412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Романов » Путешествие с Даниилом Андреевым. Книга о поэте-вестнике » Текст книги (страница 8)
Путешествие с Даниилом Андреевым. Книга о поэте-вестнике
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:26

Текст книги "Путешествие с Даниилом Андреевым. Книга о поэте-вестнике"


Автор книги: Борис Романов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

К ПОРТРЕТУ ВИКТОРА МИХАЙЛОВИЧА ВАСИЛЕНКО
 
Забытый зэк и одинокий
старик, не слышавший похвал,
скромнейшей музе в час жестокий
чуть слышно слово поверял.
И посреди вопросов вечных,
на этот лишь ища ответ,
не всех ли встречных – поперечных
он вопрошал: – А я – поэт?
Прошаркав, провожая, к двери,
дежурный задавал вопрос,
в бессмертье цепкой рифмы веря,
скреплявшей жизнь его всерьёз,
и простодушно ждал ответа,
и мешкал я, спеша домой…
О Боже, спрашивал он это
и у Ахматовой самой!
Скупые встречи вечерами.
Его двухкомнатный приют
в пыли и книгах. Вместе с нами
стихи витийствовали тут.
Гул коктебельского залива,
колючих пазорей эффект,
гудя за окнами тоскливо,
гасил Мичуринский проспект.
И он, одышливо паривший,
поэзией, как мальчик, жил…
Не Вяземский, всех переживший,
словесности Мафусаил —
изгой прокуренных редакций,
чужой учёный старикан,
что неуместен, как Гораций,
когда агитствует Демьян.
В Великом Устюге и Мстёре,
в иконном Палехе, в Торжке,
с артельщиками в разговоре,
с природою накоротке,
он был так прост и так возвышен,
сей созерцательный поэт,
чей пафос трепетный излишен
глухим читателям газет,
истолкователь грёз в узорах,
коньков безгривых мшелых крыш,
искатель мифов златопёрых
в золе забытых пепелищ,
Руси кикимор и русалок
в затонах тинистой глуши,
в резьбе наличников и прялок,
в лесах языческой души.
Последний боковой потомок
Григория Сковороды,
в полярной прорези потёмок
молившийся на свет звезды,
с которым Даниил Андреев
зашторенные вечера
от Монсальвата эмпиреев
бросался в Индию вчера,
который ёжился в бараке
и «Ворона» переводил,
а тот в окоченевшем мраке
«возврата нет» ему твердил.
И nevermore, что там звучало,
стучало клювом злым в висок,
неумолимо означало
двадцатипятилетний срок.
Где тундра небом так прижата,
где и до дна промёрзнув, вспять
Усе не течь… Но нет возврата
устанет ворон повторять!
Всё удивительно! Но это —
и лихолетье, и беда —
лишь жребий русского поэта,
который тёмен, как всегда.
 
2000
НЕЗАБЫВАЕМОЙ ПАМЯТИ ДРУГА

Кажется, что каждую линию судьба проводит не без прихоти или безуминки: где хочет и когда хочет. Вдруг они пересекаются, соединяются, складываются в какие‑то вразумительные знаки. Мы поражаемся ее логике.

В июле 88–го я оказался в Доме творчества писателей в Малеевке и, сидя на втором этаже охристо – желтого коттеджа, стоявшего рядом с дубом, навалившимся ветвями на ржавевшую крышу, вчитывался в стихи и в «Розу Мира» Даниила Андреева. И он, как я позже узнал, был здесь однажды, в январе 58–го, получив путевку как сын писателя Леонида Андреева. Я готовил к изданию его книгу «Русские боги». А невдалеке от нашего коттеджа, в осанистом доме с колоннами пребывал Вадим Андреевич Сафонов. Он в конце двадцатых учился с Андреевым на Высших государственных литературных курсах, дружил с ним.

То, что Сафонову за восемьдесят, догадаться было трудно. Он весело и бойко – не всякий угонится – гулял, и не асфальтовыми малеевскими дорожками, а полями и перелесками, как‑то по – агрономски помахивая щегольской декоративной палкой, на которую вовсе не опирался, выпевая нечто оперно – опереточное под запорожского загиба нос. Иногда он останавливался, наклонялся и что‑то разглядывал в траве. Седовласый, румяный, прямо держащийся, с красивым живым лицом.

Я должен был с ним познакомиться и познакомился. Несколько раз мы гуляли вместе, и Вадим Андреевич, неизменно вспоминавший, что он биолог, расспрашивал мою жену, тоже биолога и знатока растений, о названиях каких‑то редких трав. Было видно, что ему интересно жить, он радуется августовской погоде, тропам, разбегавшимся по разнотравью, разговору.

Сафонов действительно, как я узнал потом, в давние годы преподавал «общую биологию», публиковал работы по «эволюционной теории», некогда писал об Александре Гумбольдте и Тимирязеве, о возникновении жизни. Его первая книга – «Ламарк и Дарвин». Вадим Андреевич в биологии был лысенковцем. По крайней мере, когда‑то. Сталинскую премию третьей степени в 1948 году он получил за книгу «Земля в цвету», воспевавшую Лысенко, «историческую» сессию ВАСХНИЛ. Как я вычитал в этой книге, сессия заклеймила «реакционную идеалистическую, метафизическую сущность менделизма – морганизма» и призвала убрать с «великого пути» его труп. Виртуальная реальность лысенковских страниц «Земли в цвету» напоминала «Кубанских казаков» и «Кавалера Золотой Звезды». Но был в этих, небесталанно написанных очерках искренний пафос любви к науке, к природе, пафос ее высокого преображения, как ни странно, кое – где перекликающийся с тем, что писал о стихиалях в «Розе Мира» Андреев, поминающий в ней совсем не Лысенко, а его расстрелянного оппонента – Николая Ивановича Вавилова. А в дни громившей генетиков сессии Даниил Андреев с однодельцами в страшном Лефортове ждал окончания затянувшегося больше чем на полтора года следствия.

Уже в наши времена, кажется, в каком‑то интервью, Вадим Андреевич сказал, что не отказывается от этой своей книги – он ламаркист. В ней он приводил слова Лысенко, что «вейсманисты сделали жупел из всего учения Ламарка». «Земля в цвету» делала жупел из генетики. «…Формальная генетика, – с пафосом восклицал автор, – чудовищный фантом, зловеще повисший над разумом и научной совестью человечества». Эта «научная» борьба заканчивалась для неперековавшихся генетиков тюремными нарами. И что из того, что «был старик застенчивый, как мальчик… пламенный Ламарк»?

Кстати, Мандельштам, воспевший старика Ламарка, вполне мог прочесть и книгу Сафонова о нем, вышедшую в 30–м году. В 32–м восхищавшийся поэзией Ламарка в своих стихах и в прозе («Путешествие в Армению») Мандельштам не избег тюрьмы и гибели, несмотря на то что расслышал в ламарковском учении звуки Марсельезы. А может быть, поэт оказался виноват в том, что почувствовал, чем ему грозит ближайшая ступень эволюции?

 
Если все живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень…
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил…
 

Ответы Сафонова на мои вопросы о Данииле Андрееве были отрывистыми, как мне показалось, без пыла сердечных воспоминаний. Холодок старости? Того, что написал Даниил Андреев, Вадим Андреевич не знал. Я вручил ему еще не изданную «Розу Мира», ксерокс машинописи. Он вернул огромную папку довольно скоро, со словами: «Я прочел первую главу. Эта штука будет посильнее Шпенглера…»

О молодых, времен их дружбы стихах Даниила Андреева он сказал, что стихи были религиозные, в них, конечно, присутствовали Блок и Белый – «Россия, Россия, Россия – / Мессия грядущего дня!». Они тогда часто встречались, читали друг другу написанное, несколько раз Вадим Андреевич ночевал в гостеприимном доме Добровых в Малом Левшинском переулке. А познакомились они на Высших литературных курсах, где Сафонов учился курсом старше. ВГЛК, как их еще называли, размещались вначале в Доме Герцена, затем в помещении школы на Садовой – Кудринской, потом даже в Министерстве просвещения… Пока их неожиданно не закрыли. Курсы были вечерними, и чем занимался Даниил Андреев днем, чем зарабатывал на жизнь, Вадим Андреевич не помнил.

Оперирующее памятью наше «я» себялюбиво избирательно. Десятилетия Вадим Андреевич не вспоминал о Данииле Андрееве вслух, ни слова не проронил о нем в своих мемуарных очерках. Имени Андреева я не встретил в его книге «Песок под босыми ногами», вышедшей в год нашего знакомства. В ней он несколько раз упоминает о Высших литкурсах.

Может быть, как раз в том малеевском августе Сафонов написал о Данииле Андрееве: «В двадцатых – начале тридцатых годов он, двумя годами моложе, был близким моим другом. Оба юнцы, многого ждали от жизни, она развела по разным дорогам, встречи стали реже, но до конца, издали, мы знали друг о друге». А потом Вадим Андреевич посвятил ему свою книгу «Гнездо Эола»: «Незабываемой памяти Даниила Андреева, друга, поэта, мыслителя». Я верю, он искренне помянул давнего друга, наверное, и не забывал его овеянный благородством образ, но, соблюдая жизнестойкую верность времени, публично вспомнил тогда, когда Даниила Андреева вспомнило само время.

По лаконичным ответам на мои расспросы мне казалось, ему было не слишком интересно долго говорить об Андрееве. Позже, когда я попросил Вадима Андреевича дополнить его немногословные воспоминания об их знакомстве в мемуарном этюде «“Дом Герцена” в двадцатые», он сказал, что все, что хотел, о нем уже написал. В наших первых разговорах он сообщил о том, что Даниил Андреев в 30–х издал книгу об отце «Рек вием», что в погибнувшем на Лубянке романе изображалась подготовка покушения на Сталина, что после ареста у него болели ноги, и он не мог носить никакой обуви, что в тюрьме сидел с Шульгиным. Но все это я уже знал. А то, что, по словам Вадима Андреевича, на фронте Даниил Андреев оказался как член студии имени Грекова, было лишь неверным слухом.

Зато с подробностями рассказывала об Андрееве, которого называла Даней, учившаяся с ним еще в школе, правда, в младшем классе, а потом на тех же литкурсах, жена Вадима Андреевича, Валентина Гурьевна. Она вспоминала, как Даня был в 30–м году на их свадьбе, как она на свадьбе оказалась в Даниной куртке, которую тот накинул ей на плечи. Как он приезжал к ним в Загорск, только – только переименованный из Сергиева Посада, где они тогда жили, как ему очень нравилось, что все на улицах Загорска здороваются друг с другом. Говоря о том, что Даниил Андреев был удивительно правдив и искренен, рассказала, что как‑то в Загорске же, чувствуя себя достаточно взрослой, она спросила: «Даня, вы бывали у проституток?» И он ответил: «Да, был один раз».

Она рассказывала мне и тогда, и гораздо позже, когда я сидел у них на гостеприимной кухне со следами старческого, все более неухоженного быта, о Шуре Гублер, с ними учившейся на литкурсах. Та, по ее словам, так была влюблена в Даню, что приходила под Данины окна в Малом Левшинском и прохаживалась под ними босиком по мартовскому снегу, для сопровождения и ее, подругу, зазывая на эти странные прогулки под луной. Даня женился на Гублер, но женаты они были очень недолго. Шура, еврейка, крестилась, ходила с ним по всем церквям, у нее даже выступали на руках стигматы. Но Даня считал ее «неправославной душой». Писала она под псевдонимом Горобова, – это была чуть ли не фамилия одного из героев ранних сочинений Даниила (в погибшем романе «Странники ночи» одного из героев, поэта, зовут Олег Горбов)…

В наши другие встречи, когда я приходил к Сафоновым, жившим в известном писательском доме в Астраханском переулке, разговор моими стараниями опять и опять касался Даниила Андреева. Однажды я привел к ним прозаика Леонида Бежина, собиравшегося писать нечто о Данииле Андрееве и бывшего главным редактором издательства, в котором лежала очередная книга Вадима Андреевича, и мы вместе слушали его скупые воспоминания. А иногда оборачивался воспоминаниями и длинный телефонный разговор с Сафоновыми.

Как‑то Вадим Андреевич сказал, что об аресте Даниила Андреева они услышали от сына Туган – Барановского. А когда они с Валентиной Гурьевной пришли в Малый Левшинский узнать подробности, открывший им дверь Коваленский (муж двоюродной сестры Андреева), стоя на лестнице, в дом их не пустил: «Если вы войдете, и вас потом могут арестовать».

Этот разговор в сентябре, точнее, 16 сентября 1998 года, начался с упоминания о Татьяне Вадимовне Опаровой. Она, как сообщил знавший ее Вадим Андреевич, две недели назад умерла, и перешел на Коваленского, которого та чрезвычайно высоко ценила, утверждая, что его стихи гораздо значительней стихов Даниила Андреева. Опарова была дочерью одноклассницы Андреева, у которой, насколько я знал, жил, вернувшись из лагеря, Коваленский. Вадим Андреевич заметил, что Александр Викторович Коваленский был очень неприятным, неприветливым человеком, но порядочным. И вспомнил, что в свое время ему не понравилась поэма Коваленского «Пятый год», опубликованная в «Красной нови», что обидело Даниила, который очень того любил. В своих дневниках или воспоминаниях Коваленский описывает свою жену как красавицу, вставила сугубо женское замечание Валентина Гурьевна, но это не так, она, напротив, была некрасива и разговаривала басом.

Я из многих рассказов помнил одно, что Александр Викторович Коваленский трогательно любил свою жену и был убит ее смертью. Тягостно было читать его сохранившееся письмо к Даниилу Андрееву, где он подробно описывал смерть заболевшей раком жены в лагерной больнице.

После освобождения Даниила они, рассказала Валентина Гурьевна, виделись один раз, и ей запомнилось лишь то, что он не мог носить обуви. Это так на нее подействовало, что теперь и она дома не обувается, и несколько раз, уже в лифте, обнаруживала, что забыла обуться.

Как‑то Валентина Гурьевна призналась, что не любит Аллу Александровну, вдову Даниила

Андреева. «Устраивать читки романа, собирая по тридцать человек! – возмущалась она. – Это в те‑то времена! Всех арестовали!» Я не знаю, откуда шел этот упорный слух о многолюдных читках романа. О них упоминается и в недавно опубликованных воспоминаниях Натальи Барановской, учившейся на тех же Высших литкурсах. О чтениях «Странников ночи» говорит и Солженицын в романе «В круге первом».

Это отрицает Алла Александровна, об этом не говорил никогда Василенко, с которым Андреев встречался чаще всего наедине и которому давал читать рукопись романа. Слух идет от тех, кто в «читках» не участвовал, не арестовывался. Некоторые были готовы обвинить Даниила Андреева в том, что он вообще затеял писать такой роман в такие времена.

Довольно долго я у Сафоновых не был. Года три. И когда мне позвонил Вадим Андреевич, которого, казалось, уже нет в живых, я оторопел. Мой издательский телефон ему дала Алла Александровна Андреева. Он стал говорить о том, что подготовил новую книгу, видимо, последнюю, и не могу ли я ему помочь ее опубликовать. И вот я пришел к нему обсуждать состав будущей книги, которую мы взялись издать в «Ключе», где я тогда редакторствовал. Книга эта, «Далекий берег», вышла, действительно оказавшись его последней книгой.

Вадим Андреевич ослеп. Передвигался поддерживаемый под руку, в которой чувствовалась еще не старческая сила, неуверенно, к слепоте своей не привыкший. Но держаться старался бодро, продолжая удивлять замечательной, «клинописной» памятью, говоря словами Шенгели, выросшего в Керчи, где Вадим Андреевич родился. Он помнил, как зовут мою жену, передавал ей поклон. Вспоминал что‑то латинское и цитировал оду «Бог». Мысль о книге, казалось, помогает ему не падать духом.

Но жить Сафоновым было тяжело, как всяким одиноким старикам. Вадиму Андреевичу было 94, его жене под 90. Прощаясь, протягивая мне худую, с бирюзовым колечком, теплую руку, Валентина Гурьевна говорила, что устала жить, что предлагала ему взяться за руки и броситься с крыши, но «он не хочет». К религии, невесело призналась, подняв голову с остриженно прямыми, касающимися плеч волосами, она глуха. Я мямлил что‑то утешительное.

В последний раз я видел их в день рождения Вадима Андреевича – 27 декабря 99–го. Ему исполнилось 95. Мы, пришедшие поздравить, знали, что он болен. Вадим Андреевич лежал в постели, тяжело дыша, подолгу хрипло откашливался. У него был бронхит. Приезжавшая врач сказала, что жить ему – неделю. Валентина Гурьевна смотрела отрешенно, устало. Говорила: «Теперь броситься вниз я не имею права…» Он умер в январе двухтысячного года. Его век закончился.

Я думал: какие они разные с Даниилом Андреевым, какие разные прожили жизни, пройдя сквозь одно страшное время.

Тот мистик, этот – трезвый натуралист, вставший в борьбе «материализма с идеализмом» в биологии на сторону материалиста Лысенко, вдохновенно воспев «преобразователя природы».

Тот не опубликовал ни строчки, этот – сорок с лишком книг и собрание сочинений, начав, по собственному признанию, со стихотворения на смерть Ленина.

Тот наивно писал прокурорам, что просит не считать его вполне советским человеком, пока у нас нет свободы слова, а этот о себе заявлял: мы «советские люди сталинской эпохи».

Оба любили Москву, писали о ней. Но если Андреев писал о «сталинской» Москве – «тиха цитадель, / Как / Гроб», то Сафонов называл ее «сердцем страны, чья легендарная слава гремела над всем земным шаром, городом Ленина…».

Оба писали научно – популярные очерки, и Вадим Андреевич писал их даже лучше, профессиональней. Правда, Андреев успел перед арестом издать лишь один (написанный в соавторстве с географом Сергеем Николаевичем Матвеевым, именно из‑за этого соавторства арестованным и умершим в лагере) – «Замечательные исследователи горной Средней Азии».

Когда тот сидел в тюрьме за свой роман, этот за свою книгу получал Сталинскую премию.

Когда тот, после тюрьмы, умирал в комнатке на Ленинском проспекте, этот бодро прогуливался, мурлыча арии.

Оба страстно любили путешествовать, но тот, хотя и родился в Берлине, увезенный оттуда мла денцем, за границей никогда не был и описал лишь свои трансфизические путешествия в иные миры, а этот земными дорогами и морями объездил мир, издал путевые записки.

«Вестник другого дня» до иных времен не дожил, а его давний друг пережил «и многое, и многих».

Но что‑то и соединяло друзей молодости? Соприкоснулись дружески отчего‑то линии их судеб, таких почти противоположных?

Оба уже в детстве сочинительствовали, исписывая толстые тетради.

Сохранились детские тетради Даниила Андреева, в них есть фантастическая эпопея «Юнона», в которой он описывает выдуманную планету, ее материки и страны. Сочинителю было около одиннадцати лет.

Вадим Андреевич писал в воспоминаниях: «…на одиннадцатом моем году началось сочинение научно – фантастических “романов”. Было здесь и путешествие на Северный полюс, и межпланетные корабли, и роман – “прозрение” о предстоящей новой войне с Германией…»

Оба писали стихи и прозу, не могли жить без литературы.

И нужно прямо сказать, что, по моему мнению, Вадим Андреевич Сафонов был небесталанным писателем с чувством слова и стиля. Не без эстетских склонностей. По его сочинениям видно, как он был увлечен, например, изысканной стилистикой Анатоля Франса. А включенная в последнюю книгу Сафонова ранняя повесть «Любовь в перьях» выдает и другие увлечения. Вот пассаж а – ля Олеша: «Душа его была изумительно глубока. На дне его души водились раки».

Оба очень любили Лермонтова, и оба о нем проникновенно писали. А стихотворение Сафонова, посвященное «Бессмертной памяти М. Ю. Лермонтова», с подзаголовком «Смерть рыцаря», написанное в двадцатых, явно созвучно раннему Даниилу Андрееву, увлеченному и Лермонтовым, и рыцарством.

 
Где край небосклона померкнет,
Над бездной, над пылью земной,
Завижу в дали непомерной
Покинутый замок родной.
Синеют зубцы, нерушимо
Храня опустевший чертог:
Все вижу с железной вершины,
Но больше не видит никто… —
 

писал Сафонов.

А вот Даниил Андреев:

 
Замок в закате усталом
Факелом тухнет седым.
Солнце склонилось за валом
В мутно – лиловый дым…
 

Оба пережили увлечение немецкой литературой.

Оба страстно были влюблены в природу.

Оба любили русскую историю, размышляли о ней, писали.

Один был русским поэтом и пророком и, как и должно, расплатился сполна.

Другой, хотя и писал, что, «оглядываясь на пройденный путь, вижу – не был он ни легким, ни гладким», прожил в трудные времена вполне удачливую жизнь советского литератора.

– А всё‑таки у Даниила жизнь была счастливей, – сказала мне Алла Александровна, которой я прочёл эти заметки.

Ей – виднее.

2000
ДАНИИЛ АНДРЕЕВ
 
В ночных провалах тишины
Владимирской тюрьмы
летел в сияющие сны,
в хитросплетенья тьмы,
горел в пылающих мирах,
свободой ослеплён.
А нас хранил великий страх
обыденных времён.
Кому же истина верна?
Кто всех разумней был —
злых наваждений времена
безумно торопил.
А невменяемый поэт
мифических высот
бесстрашно бросил вечный свет
в кровавый сумрак тот.
 
1989
РЕВОЛЮЦИОНЕР У.

Худощавый и потому казавшийся высоким, с рыжеватой бородкой в чуть заметной проседи и голубыми недоверчивыми глазами, он походил на чеховского вечного студента, хотя был чуть ли не профессором. Нечто чудаковатое отличало и его журавлиную походку, и нервно втолковывающие лекторские интонации речей, произносимых дребезжаще – певучим приятным баритоном.

Мне он был интересен тем, что знал и любил Даниила Андреева. У. с ним познакомился в Институте имени Сербского, где проходил психиатрическую экспертизу. Туда попал после ареста, по его словам, «за антисоветскую деятельность». Было ему тогда чуть больше восемнадцати. В своих воспоминаниях У. часто смущенно умалчивает о месте своего знакомства с Даниилом Андреевым, стараясь ничего не сообщать о подробностях пребывания в печально известном заведении. Попавший туда же из Лефортова художник Родион Гудзенко вспоминал, что это было «как на воле», окна без решеток и «надзиратели – люди, хоть и погоны под халатами».

Кто там сидел еще студеной зимой начала 57–го года?

Виталий Лазарянц, моложе У., десятиклассник, вышедший в своем Ярославле на демонстрацию с плакатом «Руки прочь от Венгрии». Андреев называл его петушком, который не вовремя прокукарекал.

Двадцатилетний бывший студент Валерий Слушкин.

Юрий Пантелеев, выпускник военного училища, обвиненный в антисоветской агитации.

Пожилой уже человек, художник Шатов, написавший в ЦК КПСС письмо, в котором просил дать народу «хотя бы» свободу творчества и призывал к человечности, – разве не сумасшедший?

Виктор Рафальский, по словам У., украинский националист, о котором у самого Андреева упоминаний нет.

Это те, о которых нам известно, кто с Даниилом Андреевым в больнично – тюремной палате общался, кто ему был так или иначе интересен. И это те, для кого встреча с поэтом оказалась событием. Многозначащим событием она стала для У., называющего Даниила Андреева «величайшим поэтом России». Об этом он говорил ему при жизни.

Я, к сожалению, встречался с У. редко, накоротке. Он все время спешил, сетуя, что приходится слишком много читать лекций, чтобы свести концы с концами. Но вот в 95–м, в конце октября, холодного, нахмуренного, мы вместе поехали на Андреевские чтения в Брянск и Трубчевск. Его выступления там, его рассказы были куда интереснее куцых воспоминаний, им опубликованных.

– Я востоковед, научный сотрудник Академии наук, – представлялся У. пестрой, немногочисленной публике чтений, щурясь и наклонив высоколобую лысоватую голову. – Мне выпало счастье на моем веку познакомиться с Даниилом Леонидовичем Андреевым.

Как он выглядел? В музее, – У. имел в виду Брянский литературный музей, – есть бюст Андреева, так вот, человек с такой головой ничего бы не написал. Ваятель, очевидно, стихов Андреева не читал.

Даниил Леонидович был высоким, сантиметров на десять выше меня. Но высоким не казался, поскольку сильно горбился… Он пропагандировал хождение босиком, и сила его духовная была такой неотразимой, что вся камера, и я в том числе, однажды разулись и вышли на прогулку босиком. Тюремщиками, их косными тюремными мозгами это было расценено как демонстрация, как вызов… Тем более что грязные ноги оставляли следы.

(Еще раз замечу, – и камера, и тюремщики здесь «литературный прием», так как речь идет об институте Сербского, и, при всей мрачной репутации этого заведения, оно все‑таки не Владимирская тюрьма, где Андреев просидел восемь с лишним лет. У. увлекался. Ну а, кроме того, жанр «революционного» жития требовал ожидаемой декорации. Психушки, диссиденты – слова последующей эпохи.)

А поскольку Андреев ходил босиком даже в сорокаградусный мороз, отсюда и артрит, и артроз. Хотя он и говорил, что в него вливаются силы матери – земли Геи, через неделю заболел жестокой ангиной, а это отразилось на позвоночнике… Из‑за болезни позвоночника ему было даже трудно держать спину, и он сидел обычно, прислонившись к стене, обеими руками подпирая голову.

В тюрьме его одежда состояла из серых штанов и зеленого халата. Когда он из тюрьмы вышел, у него совершенно никакой одежды своей не было, ему нашли какую‑то кацавейку или разлетайку, не доходившую до колен…

Голос у Андреева был глухой, хрипловатый, как у Файнгара. Может быть, знаете Файнгара, – был такой редактор в издательстве «Прогресс»? – спрашивал У. недоуменно и благоговейно молчавших трубчевских жителей, среди которых знакомых Файнгара искать не приходилось. – Я с Андреевым беседовал десятки раз. В московской пересыльной тюрьме (речь о том же институте!), когда он бодрствовал по ночам, он обычно со мной разговаривал – наши койки стояли рядом. Он по ночам не спал, привык уже во Владимирском централе не спать, работать…

В заключении многие занимались творчеством. Но это Горький мог «Дети солнца» сочинить в Петропавловской крепости и прославиться, а в советских тюрьмах писать ни в коем случае нельзя было. Я думаю, и в нынешних ничего не напишешь.

Учтите, – приостанавливал рассказ У., предупреждающе поднимая лекторскую руку, – если я поношу советскую власть, МГВ, КГБ и коммунистов, как бывший политзаключенный и революционер, то я прямо вам скажу, что теперь буду голосовать за коммунистов, потому что такого безобразия, в которое ввергли родину нынешние властители, еще не было. Потому что разрыв нашей родины на мелкие клочья произошел по указанию ЦРУ.

Слушатели ошарашенно молчали, встречаться с людьми, называющими себя революционерами, им не приходилось, а У. продолжал:

– То, что советская власть в той форме, в которой она существовала, рухнет, было для нас аксиомой. Она была бесчеловечной и просто алогичной.

С нами в тюрьме (ну, конечно, в институте Сербского!) сидел некий Рафальский, который просидел в тюрьмах двадцать девять лет. Он выдавал себя за украинского социалиста, а на самом деле оказался, – голос У. был строг, – украинским национал – фашистом, ияс ним прекратил всякие отношения! Но мы были друзьями.

Там сидела преимущественно молодежь, и я проводил время с нею, с Андреевым мне было скучно, с ним оставался один Слушкин, который почитал его как отца и восхищался им, и млел.

После крушения коммунизма, в 1964 году – такой мы назначили срок, – Рафальский нас при глашал на Украину, занять правительственные посты. Как же, мы жизнь свою отдавали на борьбу, кому же еще быть в правительстве? Но вот прошел 64–й год, прошел коммунистический режим, и получилось так, что жизнь свою мы отдали за свободу Родины, а взамен ничего не получили. А тогда казалось, кто же в правительстве будет, как не мы?

Там сидело тогда много украинских националистов, но мы их считали социалистами. Тем более, что в присутствии Андреева никаких националистических разговоров не велось, это считалось дурным тоном, стеснялись.

С Даниилом Леонидовичем Андреевым я познакомился – я запомнил день, потому что Андреев – самая яркая фигура в моей биографии, – 30 января 57–го года. Это был солнечный морозный день. Таких морозов сейчас в Москве не бывает. Он представился, встав с койки в камере: «Андреев, поэт». Лицо у него было желтое, как яичный желток, волосы серебристой стали, нос длинный. И лицо породистое, арабско – индийское, продолговатое.

Он стал меня просвещать. Рассказал историю старца Федора Кузьмича, известную мне по повести Толстого. А через несколько дней собрал наших сокамерников с тем, чтобы прочитать свои стихи. Потому что отношение к званию «поэт», и не только у меня, вызывало предубеждение. Каждый может назвать себя поэтом.

Один из заключенных, с не совсем пристойной фамилией… Он возмущался, что все товары у нас «гонят» в страны народной демократии, а нам ничего не остается, и его за это посадили. Так он прихлопывал в ладоши, пристукивал ногами, как чечеточник, и всем заявлял: «Я – артист!»

Так вот, Андреев пригласил меня, художника Родиона Гудзенко, Виктора Рафалъского, Валерия Слушкина, естественно, и сказал: «Я приглашаю вас на чашечку стихов». Человек пять он пригласил. Первым прочел стихотворение «Гипер – пэон». Затем «Симфонию городского дня». Он ее по памяти записал и передал мне, и уже через несколько дней я ее знал наизусть…

В словаре Андреева, и в стихах, и в «Розе Мира» много слов, которые он вводит в философский, теософский словарь впервые, например: Энроф, Уицраор. Я его спрашивал: «Откуда вы знаете эти слова?» Он отвечал: «Они были мне сообщены в состоянии транса из потусторонних миров…» Публика не совсем корректная смеялась – это самовнушение, признак болезни.

Со временем я стал семитологом, арабистом, гебраистом. Андреев же никогда ни одной гебраистской книги в руках не держал, он слово уицраор как бы сочинил, но слово это из древнего пласта семитической лексики, и очень легко это проверить. Н – гу – «он», ица – «борется» на арабском и древнееврейском, ор – «свет» на арабском, на турецком, на всех восточных языках. Он этого не знал, я, уже выучившись, через много лет после его смерти до этого дошел. Или Шаданакар. Ша – «то, что», кар – «земной шар», дака – «близко».

После тюрьмы – это середина 58–го года – я позвал его к своим родителям. Маленькая комната, коммунальная квартира. Даниил Леонидович, человек очень стеснительный, прежде чем войти, тщательно причесал остатки волос. Мой отец, член партии, участвовал в Гражданской войне, отражал наступление Деникина, и вот Андреев хотел попросить моего отца заступиться за Шульгина. «Владимир Григорьевич, сходите в Центральный Комитет, попросите за Шульгина».

(Тут нужно пояснить, что Андреев во Владимирской тюрьме два года просидел с Василием Витальевичем Шульгиным в одной камере.)

Сами посудите, просьба нелепая, мой отец рядовой член партии, без знакомств, связей…

Я обращаюсь к молодежи, – стал завершать выступление У., в котором воспоминания перемежались призывами, – к девушкам, девушки – наша надежда, сердце нашей Родины! Запомните, Даниил Андреев – завершение цикла нашей истории, начавшегося одой «Бог» Державина. О нем говорил Достоевский в своей речи на открытии памятника Пушкину! Пушкин раскрывал тайны. В чем открытие Андреева? В открытии потусторонних миров, соседних с нашим, в том, что нам надо искать, используя его формулу, смысл истории и выход из тупиков, в одном из которых мы находимся.

Потом У. стали задавать вопросы. Отвечал он то подробно, то отрывисто, все время уходя в сторону, говоря о своем. Слушали У. раскрыв рот – он единственный здесь знал Даниила Андреева!

– Даниил Андреев литератор, теософ…

(Необходимо возразить. Хотя не только У. считал Андреева теософом, но сам поэт к теософии относился отрицательно и никогда теософом себя не называл!)

…Но он был и политическим деятелем. Этот факт все почему‑то стремятся замалчивать. Его приговорили к смертной казни, которая в то время была отменена. Прокурор объявил приговор: «К высшей мере социальной защиты», – и все впились в лицо Андреева, пауза, потом – «заменяется на двадцать пять лет». Приговорили его именно за политическую деятельность, о чем в советское время нельзя было говорить. Существовала подпольная организация, еще до войны, и во время войны. План был утопический. Когда гитлеровские орды подойдут к столице, следует перехватить инициативу. Глава этого движения сбежал к немцам, а его жену чекисты схватили, и к 47–му году вся история выплыла. Она рассказала, что Андреев должен был составить воззвание: надо отбросить коммунистов, а самим возглавить сопротивление немцам. Он не любил об этом говорить. В то время Алла Александровна хлопотала об его освобождении… Даниил Леонидович лютой ненавистью ненавидел «отца всех народов». Поэтому, как политический деятель, он представлял реальную угрозу для коммунистов, и посадили его совершенно справедливо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю