Текст книги "Путешествие с Даниилом Андреевым. Книга о поэте-вестнике"
Автор книги: Борис Романов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Живописи он обучался в Киевской рисовальной школе, а потом стал учителем искусств Трубчевского трехклассного училища. И купив в 1904 году (Анатолий Протасьевич, споря с сестрой, говорил, что в 1913–м) у купца Ильинского на улице Орловской (поныне Ленина) дом, побольше, чем у Шавшиной, но в те же три окошка спереди, прожил в нем до смерти.
Теперь дом, на котором в 95–м году в день Казанской Богоматери при проблеснувшем ноябрьском солнце торжественно установили мемориальную доску (доску – слишком громко, табличку), продали, а Лидия Протасьевна уехала к младшему брату. Нет больше в Трубчевске семейства Левенков, почти век здесь прожившего, – и кажется, не тот стал городок, потерял что‑то.
Картины Левенка можно увидеть в местном краеведческом музее, небольшом, но замечательно богатом. Это пейзажи окрестностей Трубчевска. Левенок и сошелся с Даниилом Андреевым где‑то «на перевозе дальнем, / Когда пожаром беспечальным / Зажглась закатная Десна…». Старший Левенок – так мне кажется – прожил жизнь мудреца. Выражал себя, как мог, в живописи, писал иконы, был замечательным столяром, искусно мастерил скрипки, и не только скрипки, – Лидия Протасьевна рассказывала, что, привезя пустой каркас рояля, он сумел всю начинку сделать и собрать так, что инструмент зазвучал. В трубчевском народном театре писал декорации и гримировал актеров. В двадцатые годы, бывало, за ведро картошки. Чтобы прокормить семейство, писал портреты вождей. Он сочинял, как потом и почти все его дети, а их у него было девятеро, стихи. Рассветы любил встречать над рекой. Возделывал свой сад. В саду, где они вместе с Даниилом Андреевым беседовали на лавочке под старой грушей, что только не росло. Протас Пантелеевич сажал в нем даже розы, семена выписывая из Польши. Расцветали астры, лилии, гортензии… Были яблони, войлочные вишни, сирень, жасмин, тамариск… «Даниил Андреев сидел здесь с отцом, – рассказывала нам Лидия Протасьевна, – допоздна. Он читал ему свои стихи, а нам читать стеснялся».
Левенок для Даниила Андреева во многом, наверное, был образцом жизни гармонической, проходящей в родстве с природой, в увлеченности искусством, помнящей о человеческом братстве. Он сам мечтал, вспоминая о старом друге, —
Из года в год, в густом саду
Растить жасмин и резеду,
Творить сказанья,
Веселых школьников уча,
Пить из журчащего ключа
Любви и знанья.
В написанном во Владимирской тюрьме «Новейшем Плутархе» есть новелла о Ящеркине Евгении Лукиче, авторе системы «сознательного инфантилизма», учителе словесности и географии в Трубчевской мужской гимназии. Сочиняя эту «биографию», поэт не мог не вспоминать Протаса Пантелеевича. А может быть, и изобразил какие‑то его черты в смешном Ящеркине. Упоминает он о саде купца Гамова. Не знаю как сад, а особнячок самых знаменитых трубчевских купцов, владельцев торгового дома «Гамов и сыновья», кирпичный, двухэтажный, и посейчас цел на Брянской улице. Но вот был ли в Трубчевске упоминаемый Даниилом Андреевым храм Сорока мучеников, в котором служил по – чеховски описанный отец Нектарий, – не знаю. Из восьми известных трубчевских церквей так или иначе уцелело пять. От трех – Георгиевской, Никольской и Воскресенской – не осталось и следа. Но, по крайней мере, монументально классицистический Георгиевский собор в приезды Даниила Андреева был цел.
Из троих еще живых детей Протаса Пантелеевича в Трубчевске жили сейчас двое, и один – Олег Протасьевич – под Москвой, в Электростали. Я, к сожалению, с ним не встречался, лишь от других слышал те или иные его рассказы. Сейчас пришлось к слову, и Лидия Протасьевна передала рассказ брата: «Мы пошли на Жерено озеро – я, Анатолий и Даниил Леонидович. Говорили на какие‑то философские темы. И тут, когда я спорол какую‑то чушь, он мне сказал: “Олег Протасьевич, вы тут ошибаетесь”. И я, мне было лет пятнадцать, был поражен, что он назвал меня на “вы” и по отчеству».
В короткой реплике, – говоривший о себе «да, я церемонный», даже детей называвший на «вы», – Даниил Андреев, его характер.
Не только Анатолий Протасьевич, но и Олег Протасьевич фотографировал Андреева. Посылая одну из фотографий в Париж, тот писал: «У меня есть несколько снимков, сделанных в Трубчевске, где я фигурирую на фоне лирических пейзажей…» По рассказам, это Олегу Протасьевичу он обещал, бродя с ним по берегам Неруссы и лесным урочищам, что когда‑нибудь они вместе «пошляются» по чудесной Индии. Смугло загорелый, с худым вытянутым лицом, выразительным носом, Андреев чем‑то и похож был на индуса. Индия, как неизбывная греза, не оставляла его в брянских чащах, где он рассказывал о ней братьям Левенкам, где в знойный день чувствовал
Горячий ветр из дали многохрамной,
Что гнал волну Нербадды, Ганга, Джамны
Пред таборами праотцев моих…
Помним мы такое о наших праотцах?
А чей праотец Николай Иванович Челобитчиков, легкий на подъем трубчевский купец, в 1761 году добравшийся до Индии, проживший три года в Калькутте?
Праздник Бояна закончился «свечным» ходом.
Около десяти часов вечера площадь перед Домом культуры заполнилась. Сюда собрался весь город. Стемнело. По какому‑то, нами не замеченному знаку все зажгли припасенные свечи и двинулись по улице, ведущей к парку. Бессчетные движущиеся огоньки, дружно шагающие ряды, заполнившие всю улицу, негромкий говорок идущих, какое‑то светлое воодушевление, чувствующееся во всех, зачаровали и нас. Дойдя до памятника Бояну в парке, толпа встала полукругом перед выстроившимся под направленным освещением церковным хором. Задние ряды тонули в темноте, за выхваченными фонарями стволами и серебрящейся листвой. Хор с торжественной приподнятостью исполнил несколько духовных песнопений, а местный батюшка сказал проникновенно прозвучавшее слово.
Праздник кончился. Мы отправились ночевать в Дом культуры, где устроились на помятых засаленных диванах, положив под головы кто что, а я свой рюкзак.
День второй
Утром мы стали собираться в наш поход. Точнее – в плаванье вниз по Десне. Через «непроглядную страну»:
Заросли багульника и вереска.
Мудрый дуб. Спокойная сосна…
Без конца, до Новгорода – Северска,
Эта непроглядная страна…
Мы и намеревались дойти на катерах до Новгорода – Северского.
С утра отправились на рынок, потом по магазинам – закупали, руководимые Вадимом, в дорогу провизию. Потом перекусили и выпили две бутылки каберне, сидя за дощатым столом в заброшенном палисаде Саши Тихонова, бодрого, улыбчивого владельца катеров, без которого никакого плавания не состоялось бы, как и без Евгения Потупова. Вино мы пили в честь его дня рождения: ему исполнилось сорок пять.
А кроме того, было – я уже потом сообразил – седьмое число седьмого месяца девяносто седьмого года. И путешествие наше, как оказалось, заняло семь дней. И в катера нас уселось семеро. О чем говорят эти семерки – не знаю, но такие совпадения люблю, они означают неслучайность происходящего.
Отплыли мы нескоро. Лишь часам к двум катера были вывезены на берег и спущены в воду. У места нашего отплытия на пологом берегу за понтонным мостом расположилось большое коровье стадо, с раздраженно на нас косившимся и чего‑то бурчавшим пастухом. Чем ему мы не угодили? Принял нас за «новых русских»?
Здесь мы опять закусили, купив парного, тут же, в стаде, надоенного молока. Искупались.
Перед нами возвышался высокий правый берег, весь в зеленых зарослях, с Соборной горой, на которой торжественно белел Троицкий собор.
Даниил Андреев не раз стоял на этом бережку.
И белая церковь глядится
Из кленов и лип – сюда,
Как белоснежная птица
Из мягкой листвы гнезда… —
отсюда им эта церковь увидена.
А еще раньше, в самом начале века, Трубчевск над Десной сиял, писал проезжавший здесь умиленный путешественник, «на солнце золотыми куполами и крестами своих монастырей и храмов».
Отплыли только часа в четыре. Загудели моторы, гоня волны в заросшие ивняком, почти безлюдные берега. Флагманский катер, поновей и помощней второго, вел Саша Тихонов. В нем сидели Рахманов и Потупов с сыном, тезкой первого трубчевского князя. Во втором сине – красном тупоносом катере мотористом был Сашин приятель, Николай Пархоменков, которого все звали Кузьмичом, размашисто – невозмутимый, голубоглазый парень, с темно – ржаной, чуть кучерявой шевелюрой и белесыми усами. С ним уселись я и Виктор Лазарев, брянский фотохудожник, не выпускавший из рук тяжеленный кофр с аппаратурой.
Шли недолго. Первая наша остановка – так задумано – Поповский перевоз. От Трубчевска, если идти пешком, всего километров пять. Говорят, до войны излюбленное место отдыха трубчан. Может быть, это перевоз «встречи истинной» Даниила Андреева с Протасом Пантелеевичем Левенком, упоминаемый в стихотворении «Памяти друга»?
Есть фотография 32–го года, на которой Даниил Андреев стоит в светлой подпоясанной рубахе навыпуск, с палкой в руке у обрывистого, поворачивающего вправо берега, а рядом, на самом краю, свесив ноги, сидят двое ребятишек, обернувшись на фотообъектив. За их спинами обрамляющая поляну темная топорщащаяся опушка. Фотографию сделал Анатолий Протасьевич Левенок.
Сейчас на поляне то тут, то там поднимаются сосенки. Трава позатоптана. Исчерна – пепельные, размазанные пятна кострищ, с недогоревшими кривыми сучьями. Пустые бутылки и банки. В стороне оранжевеет палатка. Потоптавшись на берегу, мы поплыли дальше.
Во второй раз пристали к берегу для того, чтобы попытаться выйти к Девичорам.
Девичоры – лесное урочище с тихим вытянутым озером. В нем с одной стороны чуть рябит подступившая к самой воде высокая зеленая стена, с другой – заросшие кустами и клокастой густой травой, клонятся неровные кочковатые берега. Вся ли тайна этого и сейчас глухоманного места в его певучем названии? Даниил Андреев увидел там, в древлянском лесу, языческое действо у белого камня «в подтеках крови» и темную ворожею. Нам бы тоже хотелось посидеть в Девичорах над водой у костра, ища, вслед за Даниилом Андреевым, на небе магическую ущербную луну.
А когда за соснами колдует
Поздняя ущербная луна —
То ль играют лунные седины
По завороженному овсу,
То ли плачет голос лебединый
С Девичорских заводей, в лесу.
Но увы. Мы вышли на большой приречный луг, бестолково походили по нему, поглядывая на темневший поодаль лес, за которым прятались Девичоры, слушая невнятные нам обсуждения – угадывания дороги что‑то знающих Потупова и Саши, и, наконец, повернули назад. Виктор, чья чернявая крупная голова уже маячила где‑то далеко впереди, – он высматривал свои фотосюжеты, – привычно стал нас нагонять.
Вновь загудели моторы, побежали зеленые берега – левый, заросший ивняком, выгибающим свои легкие ветви у самой воды, правый, с невысокими кручами, с иногда мелькающими купами двух – трех уцелевших дубов, или вдруг темнеющий плотным молодым сосняком, а чаще головато – травянистый. Повывели давным – давно на Десне могучие леса, когда здесь действительно была «непроглядная страна». Уплыли они вниз тяжелыми плотами.
Долго речь водил топор
С соснами дремучими:
Вырублен мачтовый бор
Над лесными кручами.
Круглые пускать стволы
Вниз к воде по вереску,
Гнать смолистые плоты
К Новгороду – Северску.
Плоты, которые Даниил Андреев провожал взглядом, гнали здесь еще до войны. Но и в прошлом веке чем торговал Трубчевск? Что грузили на бойкой пристани, где щурились купцы, покрикивали десятники? Лес, стройматериалы, деготь, конопляное масло да еще пеньку, серебристо – сероватую, считавшуюся лучшей в России. Отсюда уходили вниз по Десне, выплывали на Днепр тяжело груженные байдаки под парусом.
Мы плыли, но над нами все гуще и гуще сходились тяжелевшие, сбивавшиеся влажными клочьями облака. Закапавший дождь вдруг разошелся. Мы пристали к берегу, натянули тент. Под подтекающим тентом, поеживаясь от холодящих капель, распили бутылку джина, закусывая салом, изрядный ломоть которого прихватил у своей тетки Саша, и зеленым луком. А потом двинулись дальше. Но дождь не переставал, и где‑то рядом с Кветунью мы, повернув в старицу, вырулили к выстроившейся вдоль нее деревеньке Удолье.
Кветунь, встававшая над берегом старицы Десенки высокой волнистой грядой, место удивительное. В позапрошлом году я был в Кветуни. До нее от Трубчевска километров десять. В автобусе мы подъехали к порушенному монастырю. Его очертания лишь угадывались в руинах давнего запустения. Это был Спасо – Чолнский мужской монастырь, куда некогда приплыла на челне икона Пресвятой Богородицы. Челн с иконой чудесно плыл против течения и здесь остановился, ткнувшись в густые лозняки. Видевший это пастух взял икону, принес домой, поставил в божницу. Но утром икона исчезла. Он нашел ее на пеньке на том же берегу и поспешил рассказать о том деревенскому батюшке. На этот раз с крестным ходом отнесли икону в храм. Следующим утром иконы в храме не оказалось, ее обнаружили на том же пне. Обо всем узнал трубчевский князь, слегший в ту пору в опасной хворости. Икону доставили ему, и, помолившись перед ней, князь исцелился. Против памятного пня поставили часовню, потом деревянную церковь, а там и каменную. Так возник Спасо – Чолнский монастырь, основателем которого считается князь Алексей Никитич Трубецкой, умерший в 1683 году и покоящийся в родовой усыпальнице. Но есть сведения, что чолнская икона явилась куда раньше, тогда же, когда и свенская. А это 1288 год. Тогда еще, возможно, основался в Кветуни монастырь, начавшийся с земляной пустыньки.
Ни следа от тех древностей. И от пятиглавого собора Рождества Христова, в нашем еще веке возвышавшегося, – ни камушка. А собором, видным далеко снизу, с Десны, любовались – «нарышкинское барокко». И от кирпичных монастырских стен с башнями и бойницами не осталось почти ничего.
Не беден был монастырь, владевший деревнями, всяческими угодьями, полями, лугами, занимавшийся даже винокурением. Это в его саду вырастили дули, получившие золотую медаль на парижской выставке. Теперь в монастыре приют умалишенных – психодиспансер или больница, не помню. Ощущение тоски и неуюта усиливала погода начала ноября – выпавший снежок таял в грязных разводах. И несколько потерянно одиноких фигур качнувшихся в нашу сторону больных на убогом подворье с уцелевшей трапезной. Мы прошли через монастырь и, растянувшись вдоль раскисшей, отороченной снежной прерывистой белизной колеи, двинулись туда, где перед нами открылись могучие, поросшие травой холмы – курганы. Вел нас знаток – археолог, раскопавший в окрестностях чуть не две сотни курганов, старый музейщик, бывший режиссер гремевшего в Трубчевске до войны народного театра – восьмидесятипятилетний Василий Андреевич Падин. Споря с Всеволодом Левенком, исследовавшим кветунский могильник еще до войны и утверждавшим, что «Трубчевск возник там, где… стоит и ныне», Падин упорно доказывал, что вначале городище было в Кветуни, на неприступном крутом меловом мысу над Десной. Да и тысячелетний возраст Трубчевска официально утверждался падинскими стараниями.
Высокая, старчески костистая, но еще уверенная фигура Падина двигалась впереди. Он рассказывал о языческих курганах, показывая на все шире разворачивавшиеся дали. Рядом курганное поле. Там – Жаденова гора, там – Литовские могилы, а там – курганы урочища Гай. Шеломы до горизонта.
Когда мы взошли на высокий, перекрещенный чуть заметными в пего – фиолетовой осенней траве тропками огромный холм, перед нами открылись удивительные шири, напомнившие те, увиденные с Соборной горы. Среди взметнувшихся курганов открывалась бесконечная лесная страна, с блеском поодаль изгибающейся Десны, с ее излуками и старицами, с теми чащами – немеречами, в которых, наверное, и блуждал Даниил Андреев. Только взглянув в дали с этого вершинья, я уверился, что стихотворение «Весной с холма» говорит о взгляде именно отсюда —
С тысячелетних круч, где даль желтела нивами
Да темною парчой душмяной конопли…
Со здешних круч он видел, как «проходят облака над скифскими разливами», и восклицал: «О, высота высот! О, глубина глубин!»
И в «Русских октавах» говорится об этих же местах. Поэт то забирается на округлые, поросшие негустой травой шеломы переходящих друг в друга, насыпанных над языческими могилами курганов, то уходит взглядом вниз, в блещущие за некруто поворачивающей в зарослях Десной таинственные излучины:
Здесь на полянах – только аисты,
И только цаплями изучен
Густой камыш речных излучин
У ветхого монастыря;
Там, на откосы поднимаясь, ты
Не обоймешь страну очами,
С ее бескрайними лесами,
Чей дух господствует, творя.
Мало над кем нынче господствует дух лесов и вольных просторов, но попадаются еще чудаки – лесовики, да и все мы инстинктивно тянемся не то что к лесу, а и к любому дереву, чувствуя себя рядом с ним уверенней и веселее. И влечет нас всякое взгорье – взойти, постоять на юру под вольными ветрами, глянуть в даль, потому что после этого взгляда, после вдохнувшегося простора живется бодрее.
Что Даниил Андреев увидел в этом просторе?
«Открылась широкая пойма большой реки, овеянная духом какого‑то особенного раздолья, влекущего и таинственного, где плоты медленно плывут вдоль меловых круч, увенчанных ветряными мельницами, белыми церквами и старыми кладбищами. За ними – волнообразные поля, где ветер плещется над золотой рожью, а древние курганы, поросшие полынью и серой лебедой, хранят заветы старинной воли, как богатырские надгробья. С этих курганов видны за речною поймой необозримые леса, синие как даль океана, и по этим лесам струятся маленькие, безвестные хрустально чистые реки и дремлют озера, куда с давних пор прилетают лебеди…»
Что из увиденного им встретится в нашем плаванье?
У Даниила Андреева взгляд всегда вырывается из земного окоема дальше, в трансфизические выси, он знает, что в чудом уцелевших лесах
Есть гул бездонный океана,
Размах вселенской мощи есть,
Есть дремлющий, как в недрах Азии,
Еще для мира не рожденный,
Миф, человечеству сужденный, —
Грядущего благая весть.
Но сегодня мы проплыли внизу, под крутобокими холмами, видя из‑под тента, сквозь матово висящий дождь, лишь их размытый, высоко проплывающий волнистый очерк. Не знаю, видна ли с кветуньских вершин старица, в которую мы заплыли – тихая, затянутая по берегам кувшинками. Вдоль берега, по удолу протянулся порядок домов – вот и вся деревенька, все Удолье. Рядом с узкими дощатыми мостками и лодками, куда мы пристали, темнелось несколько притопленных челнов, выдолбленных из сосны. Я вырос на большой реке, на Белой, а никогда раньше таких не видел. От них пахнуло древлянской Русью: вспомнилась рериховская картина, на ней гонец в косматой шкуре, взмахивая веслом, плывет как раз в таком челне. В таком челне приплыла сюда чудотворная икона.
А здесь был Даниил Андреев? Похоже, был и видел, кто на этих челнах плавал:
Из‑за мыса мелового, по излучине
Огибая отражающийся холм,
С зеленеющими ветками в уключине
Показался приближающийся челн.
И стремительно, и плавно, и таинственно
Чуть серел он в надвигающейся тьме,
И веслом не пошевеливал единственным
Сам хозяин на изогнутой корме…
Удолье в 1647 году вместе с Кветунью и еще пятью деревнями, в которых и было‑то лишь 32 крестьянских двора да 8 пустых бобыльих, по царской грамоте стало монастырской вотчиной. Помнит ли свое свято – чолнское прошлое Удолье?
Переждать разошедшийся, хлеставший дождь мы зашли в избу к Сашиному знакомому – Ивану Егоровичу. Половину небольшого двора занимала телега, рядом с крыльцом замокала большая кадка. Не помню уже, о чем мы беседовали, больше говорил с хозяевами Саша, поминавший каких‑то общих знакомых. Егорычу было за шестьдесят, всю жизнь он работал, по его словам, скотником, овчаром…
Сидели в избе недолго, дождь стих, мы засобирались. Егорыч вышел проводить нас на берег, и тут к нам подошла любопытствующая соседка, пожилая гунявая баба, глядящая как‑то искоса и ни с того ни с сего темным заплетающимся языком заговорившая о чудном житии Василия Блаженного. Мы заводили моторы, а она все стояла и бубнила, приветливо махая нам вслед рукой. А на блестевшей лужами и мокрой травой улочке появились любопытные девчонки, и перед ними паренек, неизвестно откуда выехавший на улицу на гнедой лошади, уверенно проскакал вскидистой рысью. Деревенька жила своей и понятной и непонятной жизнью, на которую мы лишь мельком глянули. Только молчаливый Лазарев выхватил в ней свои кадры, увозя и этот живописный, мерцающий в дожде двор Егорыча, с телегой и с переполняющейся водой кадкой, и черные челны, и плававших безмятежно уток, и невозмутимых белоснежных гусей на бережку, и выскочившего из‑за серебристо – зеленых ветел важного мальчишку – всадника.
Дождь еще не раз собирался над нами, но, слава Богу, совсем не такой, какой не давал покоя в июле 32–го Даниилу Андрееву. Он тогда писал брату: «…ежедневно гроза с жестоким ливнем и даже градом, а иногда – так даже 2 грозы на дню».
Саша решил, что сегодня мы должны доплыть до Бонзонки, которую он не уставая расхваливал. Урочище Бонзонка – сосновый лес на крутом осыпающемся песчаном берегу. Пристав к нему, мы и заночевали, кое‑как устроившись спать на катерах, ежась, даже дрожа от ночной встававшей над водой прохлады, стараясь завернуться во что возможно, чтобы спастись от комаров, чей убийственный звон был слышен и во сне.
День третий
Утро хорошо уже тем, что любой ночной кошмар мгновенно делается отлетающим облачком сновидения. Леденящая сырость, комары, не возможность по – человечески улечься втроем на жестком угловато – ребристом ложе – все развеял нежно – теплый занимающийся день, купание в почти парной воде, пробежка – возвращение по выглаженному песку, после того как течение отнесло тебя в сторону, когда сзади остается двустрочие округлых следов. Это с детства полюбилось – бегать босиком по песчаному бережку. И снова вспоминался Даниил Андреев с пламенными одами и трактатами, воспевающими босикомохождение. Он босиком ходил всюду:
Вот блаженство – ранью заревою
Выходить в дорогу босиком!
Тонкое покалыванье хвои
Увлажненным
сменится
песком:
Часом позже – сушью или влагой
Будут спорить глина и листва,
Жесткий щебень, осыпи оврага,
Гладкая
прохладная
трава.
В его архиве есть рукопись книги стихов «Босиком», в
«Русских богах» так называется глава, а в «Розе Мира» он говорит, что «малейшие изгибы почвы… не что иное, как прикосновение к подошвам моих ног… всеобщей матери…». Но большинство знавших поэта, видевших, как он ходил по Москве босым, в странных башмаках без подошв, все объясняли проще. Рассказывали о том, как ему отбили ноги во время следствия. Андреев подал жалобу прокурору, надзиравшему над следствием. Прокурор вызвал его, усадил за стол напротив, спросил, на что подследственный жалуется, и тут же ударил кованым каблуком по ногам. За каждым невозмутимым вопросом следовал резкий удар. В камеру его уволокли с разбитыми ногами. С тех пор он не мог носить обуви. Но не в тюрьме, а здесь, у Десны, Даниил Андреев выходил в босые путешествия, здесь слышал духов живой природы, названных им стихиалями. И не верится, что это палачи подвигли поэта на бродяжью религию босикомохождения, о которой он говорил так страстно:
…привыкнув к прохладе росной,
Знобким заморозкам и льду,
Я и по снегу шляюсь просто,
И толченым стеклом иду.
В наши дни нет такой глухомани, куда бы не добрался человек с бутылкой, – не толченого, так битого стекла вдосталь.
Забравшись на берег, мы расположились среди расступившихся сосен. Под одной из них, на вытоптанном месте с застарелым кострищем и недогоревшей кривой ветвью, разожгли костер. Бодрый Вадим, решительно взявший на себя роль кашевара, быстро сварил гречневой каши с тушенкой. Поев, мы поплыли.
Моторы дружно ревели. Саша, неизменно обнаженный по пояс, несмотря на влажный ветерок скорости, передавал руль младшему Потупову, брал в руки кинокамеру и снимал бегущие берега с песчаными отмелями и густо клубящимися зарослями, с изредка, но неизменно встречавшимися рыбаками, а главное, нас, то догонявших и обходивших флагманский катер, то вновь отстававших.
Неожиданно начал барахлить наш мотор, кашлять и глохнуть. Кузьмич с ним возился, и нам, далеким от техники, становилось тревожно: а вдруг тем и кончится плаванье? Катер, ушедший далеко вперед, обеспокоенно возвращался. Саша с Кузьмичом что‑то обсуждали, смотрели, лезли в воду, просили передать ключ или пассатижи – мотор заводился, мы вновь мчались. Вслед расходились веером волны, задевая ивняки, раскачивая и округло искривляя и дробя их четкие в чистой воде отражения. А где берег вставал невысокой, но обрывистой полосой, там темнели бессчетные бойницы стрижиных гнезд. Вдруг впереди, на коричнево – сизой полоске сырого песка, завиделись серые цапли, застыло задумчивые. Но вот их головы настороженно подняты, и они уже вспугнуто летят с левого берега на правый, куда‑то туда, где за кустами угадывается по нескольким сухим, сучкастым вершинам старый лес.
И оскудел пернатой тварью
Их мир, полупонятный мне…
Но и еще больше оскудевший мир от нас далек и полупонятен, мы проносимся мимо, мы не можем узнать по голосу, назвать по имени таящихся от бегущего взгляда тварей. И не увидим, не услышим ни чернозобой гагары, ни серого журавля, ни черного аиста, ни какой‑нибудь дерябы или зеленушки. А если увидим, так не узнаем, кто такие. Нужен знающий человек. Вот и Даниил Андреев, чувствовавший дыхание стихиалий, чаще называл пестрые пернатые народы, как и мы, не по именам. Это о здешних птицах он написал свое стихотворение «Птички»:
– Я в тростниках
Вью – вью!
Я в родниках
Пью – пью!
Я в лозняках
Лью трель мою;
сев на корчу,
Дом свив,
прощебечу:
– Жив – жив!
Пою, свищу:
Чив – чив,
Чи – ю.
Но певчих птичек он воспел, как многое услышанное и увиденное на этих просторах и крутоярах, не здесь, а во Владимирской тюрьме.
Есть художники, которые не могут оторваться от натуры, только рядом с ней воспаряя, как, скажем, Репин или Левитан. А есть другие, живущие в своем воображаемом мире, предпочитающие если и писать натуру – портрет ли, пейзаж, то по памяти, воображению. Так и поэты. Одни пишут лирический дневник, выхватывая мелькающее по сторонам, другие творят (может быть, не творят – находят внутри себя?) свой мир, в котором есть место и тому, что встретилось на земных дорогах.
Даниилу Андрееву здесь, у Десны, встретились стихиали Лиурны. Они у него не просто духи леса, бегущей воды, луговой травы, утреннего парного тумана, они – богосотворенные монады, проходящие свой путь становления в земной природе. В «Розе Мира» он рассказывает, как стихиали поют песни шелестящей листвой, жужжанием пчел, теплыми воздушными дуновениями. Он говорит о них влюбленно. Тем более влюбленно, что говорит в тюрьме, где многие годы не видел ни дерева, ни хотя бы пыльного притоптанного подорожника.
Мы выплыли у Сагутьева, видневшегося крайними избами на правом берегу, к понтонному мосту. У перил стояли два мужика с удочками и меланхолично на нас посматривали, пока мы с ухищрениями протаскивали под стальными тросами катера. Протащили, отошли от мелководья, понеслись дальше, догоняя друг друга, подставляя лица упругому ветру движения, снова неотрывно глядя на берега, на то, как глинистые кручи сменяются отлогими прибрежными лужками или выглаженными темно – песчаными полосками отмелей под дремучей стеной ивняка. И опять попадались восхищающие своей изысканностью и осанкой пугливые цапли. Вот слева показался высокий жилой берег с людьми, с лодками на приколе, с домишками на круче. Мы повернули к берегу, по кромке которого чернела россыпь камней. И наш Кузьмич на таком залихватском вираже въехал в них, что послышался шаркающе хрусткий звук, – лодка потекла.
Мы прибыли в поселок Белая Березка.
Посетовав, беззлобно попеняв, неунывающие капитаны отправились добывать эпоксидку – латать днище. Добыв, перебрались на зеленый тихий правый берег и занялись ремонтом. А мы поднялись по засыпанным бутылочным стеклом ступенькам наверх, пошататься по Белой Березке.
Некогда здешние окрестности были любимыми охотничьими угодьями великого князя Михаила Александровича. В 14–м году для нужд войны тут стали пилить железнодорожные шпалы. И по сегодня живет поселок деревообрабатывающим комбинатом, который было остановился, а теперь снова заработал – 51 % акций, по слухам, купили какие‑то американцы. Поселок как поселок – в центре панельные пятиэтажки, главная улица – прямая, в высоких тополях, у магазина рядом с лужей подремывает пьяный, которого все знают и называют «наш бомж». Самое забавное, что нам не попалось ни одной березы.
На левом берегу, куда наконец перебрались все мы, за ремонтом со знанием дела наблюдали очень любопытные ребятишки, назвавшие себя «неформалами». Когда я их спросил: «А формалы у вас есть?» «Нет!» – ответили они простодушным хором.
Пока катер, поставленный набок, штопался, клей подсыхал, мы погуляли по бережку, покупались, даже подремали и пообедали, поев оставшейся еще с Бонзонки каши с тушенкой, нахваливая кока и поместительный котелок. Все это время на другом берегу, напротив нас, под старым вязом стояла терпеливая старуха с удочкой и рыбачила. Ушла она, когда мы собирались отчаливать, – на уху, видать, наловила.
Мы помчались по реке, поворачивая по изгибающемуся фарватеру, а на возвышавшемся берегу на нас, задрав головы, важно смотрели гуси, внизу махали руками купающиеся мальчишки.
Несмотря на новые небольшие аварии и запинки, около одиннадцати вечера мы оказались в Новгороде – Северском, темневшемся в сумерках высоким правым берегом в огоньках, и остановились наискосок, на левом, на взгорке, поросшем кустами, в тихой, уже украинской ночи.
День четвертый
Я не знаю, был ли в Новгороде – Северском Даниил Андреев, прошел ли он до него непроглядную страну, пробившись сквозь заросли багульника и вереска, или проплыл вниз по Десне на пароходике: они по ней до войны, да еще и в шестидесятые годы, ходили от Трубчевска.
Дед Андреева, Михаил Михайлович Велигорский, переселился некогда в Трубчевск с Украины. Возможно, не минуя Новгорода – Северского. Один из его сыновей, это известно, учился в новгород – северской гимназии.
Бабушка, нежно внука Даниила любившая, Ефросинья Варфоломеевна, очень гордилась тем, что она троюродная племянница великого Шевченко, называвшего ее Фросей. Тарас Шевченко в «Розе Мира» вознесен довольно высоко, а Синклит Украины составляет вместе с русским единый сверхнарод, входя в Небесную Россию.
Трубчевск и Новгород – Северский, который еще называли Новгородком, – центры порубежных земель допетровской Руси, по – моему, как раз и являют единство судьбы, духа, да и крови всех ветвей одного народа. Как, впрочем, и сам Даниил Андреев. Даже говор в двух городках мало чем отличается – говорят на русско – украинско – белорусском, с преобладанием русского. Здесь, как и в Трубчевске, можно услышать словечки Игоревых времен.