355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ширяев » Ди-Пи в Италии » Текст книги (страница 1)
Ди-Пи в Италии
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:59

Текст книги "Ди-Пи в Италии"


Автор книги: Борис Ширяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Борис Николаевич Ширяев
Ди – Пи в Италии
Записки продавца кукол

Вместо предисловия

Дмитрию Семеновичу Товдину

Куда-то в Аргентину


 
Приподняв заграждающий полог,
Мрачный полог нахмуренных лет,
Я узнал, что вы частью филолог,
Частью смелый гусарский корнет.
А потом даже ротмистром стали,
Закалясь в отшумевших боях…
Вы, возможно, от жизни устали,
Но огонь сохранили в глазах.
И связали вас крепкие нити
С далью прежних любимых сторон, —
Вы с трибуны отважно громите
Погубивших Россию и Трон.
В эти дни, когда с ревом и свистом
Были сорваны славы венки,
Против воли вы стали туристом,
Посетив, например, Соловки…
И теперь, когда страшным потопом,
Надвигаются рыцари мглы,
Мы блуждаем по разным «Европам»,
Обживая чужие углы.
И хоть хлеб наш порою и горек,
И костюмы у нас «не того»,
Наблюдаете вы, как историк.
Все этапы пути своего…
Вы тяжелую жизни науку
Факультетом страданий прошли, —
Разрешите пожать вашу руку
Вдалеке от родимой земли.
 

Так писали Вы мне, дорогой Дмитрий Семенович, пять лет тому назад. Потом Вам суждено было поплыть «по синим волнам океана», а мне, подобно некоему моллюску, сидеть на мало удобной для этой цели суше и ждать, когда этот моллюск свистнет. Вот и сижу…

В этой книге Вы найдете много наших общих знакомых. Те из них, кто занимал официальное положение фигурируют в ней под своими подлинными именами, а большинство прочих – под данными им мною псевдонимами. Но Вы то их узнаете.

В Вашей остроумной трактовке современности произведений Ф. М. Достоевского, о которой я пишу в 17-ой главе этой книги, Вы опустили одно – «униженные и оскорбленные». Это те, кто попал в лагеря ИРО и эмигрировал под знаком «защиты прав человека», от чего спас Вас Господь. Об этих людях и моя повесть.

Калейдоскопичность и бешеный ритм нашего времени (или безвременья – как хотите) требуют от литератора не создания обобщенного «героя эпохи», какого искали наши великие деды, но фиксации тех многоликих и многообразных «человеческих документов», которые густою толпою проходят перед его глазами. Их видели и Вы, и отражали в своих острых куплетах с эстрады Русского Собрания в Риме. Вот почему я предпосылаю своей повести это письмо к Вам и Ваше стихотворение, фиксирующее тоже один из «человеческих документов», каким является сам ее автор. Я знаю, что Вы увидите и поверите, что в этой повести нет ни одного «выдуманного» и «обобщенного» персонажа.

Протягиваю к Вам через океан свою руку и крепко жму Вашу, дорогой друг, с которым мы никогда больше не увидимся.

Ваш Б. Ширяев

Pagani,

близ Салерно, Италия

Июнь 1951 года.

1. Ферботен!

Я – русский человек и, когда видел столь распространенную в Германии надпись «ферботен», то реагировал на нее совсем не так, как немцы. Те внимательно прочитывали, что именно, кому и когда «ферботен», а у меня разом рождалось неудержимое желание как-то этот чертов «ферботен» нарушить: пролезть в запрещенную дверь, потоптаться по заповедной лужайке в Тиргартене…

Так было и тогда, вечером 4-го февраля 1945 года, когда я, жена и сынишка, просидев полдня в бункере Анхальтер-бангофа, забрались в вагон второго класса и увидели совсем пустое купэ с наклеенной на стекле его двери длинной надписью, имевшей в конце жирное, черное «ферботен».

Именно поэтому, хотя в вагоне были и другие места, мы влезли в это купэ. Мы – русские люди.

Усевшись на диване и закинув вещи в сетки, мы дружно, облегченно вздохнули. Было от чего! Из Потсдама мы выехали накануне. Там, где в далеком прошлом мельник свободно судился с великим королем, а в недалеком будущем были осуждены на смерть «великими» наших дней сотни тысяч «избравших свободу», как всегда было чинно, тихо и скучно. Бронзовые гренадеры Старого Фрица непоколебимо стояли на мосту, крылья исторической мельницы столь же неподвижно маячили на сером небе, а в кафе чинно давали на хлебные талоны превкусные пирожные с сахариновым кремом.

Потсдам не бомбили ни разу. Вероятно, его хранили для будущего совещания, думалось мне потом.

Но от Ванзее пейзаж стал резко меняться. То и дело попадались горящие дома, и на Фридрихштрассе наш цуг окончательно стал. Дальше было, очевидно, «ферботен». Мы въехали в Берлин в 8 часов вечера, через два часа после окончания сильнейшей из всех почти два года долбивших его бомбардировок.

Германия есть Германия и всегда останется ею.

Если с неба сыплются градом тысячи тонн «ферботена», останавливающего трамваи, поезда, и всю жизнь столицы, то покидать свой служебный раум, пока в нем держится пол (потолок в этом случае не обязателен), тоже «ферботен». В разрушенном дотла Фрайбурге, на утро после уничтожившей его ночной бомбежки, я видел булочника, отпускавшего хлеб в магазине, состоявшем только из двух стен, но все же тщательно обрезывавшего талончики и складывавшего их в коробку.

Отделение квартирамта в ста метрах от бангофа продолжало так же методично работать, хотя одна половина того же дома горела.

Получение билетика в уцелевший отель на Егер-штрассе заняло не более трех минут.

– Две постели, вам и жене? – спросил унтер, взглянув на документы.

– Две, – ответил я, совсем позабыв о неотмеченном в пассиршайне сыне и о том, что в Германии везде и всегда имеется свой «ферботен».

– Шестой перекресток на Фридрихштрассе, – напутствовал меня унтер, и мы потащились во тьме, по грудам мусора, еще носившим название бывшей здесь улицы.

Сказать «во тьме» – не совсем верно. Квартала за два с обоих сторон что то еще горело, но на самой Фридрихштрассе гореть было уже совсем нечему. По этой то причине отыскать шестой перекресток на уже несуществующей улице было довольно трудно.

Трудно, но нашли и разом попали в уютнейший рай третьеразрядного, чинного и тихого немецкого отеля. Ни войны, ни бомбежек, ни красных на Одере, ничего этого здесь не было. Но «ферботен» было, и оно тотчас же дало себя знать.

– Ордер на две постели, а вас трое. Сходите обменять.

Благодарю покорно. Давайте номер на двух. Мы разместимся.

– Нельзя. Ферботен. Вас трое.

– Но это наше дело. Мы и не просим третьей кровати.

– Ферботен. Трое.

Тащиться снова по темной, засыпанной грудами камней Фридрихштрассе мне решительно не улыбалось. Я уселся в кресло, взял на колени сына и выразил всем своим варварским видом, что до утра я не изменю этой позиции. Сын, уже привыкший к такого рода ситуациям, разом заснул.

В душе немки явно происходила жестокая борьба. «Ферботен» был атакован целым комплексом эмоций женской души и проиграл сражение.

– Ребенок не может так спать всю ночь, – сердито вскочила фрау, – это вредно. Идите. – сорвала она ключ с доски, – номер 107, направо пятая дверь, но это – против правил. Ферботен!

Когда мы уселись в купэ эти события были уже прошлым, имперфект. Настоящее презенс-ферботен появилось в нашем вагоне через час, когда мой сын уже снова спал, свернувшись на мягком диване.

Кондуктор открыл дверь и, указывая на объявление, пространно и детально объяснил, что это купэ за неимением в поезде первого класса предназначено только для генералов.

– Но ведь ни одного генерала в поезде нет, – пробовал возразить я.

– Генерал уже в вагоне! – кондуктор отступил на шаг, пропуская в дверь самого настоящего немецкого генерала. Жена изо всех сил затрясла спящего Лоллика.

– Тссс… Тссс… Что вы делаете? Мальчик должен спать! Es ist schon Zeit!

Генерал махнул рукой кондуктору и загородился ею же от моих извинений.

– Мы не помешаем друг другу. Я никогда не сплю в вагоне.

Генерал аккуратно развешивает пальто, фуражку, портфель и, как все немцы во время войны, тотчас же начинает закусывать, намазывая на хлеб тончайший слой масла.

– Видно, генералам-то у них добавочного пайка не дают, – говорит мне жена.

– Армейский паек одинаков для всех чинов.

– Я бы генералам прибавила… Ведь потому они и жуют при каждом удобном случае, что никогда сыты не бывают.

Она стаскивает сверху свою еще российскую плетушку, достает пирожки, начиненные сухой кровью, купленной у остовки на Александер Платц, дает мне и угощает генерала.

– Битте, – говорит она одно из немногих известных ей немецких слов. – Битте, ваше превосходительство, домашние…

Генерал благодарит, откусывает от мастерски испеченного пирожка, и на его лице расцветает чисто немецкое блаженство.

– Видно не часто приходится ему и такие есть, – резюмирует жена, – Господи, а когда же у нас на Кубани пироги с кровью пекли? Никогда этого не было! Ни один казак за стол бы не сел! А тут… генерал им рад!

В дверях с надписью «ферботен» снова появляется фигура кондуктора.

– Тссс! – поднимает палец генерал. – Говорите тихо. Das Kind schläft!

Кондуктор сообщает шепотом, что одна из лежащих на нашем пути станций полностью разрушена сегодня воздушной бомбардировкой.

– Мы сделаем крюк и будем в Мюнхене с опозданием на 50–55 минут… Не более, чем на час, во всяком случае…

Меня это мало интересует, и я засыпаю, чтобы проснуться, как мне кажется, через минуту. Генерал трясет меня за плечо.

– Rasch, rasch! Вон тот поезд идет прямо на Филлах. Вы минуете Мюнхен, это гораздо удобнее. Скорее!

Уже рассвет. За окном какие-то пути, какой-то поезд. Жена торопливо натягивает что-то на непроснувшегося сына. Генерал опускает окно.

– Сейчас отход! Торопитесь! Ваши вещи я выброшу в окно.

Мы стремительно проносимся по коридору, выпрыгиваем. Последние рюкзаки падают на перрон из уже набирающего скорость поезда.

– Мама, – деловито сообщает сын, – мне почему-то очень трудно ходить…

Сообщение основательное: ходить в пальто, надетом рукавами на ноги, действительно трудно без привычки.

Поезд уже далеко, но из окна еще видна рука генерала, посылающего прощальный привет.

Через два года, когда я читал отчеты о Нюрнбергском процессе, где судьи, сидя рядом с палачами, щедро осыпали немецкий генералитет обвинениями в зверствах, в истреблении женщин и детей, я всегда вспоминал эту руку…

Сам я в то время всеми способами оберегал черепа – свой, сына и жены от зорких глаз охотников на них и их загонщиков – гуманистов.

2. Колеса должны вертеться

Почти сутки сидения в привокзальном бункере Филлаха, набитом русскими остовцами, беспрерывные волны сотен летающих крепостей, проплывающих над ним на север; наконец, приграничный поезд с разбитыми, замусоренными вагонами – все это уже позади. Позади и «ферботен».

Мы – в Италии. В станционном буфете – настоящее кофе, с настоящим молоком и настоящим сахаром. В ближайшей лавочке – душистый вермут, стройные как пальмы бутылки которого разом вырастают на наших столах.

Русская речь звучит всюду. Она заглушает и монотонный рокот немцев и петушиные выкрики итальянцев. Вокруг нашей настольной батареи – трое: капитан «национального» кавказского батальона школы РККА, гусар-ахтырец славной южной школы и в качестве соединительного звена – я. Они оба возвращаются в Толмеццо из командировок. У ахтырца, теперь красновского казака, свой вагон. Поэтому к нему то и дело подходят просители.

– Экая уйма народу сейчас в Италию валит! Тухло стало в Берлине? – спрашивает он.

– Паники еще нет, – отвечаю я, – но каждому ясно, что…

– Kreig ist verloren, – добавляет горец.

Эта фраза отпечатана в мозгу каждого из нас. Если кто и хранит еще тени надежд, то здесь, в ближнем тылу итальянского фронта, они тают, как дым. Тыл фронта мертв. На станции нет ни эшелонов со снарядами, ни платформ, загруженных покрытыми брезентом пушками и авто. На лицах немногих немецких офицеров печать бесконечной усталости и того же, что и у нас – отупения… покорности неизбежному.

– Kreig ist verloren. Kaput!

– Вы в карты азартничали? – неожиданно спрашивает меня ахтырец.

– Нет. Не люблю карт.

– А я играл прежде. Так вот, когда игрок «кураж потеряет», то кончена его полоса. Все его карты будут биты…

– К чему вы это?

– Немцы-то, разве не видите, тоже «кураж потеряли», как мы, отдав Харьков. Теперь им – крышка… гроб…

– А нам?

– Веревка, – спокойно отвечает горец. – Что может быть иное?

Иного ждать трудно. Красные – на Одере и в Венгрии. Почему мы спешим в Толмеццо? Не все ли равно? Едем потому, что надо что-то делать. Так легче.

Грузимся ночью. В вагоне, заваленном тюками с обмундированием для казаков генерала Доманова, все русские. Сидим на соломе, среди луж от талого снега.

И все друг от друга что-то прячем; скрываем, потому что боимся сказать громко, как горец: «Веревка».

От двери теплушки, через которую видны заснеженные отроги Альп, стелется бархат грудного контральто:

 
«Но отважны люди,
Люди гор Кавказа,
Гор, одетых в облака…»
 

Я помню эту девушку еще gо Пятигорску. Она – кабардинка, кажется, была в комсомоле, писала неплохие стихи и печаталась в местных газетах. Теперь она их поет. О Кавказе – в Альпах, по-русски.

Извилисты и непонятны пути людские.

В углу, на склонах целого Эльбруса тюков и ящиков гнездится многочисленное семейство профессора Г-ха, чистопородного черкеса, серьезного и глубокого исследователя кавказского фольклора. Его я тоже знал еще «там». При оставлении немцами Баталпашинска он выехал со всеми чадами, домочадцами, родственниками и свойственниками на нескольких подводах – целым племенем, хотя ничто ему не угрожало: у немцев он не служил, а Советы им дорожили, как живой рекламой «национальной по форме, социалистической культуры».

От подножия Эльбруса, сидя плечом к плечу на соломе, тянется по стене вагона ряд казаков, одетых в фельдграу. Есть и старики, но большинство – молодежь из Красной Армии.

Это Краснов в Берлине и Шкуро в Вене делают последние судорожные усилия спасти разнесенные по всей Европе листья славных ветвей русского народа: Донской, Кубанской, Терской… Снова, тем же путем, как почти сто пятьдесят лет назад, с Суворовым, Платовым и Денисовым, проходит казачество горную щель в солнечный мир Италии… Снова… но как различны эти походы…

Поезд останавливается на какой-то дотла разрушенной станции… Бог ее знает, какой. И названия не осталось, в буквальном значении этой поговорки. Одни кучи мусора, и на обломке уцелевшей стены – густо начертанная надпись немецкого лозунга.

– Переведите мне, что там написано, – просит профессор Г-ха.

– «Колеса должны вертеться», – говорю я, – дальше в лозунге следовало «для победы», но эта часть стены разрушена. Однако… «колеса должны вертеться»… Леземте назад в вагон, дорогой профессор…

Дующий в угон поезду льдистый северный трамонтано треплет и рвет полы наших пальто.

3. Лили Марлен

Два месяца, проведенных в «Казачьем стане», приютившемся в отрогах Фриулийских Альп, – тема отдельной трагической повести, героями которой станут последний из рыцарей Дона старик П. Н. Краснов и его юный оруженосец, пришедший из рядов РККА сотник Н. С. Давиденко. Бог даст, напишу когда-нибудь и ее, но здесь, в этой книге – только начало последнего акта, финал которого прозвучал через месяц в Лиенце в молитве торжественно-ужасающей панихиды, пропетой по самим себе…

– Со святыми упокой, Христе Боже, раб Твоих…

***

Снег мешался с дождем. По темным улицам Толмеццо тянулись бесконечные обозы, перемежаясь с колоннами всадников. Кто-то плакал навзрыд. Кто-то ожесточенно ругался…

«Казачий стан» генерала Доманова, прошедший походным порядком от Дона до Изонцо, выступал на свой последний этап…

Мы оставались.

Мы – это я с женой и шестилетним сыном, да приведенная к нам причудником-случаем рыжеволосая русская красавица, свершившая тот же, что и мы, путь от Ростова. Я назову ее Финик, именем, данным ей в семье в детстве. Кажется, тогда ее волосы были близки по цвету к этому экзотическому плоду. Теперь цвет их зависел от вкуса парикмахера…

О Финике нужно рассказать подробнее. Ей предстоит не раз еще показаться на страницах этой книги.

Финик – настоящая русская лебедка, пышная, цветистая, крупичатая. В как-будто недавние еще Лесковские времена, такие сударушки, накинув на плечи бухарскую шаль, садились у окон купеческих особнячков, жевали моченые, такие же крепкие ядреные яблоки, да на прохожих молодцов дугами смоляных бровушек поводили…

Кустодиев их еще видел и запечатлел на своих полотнах.

Ну, а теперь Финик – дочь профессора с большим, известным всем анатомам именем. Жила она в Ростове на пятом этаже вузовского дома, в уютной комнате с большим голубым диваном.

В крышу этого дома ударила двухтонная бомба и пронизала его до подвала. Голубой диван остался висеть на стене выпотрошенного здания в назидание уцелевшему потомству, а Финик с папой и собачкой Пуффи пустились в странствование.

Я встретился с нею сперва в Мелитополе, когда я потерял в извивах пути жену и сына. Потом – в Вене, в тенистом парке обсерватории, где никто ничего не терял, даже наоборот, нашли: папа Финика – гостеприимство у немецких профессоров, а я – жену и сына, доставленных немецким вахтмейстером.

Потом снова растеклись, чтобы слиться опять на площади итальянского городка, когда Финик потеряла не только папу и Пуффика, но и туфли, удирая под обстрелом из почти окруженной красными Вены.

И вот в жаркий солнечный полдень на площади яркого южного городка перед завитым кудрями барокко собором я попал в объятия кустодиевской сударушки, облеченной в некогда шикарную беличью шубу мехом вверх, но обутой во что-то, отдаленно похожее на античные сандальи. Дальше…

… дальше приятель-казак подшил к античным моделям какие-то седельные тренчики, и мы снова потекли вместе: Финик, жена моя Нина, сын Лоллюшка и я.

Потекли, куда нес нас ветер, дувший из альпийских предгорий.

Но в те пасхальные дни 1945 года мы еще не текли, а лежали все вчетвером на монументальной родовой кровати фамилии Тости, в комнате ушедшего с казаками в Австрию русского архиерея.

Итак, мы четверо остались.

 
«Вечно бежать невозможно,
На время не стоит труда…»
 

пел Балиев в дни оставления Белыми Одессы. Разница лишь в том, что тогда мы бежали вместе с англичанами, а теперь бежим от англичан… Не все ли равно!

Но ни англичан, ни американцев в городе еще нет. Они только двигаются в северном направлении, как сообщает радио, и, несмотря на всю мощь заатлантической техники и полную капитуляцию немцев в Италии, двигаются очень медленно. Пока же, в ожидании их, итальянцы вывешивают флаги, орут на улицах и разворовывают немецкие склады, а оставшиеся русские прячутся по развалкам и не только не орут, но вообще по-русски говорят лишь шопотом. Причины к тому довольно веские: из горных селений, как муравьи, ползут итальянские партизаны и в их числе русский батальон имени Сталина, составленный из беглых «остовцев», при участии беглых из Франции русских эмигрантов – «патриотов» маклаковско-бунинско-ступницкого вида.

От них, кроме пули, нам ждать нечего. Застрявшие в пригородных деревнях ее уже получили, но в город сталинцев не пустило католическое духовенство, единственная в те дни реальная власть.

Наконец, после четырех дней безвластия долгожданные избавители явились: в город ползли пилотируемые неграми танки, а за ними вкатили упитанные, здоровенные, добродушные новозеландцы.

Итальянцы орали во всю мощь своих всемирно прославленных глоток. Престарелые матроны совещались о важном вопросе:

– Отелло явились. Дездемоны найдутся. Но возьмут ли потом в свои приюты черных ребят святые отцы?

Я тоже ломал голову над проблемой, как избежать непосредственно протянувшихся ко мне нежных лап отца народов, так как за час до того в бывшую комнату архиерея ввалилась толпа густо обросших волосами и столь же густо завешанных всеми видами оружия гарибальдийцев, меня подняли с монументальной усыпальницы рода Тости и повели в бывшую немецкую комендатуру.

Что же, дело привычное в наш век осуществления демократических свобод восточными, западными, народными, социалистическими и прочими радикальнейшими методами.

Русских, подобных мне, там было уже человек пятьдесят, сбитых во внутреннем дворике комендатуры. У дверей его стояло два пулемета, наведенных на двор, и два – дулами наружу. Между ними живописная группа какой-то помеси красногвардейцев 1918 года и соратников Фра Дьяволо в исполнении статистов очень захудалой труппы провинциального театра. Это были спасшие Италию славные гарибальдийцы. Думается, что пленявшая воображение наших гимназистов знаменитая «тысяча» этого достопочтенного вождя мало чем от них отличалась.

– Как свечереет – драпанем! толкнул меня под бок знакомый казак, – я окошко уже присмотрел. Эти разве укараулят? Им только на огородах воробьев пугать!..

Но дождаться вечера под охраной фра дьяволов мне не пришлось. Не прошло и получаса, как на внутреннем, выходившем на двор балкончике я увидел здоровенного новозеландца и рядом с ним… моего Лоллюшку.

Лоллик тыкнул пальцем в моем направлении, вслед за ним туда же уставил указательный перст новозеландец и, не прерывая жеста, указал большим той же руки себе за плечо.

Этого было совершенно достаточно, чтобы и я, и славные потомки гарибальдийцев и казаки – все поняли.

Гарибальдийцы со всей своей экспансивностью замахали мне руками и даже потрудились раздвинуть пулеметы у дверей.

Казак хлопнул меня по плечу:

– Вали, браток, вечером и мы к вам будем.

А я через минуту сидел уже в джипе и гордо катил в свою архиерейскую комнату.

Что же произошло за это время?

В момент моего ареста в комнате, кроме меня, никого не было. Финик и жена ушли менять одеяла на что-либо съедобное, а сын был углублен в разборку сваленных в палисаднике патронов и пулеметных лент, но меня в сопровождении моего оперного эскорта он увидал и, как полагается по закону джунглей, пошел позади, выслеживая, куда запрячут меня защитники всех видов свободы. Узнав, он вернулся и рассказал о происшедшем Финику и моей жене.

Но и их фуражировочный рейд тоже не обошелся без приключений.

– Не лучше ли подождать? Поголодаем денек, посмотрим… – робела, выступая в поход моя жена.

Но Финик храбрилась. Занятые у хозяйки туфли придавали ей духу.

– Пустяки! Я буду говорить по-французски, а вы молчите. Идем!

Сначала все шло благополучно, но в уличной толкучке, говоре и шуме, Финик совсем осмелела:

– Пустяки, кто нас услышит… – и заговорила по-русски.

– Russi! Russi! Kozaki! – раздался сзади женский взвизг. Этого было достаточно. Пестревшие в толпе внуки Гарибальди тотчас стеклись на сигнал травли и, схватив женщин за руки, потащили их куда-то.

– Влопались! Ничего. Встретим американца, я сумею ему объяснить, – еще храбрилась Финик.

Но, как на грех, ни одного американца, ни даже негра навстречу не попадалось… А гарибальдийцев все прибавлялось. Теперь уже целая дюжина их окружает военнопленных, галдят, дергают за платье, тычут грязными волосатыми пальцами.

– Хоть бы один американец! Ни одного.

– Помоги, Мать-Заступница… – шепчет жена. Триумфальное шествие победителей сворачивает в боковую улицу. Надежда на заатлантическую помощь близится к нулю. Еще поворот, и пленницы видят место предстоящего им заключения. Это штаб какого-то партизанского отряда. У его ворот человек двадцать «героев» и «героинь». Они тоже орут и машут руками, радуясь «трофеям» новой «победы». «Трофеи» уже среди них…

– Да здравствует свобода Италии! Смерть фашистам! Evviva Stalin!

– Матерь Божия, помоги, – шепчет жена.

…На другой стороне улицы показываются два солдата в хаки. Финик стремительно прорывает окружение и несется к ним.

Вряд-ли поняли эти новозеландцы поток отрывистых слов, среди которых было очень мало английских, но смысл всей сцены им был понятен. Подобное они видели уже не раз в занятых ими городах Италии.

Новозеландцы присваивают «трофеи». Что же, если им нравятся эти женщины – можно и уступить. Не спорить же с ними? У них висячие на белых портупеях пистолеты, которые могут и выстрелить. «Герои» расступаются…

– Evviva aliati!

Так-то лучше.

Новозеландцы, пересмеиваясь, отводят женщин к первому встречному офицеру и что-то лают ему. Тот сажает Финика и жену в свой джип и взглядом спрашивает:

– Куда?

Мало надеясь на свое знание языка Байрона, Финик прибегает к языку жестов и без приключений доводит джип до дому.

Здесь – снова сюрприз…

Увидев слезы жены, вместо ожидаемой им улыбки, англо-сакс, оказавшийся при дальнейшем исследовании тоже новозеландцем, удивился такому выражению восторга со стороны спасенной им женщины. Финик стала снова спрягать глагол to have и to be, добавляя к ним существительное man, то указывая на Нину, то на проходивших гарибальдийцев, то куда то вдаль мирового пространства… В результате этой миммограмматики новозеландец все же уразумел повесть Лоллика.

Он посадил его в свой джип, а остальное уже известно.

***

Вечером он снова пришел к нам, вернее, к Финику. Очевидно, кустодиевский стиль пленил и его маорийское восприятие.

Финик долго и детально разъясняла ему на трех европейских языках, что мы – русские антикоммунисты и бежим от русских. Он хлопал глазами и в промежутках заглядывал ей за разрез ворота.

Убедившись в бесплодности лингвистики Финика, вполне прилично говорившей по-французски и по-немецки, я прибег к помощи лучшего из языков, вернейшего эсперанто: поднялся к соседу и купил у него за тысячу лир бутылку хорошего итальянского коньяку.

– О'кэй!

Мы чокнулись. Новая Зеландия и Старая Россия вступили в честный союз на основе полного равноправия и содружества великих наций. База для дальнейших соглашений была найдена много легче и успешнее, чем при пятисотом заседании ООН с участием Вышинского. После шестой рюмки я формулировал конкретную программу.

– Монинг. Авто (я тыкнул новозеландца в грудь). Венеция. Фррр-ту-ту-у-у… (я закрутил рукой). Подальше, подальше от этой чертовой мышеловки! На юг! Зюд! Хэв ю, понимаешь?

– О'кэй, – ответил новозеландец, хлопая одновременно десятую рюмку и меня по плечу.

Финик, напрягши все свои лингвистические способности, еще пыталась разъяснить ему разницу между нами и подданными «доброго Джо»… Успеха мало.

– Ваши старания излишни, дорогой Финик, – говорю ей я, – вы останетесь гласом вопиющего в пустыне. Но на данном этапе это нам не важно. Ваш бюст и мой коньяк поняты и оценены высококультурным англо-саксом. Это дает довольно твердую надежду, что он предоставит нам ленд лиз в виде идущего на юг джипа…

И желая польстить столь молодому, как я думал, Сержанту, я тыкнул в нашивку на рукаве его расстегнутой рубахи футболиста:

– Лейтенант? Иес?

– Кэптен, – ответил он мне, указывая на свой воротник.

Я всмотрелся в его симпатичное лицо колониального фермера и мне вспомнился почему то первый прибывший к нам на Демин хутор под Ставрополем немец-кашевар с лучистыми глазами и лбом мыслителя.

– О'кэй! Бывает и так в наш век торжества культуры. Но ты, Новая Зеландия, хороший парень! – хлопнул я его по плечу после двенадцатой рюмки. – О'кэй!

Коньяк я с новозеландцем допили и потом провожали его все вчетвером. Бояться теперь было нечего. Весь Толмеццо уже знал о происшедшем, и на нас лежало новозеландское табу.

На улице густел лиловый сумрак, но итальянская луна старалась во всю ради приезда алиатов. В ее лучах таяла покачивающаяся фигура уходившего кэптена. Он пел песню на непонятном нам лающем языке. Но ее мотив мы знали, знали до боли крепко. Это была… Лили Марлен.

– Lily Marlen… – звучал где-то во тьме его удалявшийся голос.

– Лили Марлен… – сзади меня послышалось рыдание. Это плакали моя жена и Финик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю