирают в муку. Иногда он спрашивает объяснений незнакомых слов и записывает их на бумажку.

– Скажите мне, как эта вот буква называется? Я все позабываю…

– Буква «ять», Александр Иванович, а читается так же, как «е».

– А зачем же ее пишут? Раз другая есть?

– По привычке, Александр Иванович.

– Вот, должно быть, и тот помещик по привычке ее в книжечку писал.

– Какой помещик?

– А тот, какой все свои убытки в книжечку записывал… Я вам его показывал.

– Пожалуй, что так.

– Пишут много и хорошо пишут, – отрывается Александр Иванович от газеты, – правильно пишут, а самого основного нет, самого главного.

– А что, по-вашему, самое главное?

– Чтобы всем нам вместе быть. Как Иоська – генеральную линию взять. Он на коммуну, на колхоз, а нам напротив всем вместе.

– Пишут и об этом.

– Генеральной линии нет. Все друг на дружку восстают… А все русские, все против Иоськи.

– Это потому, что у каждого своя буква «ять» есть, Александр Иванович!

– Как это?

– А так: что запомнилось с того времени, когда в России были, то и тянут за хвост. Помещик – вам про свои березки вспоминает, другие – как они революцию делали… Каждый свое…

– А всем грош цена… барахло это… Сорганизовать надо всех на генеральную линию.

– Как же вы это сделаете на чужой земле? Сами видите, в каком мы положении.

– Иностранным державам все разъяснить надо. Ведь Иоська и их слопает, как чехов, к примеру… Вот это и нужно сказать, пугануть их.

– Трудно это! Пока сами не попробуют. – Эх, был бы я грамотным!

– А кто же вам мешает? Время есть. Хотите, я вас грамматике обучу? Писать будете правильно. Вам это особенно интересно. Вот вы и теперь все стихи складываете, а без грамматики это трудно. Хотите?

– А смогу? Мозги заскорузли.

– И медведей плясать учат.

– Спасибо. Попробую… только вы учите без этого, как его… ятя… шут с ним!

22. В точку!

Получаемые и добываемые мною газеты привлекают в наш неуютный барак и русское население других, несколько более удобных блоков. Читать на-дом я даю лишь особо избранным, аккуратным в сроках возврата. Таких мало. Русские люди, как известно, не немцы, и ко времени у них отношение особое. Большинство читает здесь же, примостившись на поставленных «на попа» поленьях.

Разный народ приходит. И «старые», и «новые». Вот, например, два профессора. Они почти однолетки, около сорока каждому, оба читали гуманитарные дисциплины, хорошо по ним эрудированы, очень самоуверенны. Оба, видимо, делали удачные карьеры, оба любят цитаты – нерушимые для них базисы. Это общее.

Теперь разное. Один из Баку, армянин, надо думать, в прошлом партиец, или из группы «сочувствующих». Я назову его условно Петросяном, ходкой армянской фамилией. Фамилия другого пусть будет Барабанов, он из Сербии.

Оба они любят поговорить и поспорить, а я, грешный человек, люблю стравить их, столкнуть в узком месте. Тогда они начинают искать опоры в авторитетах. Бакинец сыплет цитатами из «основоположников» и свыше утвержденных их «продолжателей», а белградец валит, как из мешка, ссылками на имена мало, а то и совсем неизвестных его оппоненту.

Но Петросян не большевик и даже не марксист. Он прекрасно видит все ошибки, натяжку, отклонения официального подсоветского мышления. Барабанов тоже не какой-нибудь «монархический мракобес». Он «глубоко прогрессивный и просвещенный» демократ и, лишь памятуя стипендии и субсидии краля Александра Сербского, допускает монархию английского типа.

Когда один из них после спора уходит, а другой остается наедине со мною, то, если это бывал бакинец, он неизменно разводил руками:

– Полная политическая безграмотность! Абсолютное незнание основных положений!

– Ограниченность, тупость, элементарная безграмотность, – восклицает в тех же случаях Барабанов, – и вы говорите, что советская молодежь мыслит? Можно ли называть мышлением такое попугайство?

Когда уходит и этот, слушавший внимательно их спор Александр Иванович обращается ко мне.

– Расскажите мне, что это за монархия английского типа?

Я пытаюсь расшифровать попроще формулу «царствует, но не управляет». Александр Иванович молчит некоторое время. Жернова в его голове перетирают мои объяснения в муку. Потом спрашивает:

– А сколько зарплаты английскому королю дают?

– Кажется, миллион двести тысяч фунтов по цивильному листу.

– На наши деньги что это выйдет? – допытывается он.

– На червонцы перевести, пожалуй, невозможно, но в ценах царского времени – двенадцать миллионов золотых рублей, то есть около 10–11 миллионов пудов пшеницы.

– Значит, крестьянин этому дармоеду во какую гору насыпает?

– За что ж вы его так ругаете?

– А как иначе? Если он царь, так должен свою профессию выполнять. Тогда и прибавить ему можно, если высокой квалификации. Управление того стоит – ответственная работа. А такому паразиту за что?

– А это вроде буквы «ять», Александр Иванович. Не нужна, а печатают. Так и англичане короля содержат по традиции. Да и не его одного.

– Традиция, это как понимать надо?

– Привычка. В важных случаях она традицией называется.

– Иоську бы к ним на годок! Он бы эти традиции враз поломал…

Однажды оба мои коллеги застали меня за писанием. По старой памяти я заношу в тетрадь кое-какой репортерский материал. Знаю, что не нужен, но тоже своя личная профессиональная традиция.

– Впечатления от Рима? – осведомляется один из них. – Вы где сегодня были?

– Утром в галерее Боргезе.

– Это записать стоит. Огромное впечатление.

– Но, представьте, не пишу о ней ни строчки. Ведь лучше Рескина, Стендаля да и многих других все равно о мастерах Возрождения мне не написать…

– Нет, для себя.

– Тоже не стоит. Есть интереснее. Там, где я был после обеда.

Оба профессора настораживаются, а во мне уже играют веселые, озорные чертенята.

– Где же вы были?

– В публичном доме.

– Шутите!

– Ничуть. Один наш парнишка подгулял… Ну, человек он молодой, к тому же по-итальянски не говорит. Я и взялся быть его гидом.

– Оригинальничаете.

– Ничуть. Это тоже метод. Не помню, кто из умных людей советовал определять культурность семьи не по парадной гостиной, а по состоянию уборной. Вот и я через щелочку в это самое место Италии посмотрел…

– Обогатились впечатлениями, – иронизирует Барабанов.

– Уродство капиталистического общества. – отмечает Петросян.

– И то и другое верно, – соглашаюсь я, – только, пожалуй, дело не в капитализме, а в духе века: он показателен.

– И написать об этом думаете?

– Если вообще приведет Господь писать – напишу.

– Ну, знаете ли, читать вряд-ли будут с интересом.

– Отчего? Написал же Амфитеатров «Марью Лусьеву», а Куприн «Яму»? Как еще читали! Да и Толстой Катюшу Маслову с большим знанием обстановки вырисовал.

– То – дело иное. То Россия. А Италию я предпочитаю изучать по ее бессмертным творениям, – безапелляционно восклицает Барабанов, – Рафаэль… Верди… Миланский Собор – вот ее критерий.

– Дело ваше. Но вы хоть одного молящегося перед «Преображением» видели? Слыхали когда-нибудь, чтобы три не певца-профессионала, а рядовых итальянца пели прилично, хотя бы как у нас полтавские дивчата поют? А Миланский Собор, к вашему сведению, немцы-архитекторы строили. Вот вам и бессмертные образцы итальянской культуры.

Убедить в чем-либо своих коллег я не надеюсь, да и не стремлюсь. Каждый человек имеет право донашивать подштанники своего дедушки. Марксистские или «прогрессивные» – не все ли равно? Придет время, истлеют до отказа и сами свалятся. Впрочем, к этому времени, вероятно, накопится новое старье от новых дедушек.

Мои размышления неожиданно прерваны восклицанием Александра Ивановича. Он не слушал наших разговоров, а углубленно читал какую-то газету из принесенной мною, полученной в Русском Собрании пачки. Ее заголовок мне незнаком.

– В точку, – увесисто произносит Александр Иванович, – в самый центр попал. Что надо!

Я смотрю через его плечо. Заголовок газеты «Наша Страна», новый для меня. Александр Иванович читает вкладыш: «Обращение к здравому смыслу делового мира»…

Я пробегаю глазами по первым строчкам и читаю дальше, не отрываясь.

– Очевидно, не все еще ходят в дедушкиных подштанниках. Кое-кто примеряет и новые. Кто же автор и кто издатель этой газеты?

23. Очень знакомый незнакомец

В Риме, в главном управлении ИРО, несколько больше пятисот чиновников. Не меньше их и в разбросанных по всей Италии лагерях. А ди-пи к 1950 году осталось меньше трех тысяч. Двадцать тысяч евреев, комфортабельно отдохнувших от тяжелых переходов по маршбефелям Гитлера, а позже по сталинским путевкам для космополитов, отбыли в Палестину. Опустели тенистые сады Барлетто и бархатный пляж Сенегалии. Потом Австралия решила срочно проводить дорогу по какой-то безводной пустыне, откуда убежали все папуасы. Приехала соответствующая комиссия и занялась учетом зубного наличия у ди-пи. Но письменных доказательств того, что данный обладатель всего зубного наличия находился 3-го января 1938-го года в городе Иксе, на улице Игрека, в квартире Зета, она не требовала. Степенью его личной дружбы с Гиммлером она тоже не интересовалась. Поэтому все, ожидавшие по 2–3 года отправок в более водопроводные страны, уехали в освобожденную от папуасов пустыню.

Несчастные чиновники ИРО совсем голову потеряли. Что делать? Кого опекать? На одного чиновника и двух с четвертью ди-пи не приходится!

Выручил социалистический метод планирования. Прекрасный метод. Сначала распределили всю дипиевскую наличность по классам: на стариков, инвалидов, туберкулезников, кишечников и т. д. Развели всех по соответствующим лагерям. Потом стали по той же системе землеустраивать, например, стариков из альпийской Грульяски под солнце Салерно, а инвалидов из Салерно в Грульяску… Примерили, и снова: теперь стариков в Грульяску, а инвалидов в Салерно. Потом стариков перечислили в инвалиды, туберкулезников – в кишечники, инвалидов переосвидетельствовали и разом всех снова переземлеустроили… Работы хватало!

Именно этой высокой трудоспособности ировских чиновников я обязан тем, что объездил всю прекрасную Италию от снежных гор Грульяски (Пьемонт) до палящего Марино (Калабрия), от Анконы (Адриатика) до Баньоли (Неаполитанский залив). За это время я побывал и стариком, и инвалидом, и туберкулезником, и даже беспризорной сиротой, жертвой войны. Повидал знаменитую пещеру близ Баньоли, где уже три тысячи лет дохнут от серных паров собаки, и само Баньоли, где последние пять лет столь же интенсивно дохнут ди-пи, черт их знает от чего; смог вволю посокрушаться о бренности мира в Помпеях близ Пагани и возродиться к жизни в Вилла Альба, бывшем сумасшедшем доме, сохранившем все свои славные традиции… спасибо ировским чиновникам!

И удивительно: при всех этих переселениях я не только ничего не терял, но даже обрастал имуществом. То в Иези жена по ошибке стул захватит, то в Чине-Читта какой-то шкафчик пристанет… Теперь у меня обстановка, о какой я не смел мечтать в СССР, – на отдельном грузовике землеустраивались…

Вот, с работенкой хуже. Итальянцы нас, профугов, на работу не берут, согласно их демократическим законам. Ну, если без денег, только за харчи, тогда еще можно поработать у какого-нибудь крестьянина, даже и не марая собой его светлых демократических риз.

В Иези, например, я ухаживал за пятью коровами, тремя телками и четырьмя телятами падроне Беппо и получал за это полную миску пасташуты (макарон) с томатом. Полную миску!

Иези – близ Анконы. Здешнего крестьянина не сравнить с беспорточным южанином. По вечерам мимо нашего кампо беспрерывно валят толпы велосипедистов. Это молодежь с ферм катит в город, в кино. Хозяева же проносятся на мотоциклах с женами и младенцами в прицепных корзинах. В маленьком городишке Иези – конторы всех банков Италии. Иези – центр шелководства и один из центров итальянского коммунизма.

Наш лагерь размещен в железных «бочках» – бывших военных складах союзников. «Бочки» стоят в бывшем парке прогоревшего в дым конте Ансельми. Если верить гербам на бывшем кастелло его предков, то они были участниками крестовых походов. Сам конте – чиновник ИРО, а бывший кастелло охраняет итальянское подобие чеховского Фирса. Подобие разрешает нам с сыном собирать шишки пинтий около кастелло. Это очень приятно, т. к. зимой в железных складских «бочках» очень холодно.

Мой падроне Беппо – арендатор одной из последних оставшихся еще у конте ферм. Он, конечно, коммунист. Здесь все фермеры – коммунисты. Распроклятый Муссолини послал его сына воевать против великого Сталина. Сын тотчас же благополучно попал в плен, вполне благополучно, т. к. оказался в числе трех процентов итальянцев, выживших в этом плену. Теперь ждут его возвращения.

По вечерам, когда навоз вычищен, коровы подоены, молоко пропущено через сепаратор, задан корм и проглочена моя пасташутная зарплата, я присаживаюсь рядом с падроне на ступеньке его трехэтажного дома. В первом этаже – коровы, куры, ослик, лошадь и прочая зоология. Второй этаж – ботанический, в нем кладовые для зерна, фруктов, овощей. На третьем – сам падроне с семейством. Надворных построек нет. Таков древний обычай. Династия Беппо арендует землю у династии конте Ансельми лет уже полтораста. Может и больше.

Скоро приедет мой сын, – сообщает падроне, – сколько интересного расскажет он мне о вашей дивной стране, – почему вы мне так мало о ней говорите?

– Потому, что вы не верите, падроне.

– Как я могу верить таким глупостям!.. Вы говорите, например, что каждый контадино (крестьянин) Республики Советов был бы счастлив арендовать такую ферму, как моя. Какая нелепость, я плачу графу сорок процентов со всего, что рождает земля, почти половину, а у советского контадино своя собственная земля и он ничего не платит…

– Но с коров, молока, сыра, кур, яиц, шелковичных коконов, что вы платите?

– Конечно, ни сольди. Ведь земля родит только пшеницу. Я сею ее два гектара. Теперь так велит закон. Раньше сеял меньше.

– Признайтесь, падроне, в беседе с Апостолом Петром у райских дверей, вы назовете иную цифру урожая, чем в отчете графу?

– Это мое личное дело, да и вообще все эти сказки о рае чушь. Я не калабрийский осел, чтобы быть папистом. Есть только один рай – ваша родина.

– Кстати, насчет налогов на землю. Кто их платит?

– Конечно, граф. Земля его, а не моя. И платить за удобрения обязан тоже он, это в его интересах. Кто же возьмет истощенную землю, если я от нее откажусь? Ремонт строений – тоже…

– Прекрасно, теперь мне понятно, почему вы здесь, а граф – чиновник в Риме…

– Или вы начнете меня уверять, что не ели на своей родине такой пасташуты как я вам даю…

– Да, такой пасты, какую готовит сеньора Анжелина, с томатом, пармезаном, мясной крошонкой, густо политой поджаренными с каперсами олио, я не мог позволить себе там, даже работая на четырех службах по четырнадцать часов в день… тем более такой большой миски…

– Ну, стоит ли вас слушать? Такую пасту ест каждый нищий по праздникам, а праздников у нас достаточно. Вот, когда коммунисты отдадут землю графа мне, приходите тогда ко мне и я вас угощу…

– Я не пойду тогда к вам в Сибирь, падроне. Это будет слишком далеко.

– Ну разве вы не сумасшедший? Моя ферма, мои коровы в Италии, а вы толкуете мне про Сибирь? Ради какого дьявола я туда поеду?

– Именно потому, что у вас есть пять этих светлосерых коров, вас повезут туда, падроне, как повезли уже таких, как вы, из Венгрии, Болгарии, Румынии…

– Меня, честного труженика?

– Вас – честного торговца прекрасным пармезаном на базаре в Иези, вас – «кулака». Помните это слово, одинаковое по-русски и по-итальянски, о значении которого вы меня спрашивали.

– Это – враги народа! Я – не враг!

– Послушаем, что скажут тогда Сталин и Тольятти!

– Они – мудрейшие из мудрых, а вы – безумец и враль!

Когда подошло Рождество, падроне Беппо решил его не праздновать, но сеньора Анжелина была иного мнения, и на кухне шла ожесточенная стряпня, а так как почтенная матрона владела шваброй не хуже, чем управлялись с мечем ее предки, легионеры Цезаря, то падроне решил ограничиться лишь нейтральной формулой:

– Ничего этого не понадобится. Однако, понадобилось.

Ранним рождественским утром, когда сеньор Беппо и его супруга еще возлежали на непомерной кровати своих отдаленных прародителей, петухи расправляли крылья, а я поил светлосерых красавиц, во двор вошел удивительно знакомый мне незнакомец.

Несомненно, я никогда раньше его не видел, но все в нем и на нем было мне знакомо: кепка с полуоторванным козырьком, прожженные полы остатков русской шинели, опорки и обмотки на ногах, а главное, какая-то настороженность, опасливость его походки, Взглядов…, он, словно, боялся того, что враг стоит за каждым углом.

– Вы, наконец, приехали, – невольно по-русски крикнул я, – вас давно уже ждут! Бегите наверх!

Незнакомец остановился, как вкопанный, и на его лице отразился сложный, очень сложный комплекс чувств. В нем были и страх, и удивление, и улыбка, и судорога, и даже, как это ни странно, что-то вроде, радости.

– Зачем ты сюда… – с трудом подбирал он русские слова, – ходить?

Но из верхнего окна уже неслись фиоритуры контральто сеньоры Анжелины, и незнакомец стремительно ринулся, в родной дом.

Заготовленное к Рождеству пригодилось. Пана Беппо до полудня раз шесть спускался в подвал и выходил оттуда, нагруженный огромными кувшинами из заветной бочки душистого фраскатти.

В полдень сияющий падроне позвал меня.

– Амико руссо, подымайтесь к нам пообедать! – Такое приглашение я получил впервые. Это было вне нашего демократического трудового договора.

На столе красовались все шедевры итальянской кухни: жареные с каштанами цесарки, румяные пицци с солеными сардинами, заливное из мелких осьминогов, горы мидий и креветок… не перечесть! Кувшины с вином отливали рубинами и янтарем.

Выбритый и одетый в изящный хотя и смятый костюм, незнакомец, улыбаясь протянул мне руку.

– Пожалуйста… здравствуйте… – с запинкой выговаривал он по-русски, потом перешел на итальянский, – вы убежали от коммунистов. Не говорите – почему, я знаю, я видел… – по его лицу пробежала тень ужаса, а за ней следом расцвела улыбка. Снова по-русски: – русский пополо – карашо, очень карашо, коммунист… – несколько крепких русских слов, певуче, как аккорд гитары, прозвучали в устах итальянца. И снова по-итальянски: – Русский, итальянский коммунист безразлично. Все одинаковы. Мы, военнопленные, били их агитаторов по всему пути от границы: в Удине – двух, в Болонье – трех, в Анконе – одного, но очень крепко…

В то время, как я, напробовавшись итальянских шедевров сверх меры и возможности, снабжал устриц и осьминогов родной им стихией в девятом вале фраскатти, папа Беппо, улучив минутку, шепнул мне:

– Не говорите сыну, что я был коммунистом. То, что вы мне говорили, правда! Я знаю теперь – Тольятти – лгун, бестия, порка маяле, маскальцоне… – и, вдруг, вслед за потоком итальянских ругательств, снова, на этот раз из уст папы Беппо, раздался тот же певучий аккорд гитары…

Кто научил его этому? Вернувшийся из плена сын? Или я сам невзначай? Ухо итальянца очень восприимчиво к звукам… Но свой рождественский подарок, от раздающей их в Италии феи Бефаны, я получил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю