Текст книги "Ди-Пи в Италии"
Автор книги: Борис Ширяев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
4. Мы становимся профугами
Новозеландец сдержал свое нечленораздельное «О'кэй». Утром не только джип стоял у нашего подъезда, но его шофер вручил мне какую то зелененькую филькину грамоту с написанной по-английски моей фамилией. По милости судьбы, именно этой бумажке было суждено в будущем стать моей индульгенцией в заатлантический рай с предшествующим ему ировским чистилищем. Она доказывала, что я был в Италии уже в апреле 1945 года и не был военнопленным. Она стала путевкой в жизнь Ди-Пи, да и просто путевкой в самую обыкновенную жизнь, а не в Римини, Лиенц, Дахау, или иное место, где пышные злаки цветут теперь на земле, густо политой кровью таких же, а, быть может, и более русских людей, чем я.
Мы комфортабельно размещаемся на железных сидениях. В джип втискиваются еще две итальянки, успевшие заметнуть с шофером, и мы катим к югу… Куда точно? Черт его знает! Но мы едем. Этот факт неоспорим, и в нем уже благо.
Первой и конечной станцией нашего джипа оказывается Удине, тот самый городок, в котором 145 лет назад первые итальянские делегации восторженно встречали ее освободителя фельдмаршала Суворова, шедшего во главе армии «реакционнейшего» из российских императоров – Павла Первого.
Памятник, бюст Суворова с патриотической надписью стоит и до сих пор на главной площади Удине, злой иронией судьбы, именно на этой площади негр-шофер приказывает нам «освободить» его машину.
Спорить не приходиться. «Освобождаем».
– Теперь куда поедем? – спрашивает сын.
– Меня это тоже интересует, – отвечаю я, – но я не совсем уверен, что мы поедем, а не пойдем.
Так и получается. Ехать не на чем, да и незачем.
Мгновенно собравшиеся вокруг нас итальянцы дружно машут руками вправо, в одну из вливающихся в площадь улиц и твердят хором:
– Cinema. Tutti i profughi a cinema. Avanti, signori, avanti!
Почти все понятно, кроме слова профуги….
Что оно, собственно, означает?
– Да ведь это мы теперь профуги, – догадывается Финик. – Штатенлоз. Пересадка. Компостируйте ваши билеты.
– К добру это или к худу?
– Господь разберет! Но шагать надо. Не ночевать же на площади. Все равно прогонят.
Шагаем и переволакиваем на короткие дистанции свои тюки. Нечто вроде перебежки цепью. К счастью близко. Кино тут же за углом.
Оставляю жену караулить вещи, а сам я с Фиником иду на разведку.
В синема – толпа. На его дворике еще гуще. У стен накидана солома. Говорят на всех языках и больше всего по-русски.
– Записаться где-то надо, – рассуждаю я вслух.
– Надо полагать, за тем столиком регистрируют, – отвечает мне некто, в ком я узнаю земляка-ставропольца, армянина, державшего духан при немцах. Идем к столику.
– Петрос-Оглы, – твердо заявляет регистратору мой спутник и добавляет уже мне: – документов здесь, видно, не спрашивают.
– Национальность?
– Турок, – не менее твердо выговаривает он, из Эрзерума!
Регистратор машет рукой:
– Какие тут еще Эрзерумы!
Мы перетаскиваемся и ищем места на соломе. Вот оно. Как раз на четырех. Но некто в жилетке, без пиджака, отталкивает наши рюкзаки.
– Занято, занято! Сейчас хозяева вернутся!
– Эге! Русский? Ну, тогда все понятно, – говорю я. – Когда хозяева вернутся, освободим, а пока располагаемся.
Жилетка ворчит и нервически крутит размашистые усы, но боя не принимает.
На средине двора давка. Там монахини раздают макароны. Их сыплют в тарелки, в плоские немецкие котелки, в бумагу, в пригоршни.
Античный профиль юной инокини в чепце с белыми крыльями реет над толпою. Она очень молода и столь же красива. Что толкнуло ее в монастырь?
Потом я узнал, что для замужества в Италии одной красоты и прочих женских качеств слишком мало. Наши нищие профуги были очень желанными женихами для итальянок и за ними велась охота. Случались и драмы.
Но это было потом, а пока мы располагаемся на соломе и Финик вступает в деловой разговор с соседкой, сохранившей и в Италии явный отпечаток то ли Киевщины, то ли Черниговщины.
– А дальше отсюда как едут? – спрашивает она.
– Не звесно. Третий день сидим. Утром майор приезжал, обещался завтра отвезти.
– Какой майор?
– Наш, советский, русский…
Финика подбрасывает вверх, как-будто под соломой взорвался фугас.
– Советский?! И вы едете?
– Ну, а как же? Как же не ехать-то?
Рядом со мной в образах этих двух женщин сталкиваются два мира. И, как им полагается, не понимают друг друга. Финик поворачивается ко мне. В ее глазах не протест, не ужас, но безмерное удивление.
– Она… едет? Возвращается?!
– Милый Финик, – отвечаю я. – Ваш голубой диван повис между небом и землей на стене ростовской развалки. Бабушкина севрская ваза, о которой вы так трогательно вспоминаете, разбита вдребезги, и осколки похоронены где-то в мусоре, а у нее в какой-нибудь Диканьке или Копаньке, вероятно, цела еще бабкина перина… и свиное корыто стоит на прежнем месте. Ее путь лежит туда, и только туда. Еще куда же?
– А наш?
– Черт его знает! Но лежит куда-то и двигаться по нему надо без задержек. Визит советского майора мне не совсем приятен. Идемте опять на разведку.
Но гонять по учреждениям уже поздно. Вечереет. От входа в наш двор несутся крики. Идем узнать их причину.
Два партизана во всех регалиях, начиная от красных галстухов и кончая патронными лентами, и какая то под-стать им девица расклеивают на стенах кино целый ряд портретов Сталина.
– Здравствуйте, товарищ папаша, – кланяется им наш ставропольский турок армянского происхождения, давно не видались. Пополнели вы маленько за это время. Только мне совсем эта встреча с родителем не нравится, – поворачивается он к нам.
Мы с Фиником тоже не испытываем особой радости от лицезрения столь знакомой самодовольно тупой физиономии. Но вокруг нас восторженно орут по-итальянски, на каких-то славянских языках и даже по-русски.
– Ну, крик этих красных обезьян я понимаю, – говорит Финик, – но чего русские орут… ведь они-то знают…
– Заорешь, милая моя дамочка, когда припекать начнет, – отвечает ей армянин. – А мы как будто уже на сковородке…
В толпе у портретов затягивают «Катюшу». Она стала теперь международной.
– И запоешь, – пессимистически резюмирует он, – еще не то запоешь.
На соломе, рядом с нашим лежбищем, идет ожесточенный спор. Усатая жилетка дискуссирует со своей супругой. Вопрос, по существу, тот же, что у входа, но поставлен острее и определеннее.
– Записываться тотчас, когда майор приедет, и пробиваться в первую партию, – убеждает жилетка. – Поверь мне, первым будет особая встреча. Я уже знаю. Всегда так.
– Что хочешь, не могу! Как подумаю, что опять в эту жизнь, – сердце обрывается!
А здесь что делать?
– В прачки пойду…
– Все равно заберут.
Из дальнейшего хода дискуссии выясняется все прошлое наших соседей. Он – провинциальный советский правозаступник и, кроме того, охотник, знаток собачьих статей. Числился кинологом «Динамо», имея, крепкие связи с чекистами – охотниками. Кругом блат! Чем не житуха?
Она из «бывших», и воспоминания о досоветской жизни в ней не угасли. Запад пробудил их с новой силой. Вернуться к очередям, к квартирной склоке, в чад примусов – нет сил. Пусть будет, что будет! Только не туда! Что угодно, но здесь!
Но и возможность самого мизерного «здесь» для нас крайне проблематична.
– Я чувствую себя в мышеловке, – шепчет жене Финик, – вот-вот крышка – хлоп! Тогда что?
– Будем прогрызать крышку, – возможно бодрее отвечаю я, но сам чувствую, что вру и им и себе.
– Тогда что?
Этого я еще не вижу, но готовую прихлопнуть нас крышку ощущаю всем существом.
5. Неутомимая бабушка Финика
– Какой он маленький!
Таковы были первые слова Финика при» виде собора Св. Марка.
Мы неожиданно выскочили на пьяццу Сан Марко после целого часа блужданий по узеньким кривым переулкам, возвращений назад, упершись в тупики или обрывки внезапно кончавшихся набережных. По своей планировке Венеция более азиатский город, чем Бухара или Самарканд, поэтому и представление о прямой линии у ее жителей несколько иное, чем у прочих людей.
– Sempre dritto (Все время прямо), – убеждает вас венецианец, показывая дорогу, но это dritto обязательно окажется рядом сложно запутанных петел.
Мы садимся на каменную скамью у колоннады и смотрим друг на друга.
Пьяцца С. Марко знакомая нам с детства по тысячам картин и картинок. Прекрасно! Каналы. Тоже очень хорошо. Палаццо Дожей. Еще лучше! Но куда же нам приткнуться для некоторого подобия вида на жительство?
Из мышеловки с портретами мудрейшего мы выскочили более, чем благополучно. Утром вытащили свой багаж на площадь и стали сигнализировать по международному коду всем проходящим военным авто. Одно из них реагировало на наши S.O.S. Остановилось. Финик побежала к шоферу с нашей англо-филькиной грамотой, тыкнула себя в грудь и сказала – Венеция.
Шофер тыкнул пальцем в радиатор и ответил:
– Местре, – и добавил, – Брента!
Спасибо вам, Александр Сергеевич Пушкин, что догадались в свое время написать указатель для счастливых потомков вашего «жестокого века».
– Адриатические волны!
– О Брента, вновь увижу-ль вас!..
Именно это воспоминание об этих строках и разъяснило мне направление новозеландской машины. Ничего другого ни о Местре, ни о Бренте я в жизни своей не слыхал. Но тут ликующе затряс головой и заорал:
– Местре! Местре! Олл райт! О'кэй! Вери уэлл! Хип, хип, хип, урра!
Молодец был шофер! Прекрасно меня понял. Вероятно, он хорошо говорил по-английски!
Так или иначе, но жена и Финик сидели в кабинке грузовика, а мы с сыном балансировали, держась за веревки, опутывающие целую гору груза.
Было немножко тряско, немножко пыльно, но зато сверху – чудеснейшая панорама. А главное – мы ехали и, следовательно, наслаждались.
– Avanti, signori, avanti!
Чья то из наших бабушек сильно нам ворожит, милый Финик! На свою я не надеюсь: до сих пор она не проявляла в этой области больших способностей. Вероятно, – ваша!
Да, эта бабушка работала по-стахановски. В разбитом Местре, где нас ссадили, мы оказались в непосредственной близости военного склада бензина и охранявших его солдат. Мы ждали приятных реплик:
– Проходи стороной! Стрелять буду! – как это полагается на милой родине, и растерянно хватались за свои тюки.
Вот и солдат к нам идет… Сейчас погонит… Подошел…
Черт его знает, что он говорит? Но, нам видно, не ругается. Наверх, над складом показывает… Хоть бы одно слово понять!
Отчаявшись обучить нас английскому языку, солдат забирает два чемодана и несет их по остаткам лестницы в помещение над бензином.
– Так мы же можем диверсию совершить! – с ужасом восклицаю я.
Но солдат иного мнения. Он уходит, потом возвращается с метлой и ворохом мягких, пушистых английских одеял. Снова уходит и вновь несет большую миску кофе и пол буханки белого пшеничного хлеба.
Жена разводит руками и с упоением хватается за метлу. Мы с сыном строим кровати из досок и кирпичей разбитых стен дома.
– Умный вы были человек, Александр Сергеевич, а вот этого не предугадали. Волны – что в них толку, и в Адриатике нам детей не крестить, а вот кофе, одеяла от случайного английского солдата, это, простите за архаизм, искра Божия в темной душе человеческой…
И мы ее увидели… В этом самом разбитом бомбами Местре.
Переночевав в надбензиновой развалке, мы с Фиником снова устремляемся на разведку. До Венеции семь километров, не так уж далеко, даже и для античных сандалий Финика. Казачьи тренчики держат их крепко.
Шли, кружили, ругались, отдыхали. И все таки добрались до колонн пьяццетто. Дальше куда?
Мимо нас какой-то итальянский факино везет ручную тележку с кладью. Он останавливается, вытирает лот с лысеющего лба и внимательно осматривает сандальи Финика.
– Залюбовался, лысый черт, – сердито бросает та подбирая ноги под скамью. – Нашел чем?
– Русские?! – радостно кричит факино. – Так я и думал! Откуда?
На этот вопрос технически трудно ответить. Зависит от того, с какого меридиана и года придется начать.
– Сами не знаем, – откровенно сознаюсь я.
– А я иду из Триеста! Выскочил, слава Богу, и семью выволок.
Мы уже слышали о трагедии русских, окруженных титовцами в Триесте.
– На самолете или на немецком танке проскочили? – интересуюсь я ради сравнения со своим крымским опытом.
– Вот на этой самой летающей крепости! – указывает он на свою тележку, – на ней всю дорогу, то есть вещи, конечно, а я – в оглоблях.
– Так мы еще не последние в очереди, – подмаргиваю я Финику, – и позади нас стоят. Мы все-же пока на авто! – и ему: – а куда теперь ваш полет?
– Да вот, здесь на набережной, Фондаменто Нуово, казерма Манин. Принимают легко нашего брата. Валите и вы.
***
– Ваша почтенная бабушка, милый Финик, необычайно трудоспособна. Смотрите, крыша сама идет к нам. – А не прихлопнет?
– Аллах белядэ, говорят киргизы… Прихлопнет – будем выкарабкиваться… Аванти.
Вот мы и снова в Местре, попутно пообедав у гостеприимных отцов-францисканцев. Совсем неожиданно и очень хорошо: макароны с сыром по большой тарелке, пара яиц на брата, колбаса и даже вино…
Произошло это так. Отмахали мы с Фиником километров пять, видим – церковь. Да к тому же интересная.
– Смотрите, Финик, портал барокко, а купол и стены явно еще романские. Зайдемте, посмотрим и отдохнем заодно.
В тихом сумраке церкви, где действительно оказались интересные фрески, к нам подошел молодой монах в коричневой сутане и сандалиях на босу ногу. Стал нам что-то объяснять, показывая на картины. Из объяснения мы поняли только слово «кватроченто», оно также звучит и в истории искусств Вермана. А потом он сказал: «манджаре». Это слово мы поняли. Ему мы уже научились и, конечно, тотчас ответили:
– Si, padre, grazie…
Ну, а дальше. Сели за стол монастырской трапезной со стрельчатыми готическими окнами…
– Почему он, собственно говоря, нас позвал? – недоумевает моя спутница.
– Потому, что он – христианин, а мы – странники.
Финик выросла в среде врачей и биологов, а у этого подкласса из породы русской интеллигенции свои особые представления о религии вообще и о монахах в частности. Традиционные. Еще со времен доктора Крупова и студента Базарова… Она удивлена… Но кушает с большим аппетитом.
Наутро мы в казерме Манин. Снова удивление. Казерма – дом военный, как известно. Манин – венецианский революционер времен минувших, как нам тоже стало известно. Но и здесь монахи. А сама казерма с ее внутренний двором, обрамленным стройной вереницей задумчивых колонн, очень далека от того, что мы привыкли называть казармой.
Потом объяснилось. Казерма – бывшая иезуитская коллегия XVIII века. В мудром и прогрессивном веке XIX братьев Сердца Иисусова уплотнили. Теперь они рядом, в монастыре, на дворе которого их полулегальные воспитанники режутся в футбол, а в бывшем коллегиуме стали какие-то склады. Муссолини использовал их для размещения доблестных победителей голых абиссинцев. После его падения победители разбежались, а в образовавшуюся пустоту влились мы, «перемещенные лица».
Эти «лица» кишмя-кишат и в колонном дворе и в бесконечных сумрачных корридорах с нишами и тумбами для статуй, но статуй там уже нет. Надо полагать, это были святые, не воспринявшие великих идей Дуче и удаленные по несоответствию с темпом эпохи.
Русских здесь меньше, чем в Удине, но зато много кавказцев. Весь закавказский национальный батальон добровольческих войск генерала Кестринга в полном составе: грузины, армяне, горцы всех племен, бакинские турки… Перед капитуляцией они стояли близ Венеции и, когда фронт пал, устремились в город и примкнули к «освободившим» его партизанам. Подвиг «освобождения» был не очень трудным: просидели сутки в каких-то подвалах пока SS сваливали в кучу свою амуницию, ну и «освободили»…
Теперь совсем замечательно стало. В муниципио всем партизанам и даже беженцам выдают по 1.000, а то по 700 лир. Давка, правда, такая, что и за мануфактурой в Шуше так не давились, но – дело привычное, а при терпении и два раза получить можно.
– Одна нэприятность: со всех стэн милый папаша смотрит!
– Нэ карашо. Совсэм не карашо. И зачем он смотрит? Смотри, пажалуста, на свой партия, а на нас зачем смотреть?…
За обедом нас обходят девушки и элегантные дамы. Они наделяют яйцами и колбасой детей и стариков. Это патронессы. Одна из них, маленькая, стройная, как танагрская статуэтка, с модной сумочкой через плечо подходит к Лоллику.
– Как тебя зовут? Какой ты нации?
Ее лицо смугло и тонко. Разрез глаз чуть-чуть загнут вверх, и это делает ее похожей на японку.
– Мадам Беттерфлей, – говорю я жене.
– Какой вы нации? – спрашивает она теперь по-французски.
Мои слова, видимо, ее заинтересовали. Разговор [Завязывается, и мы уже не только друзья, но и знаем кое-что друг о друге.
Ее зовут Анна Паллукини. Она – прирожденная венецианка, жена видного историка искусств и сама профессоресса литературы в лицее. Это нас сближает.
– Вы – русский и к тому же профессор, коллега? Ну, так беру вас под свое покровительство. Мой брат сейчас в плену у русских. Ради него я работаю сейчас здесь. Так велит Бог. Я – католичка.
Глаза Финика снова широко раскрываются. Что же поделать? Ведь ее поколение видело лишь обезглавленные храмы и груды мусора разрушенных церквей. А совершавших в них служение Богу когда-то?
… Помнишь, как бывало
Брюхом шел вперед?
И крестом сиял
Брюхо на народ…
Не Блок ли писал это? Блок, чей томик волнистых, как дым кадильниц, стихов так часто лежал на ее голубом диване.
Вечером первого дня, проведенного в казерме Манин, мы укладываемся спать в отдельной комнате, все четверо, но у каждого теперь своя кровать.
– Это понимать надо, – поучаю я, – не каждому такое дается!
– Ох, не каждому, – потягивается жена, – и не каждую, добавь, ночь.
– Финик! Ваша стахановская бабушка, безусловно, заслужила сегодня переходящее знамя ворожейного цеха!
6. Тартарен, Казанова и мы
Когда мы с немецкими, еще времен кайзера Вильгельма, рюкзаками за спиной и одеяльными тюками в руках добрались, наконец, из Местре до первого венецианского канала, жена с молитвенным благоговением прошептала:
– Гондолы! Глядите, настоящие гондолы! Думала ли я, сидя в Баталпашинске…
Поблескивая черным лаком они медленно и спокойно проплывали между снующими по воде канала трескучими, суетливыми моторками. Минувший век гордо и молчаливо сторонился крикливой сутолоки дня сего…
– Сколько бы ни стоило, наймем гондолу! – заразился я ее экстазом. – Въедем в Венецию, как… байроны… Эй, синьор! Фундаменто Нуово? Компренэ? Сколько лира? – мои пальцы заработали, как у заправского фокусника.
В ответ гондольер выпустил вверх обе пятерни и начал медленно, тряся головой и выпуская по сто слов в секунду, убавлять по одному пальцу.
Когда его левая пятерня стала излишней, а правая, в растопыренном окаменении приблизилась к моему, носу, я прекратил пантомиму и потащил мешки в возвышавшееся на середине лодки сооружение.
Мы уселись и двинулись к морю по самому, на весь мир знаменитому, Канале Гранде. Каково? А?
Но мне в голову приходят странные обобщения.
– Не находите ли вы, друзья мои, что гондола несколько напоминает гроб? А? Хороший такой, по первому разряду в старое время… Да и гондольер краем на жулика смахивает. Ни кушака, ни колпака нет… Итальянец, как итальянец, только и всего!
– Это тебе пятисот лир жалко, – обиженно укоряет меня жена, – время, конечно, военное, и гондольеры поизносились.
Но, оказывается, и в этом жуликоватом парняге живы отзвуки великих традиций: хоть мы очень мало похожи на подлинных, до-военного времени, «страниеров», но он все-же считает долгом указывать нам на красующиеся по берегам канала заплесневелые палаццо и давать пространные объяснения, из которых мы улавливаем лишь немногие знакомые слова. При доле фантазии и этого хватает.
– Рикардо Вагнер! Слышите? Значит, вон в том облезлом особнячке сам великий маэстро жил… «Лоэнгрина» сочинял! А? Сыро ему, наверное, было, с ревматизмом-то… Лукреция Борджия? Зачем она сюда попала? Да, вспомнил. Под старость. Как-будто и угробили ее здесь. Внимай, Лоллюшка, и поучайся: здесь вот замечательную женщину на тот свет отправили…
– А чем она замечательная, папа?
– Чем? Да… Собственно говоря… Как это тебе сказать? Тоже на тот свет отправила дюжины там две или три… И еще… Ну, это, когда вырастешь, узнаешь…
– Палаццо Д'Оро! – восклицает Финик.
– Правильно! Я его сразу по открытке узнал… Только на ней он как-то изящнее выглядел.
– Риальто! – гордо указывает на горбатый мост гондольер.
– Ах, как же это? – грустно изумляется жена. – Там, кажется, базар? Какое же это Риальто? Тетя Клодя всегда пела…
«Я в Риальто спешу до заката.
Отвези гондольер молодой…»
и вдруг – базар… А я думала…
Так встретились мы с жемчужиной Адриатики, столицей Дожей, мечтой бледно и заманчиво светившей нашим ставропольским, баталпашинским, ростовским сердцам.
В дальнейшем она еще злее смеялась нам тем же оскалом беззубого рта… Два месяца, изо дня в день, мы бродили по извилистым улочкам Венеции, специально приспособленным для ударов из-за угла, взбирались на Кампаниллу, задирали головы на роспись потолков всевозможных палаццо, спотыкались на ступеньках Моста Вздохов и спускались в темницу Казановы.
Да, темновато ему было здесь, верно, но ветерок все-таки сквозь окошечко шел… Не то что в пробковой душилке на Лубянке!
У нас, жителей самой свободной страны всех времен истории, свой особый критерий для мест заключения. Позже в Риме один мой спутник по европейским тропам, осмотрев историческую камеру Каварадосси в замке Сент Анджело, с восхищением рассказывал:
– Понимаете, комната четыре на шесть, итого 24 метра жилплощади! Кровать с постельным бельем, стол, два мягких стула и даже умывальник! Считайте еще распречудесное окно и вид на весь Рим с самолета! Господи, Боже мой! Да за такое дело в Москве знаете, сколько нужно дать? И на пальцах не сочтешь!
Муж ставшей нашим другом синьоры Паллукини, «мадам Беттерфлей», изящный, как Казанова, и столь же изящно мысливший искусствовед, устраивая в те дни для американцев выставку «четырех веков венецианского искусства», нашел все-же время, чтобы показать нам Сен Марко.
– Эта дивная мозаика вывезена из Византии при разгроме ее крестоносцами… Тот горельеф с Александром Македонским добыт ими же в Пиррее, а бронзовые львы за стеной – из Сирии…
– Ну, а сами венецианцы что создали? – снаивничала жена, к счастью по-русски.
– К себе все свезли… Со всего света… Мало тебе, что-ли? Как ты не понимаешь искусства! – отвечаю за гида я.
На обратном пути профессор Паллукини указывает нам на высокий скучного вида дом.
– Здесь помещалось подворье ганзейских купцов. Стены дома снаружи были сплошь расписаны Гольбейном.
Мы смотрим на них почтительно и внимательно, но ничего, кроме пятен сырости и облупленной штукатурки, не видим.
Сыростью и илом несет из обмелевшего в час отлила канала. По его усеянному консервными банками, обнаженному дну, бегают здоровенные рыжие крысы. Таких крупных тварей этой породы я только на Соловках видел.
Мы бредем дальше по узенькой извилистой улице под натянутыми через нее веревками с развешанным на них для просушки бельем. Улица – одна из наиболее торговых. Преобладают магазины с венецианскими сувенирами для иностранцев. Раковины с видами лагуны и Дворца Дожей, резьба по камню, лев Св. Марка во всех видах, какие-то султаны из цветных бус… Как знакомо это все по бабушкиным сундукам и горкам в обветшалых «дворянских гнездах»… Но «тогда» все это было красивее, ярче… «Тогда» светила мечта…
Синьор Паллукини указывает на большую витрину.
– Это лучший магазин. Взгляните, там стекло, изделия знаменитых венецианских мастерских Мурано. Здесь – резьба по мрамору, наша древняя художественная традиция…
– А ведь этакой топорной, грубой работы постыдились бы наши екатеринбургские мастера. Даже и советские артели «Самоцвета». Не так-ли, Финик?
Это я говорю по-русски, а по-французски:
– Прекрасная тонкая работа! Сколько вкуса!
Ничего не попишешь! Надо быть вежливым и приятным хозяевам. Мы не знатные «страниеры», а бездомные и, главное, бездолларные профуги.
Улыбаться всем! Улыбаться всему!
Вечером в нашей комнате профугов в казерме Манин, в доме, воздвигнутом три столетия назад отцами-иезуитами, мы подсчитываем накопления своих впечатлений за день.
– Знаешь, я кажусь себе Тартареном из Тараскона.
– Вот уж не похоже! – разом запротиворечила жена. – Ты длинный и худой, а он маленький и толстенький.
– Погоди! Не тем, что гордо ехал стрелять львов, не тем, что увлекал заплывших жирком буржуа в туманную даль океана, а другим… тем, что, изверившись в подлинности швейцарских красот и ужасов, перерезал веревку и покатился вниз с ледника, решив, что и все горы поддельные, тем, чей развесистый баобаб оказался меньше придорожного репейника…
– Ну, это ты, как всегда, перехватываешь.
– Нет. Мы смотрели на Венецию, да и не на одну нее, чужими глазами. И она была прекрасна. Твоя тетка пела о Риальто, и ты видела его… в мечте… оказался базар… грязный, воняющий рыбой…
– Слишком грустно, – отозвалась Финик, – не брюзжите. Давайте лучше в рифмы сыграем. Первое двустишие – я, второе – вы. Идет?
Финик владеет стихом. Я тоже им грешил в дни оны. Через минуту она подает мне листок.
Тайны сброшены оковы.
Понесемся смело ввысь…
Единственный огрызок карандаша переходит ко мне. Я пишу:
Путь нам кажет Казанова
В тухлой тине, среди крыс!
Финик читает и злится. Со зла дает мне трудную задачу на двойную рифму в четверостишии:
Но пробьем себе мы тропы
В блеск пленительной Европы…
Ну, нет! Такой оптимизм выводит и меня из терпения. Я подписываю:
Но для этой нашей пробы
Нету рифмы…
Финик рвет бумажку.
На раскинувшуюся перед нашим окном гладь лагуны падает закатная тень старой обветшавшей кампаниллы.