Текст книги "Путешествие с Даниилом Андреевым. Книга о поэте-вестнике"
Автор книги: Борис Романов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Закат еще играл, но мы уже чувствовали, «Как сумерки с лугов подкрадываются, / Роняя голубые капли…». Лазарев торопливо снимал небо, луг в стогах, все, что быстро и неслышно меняло краски и освещение.
Даниил Андреев писал о Неруссе: «…даже великолепную Волгу не променяю я на эту, никому не известную речку. Она течет среди девственного леса, где целыми днями не встречаешь людей, где исполинские дубы, колоссальные ясени и клены обмывают свои корни в быстро бегущей воде, такой прозрачной, такой чистой, что весь мир подводных растений и рыб становится доступным и ясным. Лишь раз в году, на несколько дней, места эти наводняются людьми; это – дни сенокоса, проходящего узкой полосой по прибрежным лужайкам. Сено скошено, сложено в стога (очень удобные, кстати, для ночевок) – и опять никого – на десятки верст, только стрекозы пляшут над никнущими к воде лозами».
Лидия Протасьевна Левенок говорила, что Андреев буквально обожествлял Неруссу. Но Нерусса, сетовала она, тогда была другая. Утром над водой белый туман, вода теплая. Вокруг могучие стены деревьев. Настоящее Берендеево царство. А теперь дубы повырубили. Приедут, бывало, на лодках, вначале ветки все обрубят, а потом и ствол спилят.
Но есть еще здесь глухомани, слышно, и сейчас таится в дебрях на Неруссе, ставших заповедником, останец Кудеяров Бугор. Валы лесной крепости осели, рвы осыпались, подзабылись сказания о неуловимом Кудеяре – атамане.
А кто знает, кто помнит, какая в те поры была чащоба над Неруссой? Только на пожелтевших страницах старых книжек может отыскаться что‑то.
Листаю «Путевые заметки» орловского любознательного чиновника Тарачкова, проехавшего этими лесами в июле, как и мы, но давным – давно – в 1861 году. Он покачивался в своем тарантасе, спасаясь от кровожадных комаров дымом сигары, и жалел облепленных ими лошадок, нервно подергивавших хвостами. У крутого поворота Неруссы, на ее высоком левом берегу заехал в деревню Денисова Гута – сейчас она просто Денисовка. В избе старосты ему поднесли на деревянном блюде роскошных раков. Они «были крупны и красны, как сургуч», не в пример мелким орловским. И, отведав раков, приметив, как и чем живут крестьяне, порасспросив их, он снова забрался в тарантас, спустился по отлогому берегу к Неруссе и, перебравшись вброд против другой деревни – Смелижа, отметив ее «довольно печальный вид», поехал влажной после дождя лесной дорогой. Он ехал, вглядываясь в травы, различая их знающим глазом, рассматривал деревья, вздыхая об оскудении казенного «Небывалого леса» или «Небывалой дачи».
В «Путевых заметках» Тарачков пишет: «Этот лес назван небывалым еще в то время, когда он состоял из вековых деревьев таких громадных размеров, какие и в конце прошлого столетия считались большой редкостью. В начале сороковых годов в нем насчитывалось еще несколько сотен сосновых деревьев, имевших не при основании, а на высоте 5–8 аршин от поверхности земли, до двух аршин в обхвате. Это были тогда последние остатки прежнего величия». И он возмущенно восклицает: «Так‑то у нас исчезло много лесов! Это безрассудное их уничтожение, противное всякому здравому смыслу, продолжается и в настоящее время».
Я пытаюсь представить эти корабельные чащи.
Молчит над Неруссой заповедный брянский лес, задетый чернобыльским облаком, затянуло нестройное чернолесье забытые вырубки, и время вокруг стоит все то же, настоящее.
Вернувшись, мы ужинали, сидели у костра, отмахиваясь от комаров, говорили о том, что видели, о Данииле Андрееве. Где‑то здесь, вдруг и на этом самом месте, он пережил поразительную ночь, о которой много раз вспоминал, которую надеялся пережить вновь. Нам, любовавшимся звездным небом, но не представляющим, как оно раскрывается, втягивая в свои световые воронки, как несет человеческую душу млечными путями, это представить непросто. Любопытно, что Андреев в 33–м году вспоминал о заветной ночи почти так же восторженно, как потом в «Розе Мира», с тем же поэтическим восторгом, но еще с духовидческой, если так можно выразиться, сдержанностью. Тогда он говорил, что не претендует на космическое сознание, веря в приближение к нему, а в «Розе Мира» уверенно называет ночь у Неруссы «прорывом космического сознания». Тогда, в декабре 33–го, он писал своей знакомой: «…лучшим моментом в моей жизни была ночь в июле 1931 года, проведенная у костра на плесах р. Неруссы….Меня тогда охватило невыразимое благоговение, и не кровавым смятением, а великолепной, как звездное небо, гармонией стала вселенная. Я обращался к Луне, быть может, с тем чувством, которое поднимало к ней сердца далеких древних народов. Все было в росе, все сверкало, поляны казались покрытыми блещущими тканями, и когда я снова вернулся и лег у костра, ветви ракит блистали, словно покрытые лаком. А дальше, за ними уходили в божественной тишине таинственные, залитые синевой пространства, сверкающий луг, черная неизвестность опушек, песчаные отмели – днем желтые, а теперь голубые. Я лежал, то следя за ветвью, слабо колеблемой над моей головой жаром костра, то ловя скрывающуюся за ней голубую Вегу, то отворачиваясь и снова окунаясь взглядом к низко нависшим листьям, вырезавшимся на белом диске луны, как тонкий японский рисунок. Звезды текли, и казалось, что вся душа вливается, как река, в океан этой божественной, этой совершенной ночи! Птицы, смолкшие в чащах, люди, уснувшие у хранительного огня, и другие люди – народы далеких стран, солнечные города, реки с медленными перевозами, сады с цветущим шиповником, моря с кораблями, неисчислимые храмы, посвященные разным именам Единого, – все было едино. Все‑таки были минуты, когда стерлась грань между я и не – я. Я хочу надеяться, что это ко мне пришло не в последний раз, но, кажется, повторение будет не скоро… В то лето все состояние внутреннего мира и даже стечение внешних обстоятельств удивительно способствовало этому самораскрытию».
Вот чем жил летом 31–го года Даниил Андреев. Но именно в тот год развернулось в районе раскулачивание, в Трубчевске стала выходить газета «Сталинский клич» с призывами «ударим по кулаку». Что тут происходило, какие дедовы повести помнят кулацкие внуки? У Даниила Андре ева об этом ничего не сказано, он переживал озарения не от мира сего.
Мы не ждали мистических видений, нас и у костра донимали комары. И ночевали мы не в стогах, в палатке. Я лежал под краем сырого одеяла и мерз, ворочаясь, давя кровожадно ноющих комаров. Если и подремал, то совсем немного. Ночь была самая холодная из всех наших ночевок. И я слышал, как часа в четыре Виктор встал и побежал снимать росистый рассветный Рум.
День седьмой
Проснувшись, мы с Вадимом пошли купаться в быстрой Неруссе, зайдя за поросший лозняками и ракитами поворот, где песчано – глинистый берег был покат и легко подпускал к воде.
И грезится блаженная Нерусса,
Прохладная, текучая вода,
Качающая водорослей бусы,
Как сад из зеленеющего льда…
Вода была теплой, водорослей мы не увидели, но грезиться Нерусса нам будет и своими густо поросшими извивистыми берегами, и торопящейся водой с прозрачно завихривающимся вокруг залезших в нее веток течением, синими стрекозами и пугливыми ласточками.
Потупов достал удочку, оставленную сыном, и занялся рыбалкой. Но безуспешно. Было трудно примириться с тем, что мы не попробуем сваренной на костре ухи. Я вспомнил детство, пробежавшее между рекой Белой и озером Долгим, и решил попробовать. Поставил поближе к крючку поплавок, скатал горошину из хлебного мякиша.
Встал я у края берега, где Нерусса делала очередной поворот, у крепкого дубка, один из раздвоившихся стволов которого непонятно зачем был подрублен. Поплавок относило, я забрасывал удочку снова, отходя чуть выше. И вот заклевало. Клевало часто, так же часто рыба меня надувала, успевая стащить размокший хлеб. Войдя в азарт, наловил – было сосчитано – двадцать шесть серебрящихся уклеек. Местные называют их сибилем.
Поразил Лазарев. Раздевшись, залез в воду и под берегом, нащупывая руками в илистых норах, поймал несколько небольших, еще юных налимов. Объяснил, что научился этому в родном селе.
Ну что ж, уха была обеспечена, да и мне безжалостная рыбалка быстро надоела. А если б я тогда припомнил, что о ней писал Даниил Андреев, так, может быть, и не взял в руки удилище. А он в «Розе Мира» к этой забаве беспощаден: «Белые ризы поэтического созерцания, которыми мы облекаемся в буколические часы сидения с удочкой – не забрызгиваются ли они до омерзения кровью, слизью, внутренностями живых существ, тех самых, которые резвились в прозрачной воде и могли бы жить и дальше, если бы не наша, с позволения сказать, любовь к природе?» Таков человек. Никто не признается, что не любит природы, даже самый страшный ее губитель. Так ведь и действительно любит.
Вадим занялся ухой, мы расселись у костра. Потупов достал из рюкзака третий том собрания сочинений Даниила Андреева, встал и начал читать. В третий том, кроме поэмы «Немереча», описывавшей блуждания в здешних чащобах, называемых немеречами, когда странствующий поэт чуть не погиб в лесном пожаре, вошли еще два цикла– «Зеленой поймою» и «Лесная кровь», в которых изображались эти исхоженные им просторы. Что наша торопливая экскурсия! Даниил Андреев действительно путешествовал.
Потупов громко читал:
Я вышел в путь – как дрозд поет: без цели,
Лишь от избытка радости и сил,
И реки вброд, и золотые мели,
И заросли болот переходил.
И, как сестра, мой путь сопровождала
Река Нерусса – юркое дитя:
Сквозь заросли играя и светя,
Она то искрилась, то пропадала…
Он читал долго, с выражением и удовольствием, потом передал книгу мне. Стихи были об открывавшемся, пусть краешком, в эти дни и нам.
Там, у отмелей дальних, —
Белых лилий ковши;
Там, у рек беспечальных,
Жизнь и смерть хороши…
Увидев, как в нашу сторону посматривают дятьковские рыбаки, игравшие в карты, перекидываясь негромкими матюками, кто‑то заметил, что нас, наверное, принимают за сектантов: вместо выпивки и рыбалки собрались чудаки в кружок и читают вслух толстую книгу. Вправду, многие ли шляются по берегам рек с томом сти – хов и, декламируя, распугивают давно пуганную редкую рыбу?
Ну что ж, еще большим чудаком в Руме казался наш поэт.
Мы прочли и «Зеленою поймой», и «Лесную кровь», обсуждая, где мог быть кордон с домом лесника, упоминавшийся в «Лесной крови». Вдова поэта Алла Александровна утверждает, что ее героиня выдумана, но Потупов горячился, доказывая, что она жила где‑то рядом. Лозов заметил, что кордон мог быть недалеко, между Чухраями и Румом.
Чтение стихов здесь было особенным, слова звучали не чеканно – звонко, как в помещениях, отражаясь от стен, а с вольной распевностью, соединяясь с лесной тишиной, с подрагиванием костра, бледного в свете дня, с неслышной Неруссой, с выкошенными лужайками, с недальним зарастающим озером, даже с негромким гоготом рыбаков – картежников.
Мы поели ухи, в углях пеклась картошка. Лозов, держа кружку в ладонях, сидел на корточках у дымящегося костра. С другой стороны полулежал с неизменной сигаретой задумчивый Вадим. Я читал. Рядом торжественно стоял Потупов. Лазарев нас снимал.
Пока занимались ухой, читали стихи, рядом в траве, у самой кромки осыпчатого берега, пугливо затрепыхался птенец ласточки – береговушки. Он выпорхнул, видимо, нами вспугнутый, из гнезда и забился, пытаясь, но не умея взлететь. Встревоженные родители метались над Неруссой, под – летали к нему почти вплотную и вновь уносились, боясь людей. А птенец был вынужден волей – неволей слушать стихи и наши разговоры. Ничего, уедем, тогда родители его выручат. Так сказал Лозов, предупредивший, что трогать птенца нельзя.
Уха оказалась вкусной, с дымком. Ее отведал и подъехавший Сергей.
Лозов тщательно собрал весь мусор, сложил в пустую пачку куримой им «Примы» все наши окурки. И мы отправились, грустно оглядываясь на Неруссу. Уже в дороге вспомнили, что с ухой, птенцом и стихами забыли о печеной картошке, оставшейся в золе, и долго о ней жалели.
По пути в Трубчевск решили завернуть на Девичоры.
Когда едешь по незнакомым лесным дорогам, не успевая следить за поворотами, то кажется, что сам ты сюда второй раз не доедешь – заплутаешь. В брянских лесах заблудиться легко.
Вначале мы выехали к большому бревенчатому дому в соснах, стоявшему над озером из васнецовской сказки, изукрашенным кувшинками и кубышками. Это дом отдыха для какого‑то начальства. Мы вышли из машины, чтобы полюбоваться поблескивающим затоном и, спускаясь к нему по нахоженной среди расступающихся деревьев тропке, встретили двух егерей. Разговор с ними завелся о заповеднике и опять о его директоре. Нам, посторонним, понятно было только одно, что и в лесу те же, вполне человеческие, страсти и заботы. Егеря подсказали, как лучше выехать на Девичоры, и по петляющей по лесу, колдобистой, а то почти пропадающей в траве, но дороге мы добрались туда, куда не сумели попасть в начале пути.
Я в Девичорах был в позапрошлом году, поздней осенью, но места этого теперь не узнал. Тогда мы, участники Андреевских чтений, еще дольше петляя по сырым дорогам, с трудом сюда добрались, предводительствуемые Николаем Георгиевичем Тихоновым, трубчевским краеведом. Он партизанил мальчишкой вместе с отцом в здешних местах. Нас было много. Нестройной толпой с городской улицы мы вылезли из автобуса и растянулись по голому лесу, молчащему над озером на увалистом берегу. Владимир Борисович Микушевич, со своей изысканной писательской палкой, библейской седой бородой и красноречивыми репликами был и тут как дома. Он вглядывался своими глубоко сидящими, немигающими глазами в замершее в зеленовато – коричневых прутьях лозняков озеро, в застывшие черные стволы, подступившие к противоположному берегу, и сочинял стихи, прочитанные нам следующим же утром:
Девичоры, глухие, грибные места,
Берег озера продолговатого,
Где вода между крупных кувшинок чиста —
Ясный глаз Божества тороватого…
Никаких кувшинок видно не было, берег шелестел под ногами тусклой, перегоревшей листвой, потрескивал костерок, на котором хозяева делали шашлык из сала, разливалась в пластмассовые стаканчики водка. Девичор Даниила Андреева мы (я‑то определенно!) в том сыром ноябре не разгля дели. Да и не бывал он в здешних местах осенью! И больше всего любил летние лунные ночи. В одном из писем тех лет сообщал: «…когда начнутся лунные ночи, я уйду на целую неделю в леса…» В лунную ночь тут привиделись ему и языческая богиня, и темная ворожея:
Там, на глухих Дивичорах,
Где пропадают следы —
Вкрадчивый шелест и шорох
Злого костра у воды.
И в непонятном веселье,
Древнюю власть затая,
Варит дремучее зелье
Темная ворожея…
К этому стихотворению он сделал сноску, называя Девичоры Дивичорами, в скобках и Дивячорами, а озеро пересыхающим. Какие «отоснившиеся поверья» об этом месте он слышал, нам не узнать. Но кажется, что андреевское Дивичоры более правильно. И само название пришло из времен, когда слово дивий значило – лесной, дикий, а слово дивачить – чудесить и странничать.
Правда, нам, любящим слышать то, что хочется, мнятся в этом слове и девы, и дивы, и чары, и даже чаруса и чур. Все это легко увидеть в Девичорах, в небольшом, но глубоком и ясном озере, вобравшем в себя не только высокую синь и тесно обступившую темной стеной зелень, но и забытые были, и придуманные небыли.
Пройдя по зарослям вдоль берега, мы вышли на заросший травами – щавелем, винником, тысячелистником, с возвышающимся над всем стройным дудником – взгорок над водой, где Потупов радостно обнаружил нетронутый остов шалаша, в котором он с Лозовым ночевал в прошлом году. Об этой ночевке он нам не раз с восторженным удовольствием рассказывал.
Удивительна в Евгении Васильевиче Потупове, невысоком бородаче с открытым русским лицом и прищуренным взглядом, эта восторженность и редкая любовь к поэзии и поэтам. Она как‑то сочетается в нем с практической хваткой, с врожденным журналистским умением говорить со всеми. Если бы не он, не было бы, конечно, никаких Андреевских чтений на Брянщине, вряд ли мы все увидели бы то, что увидели в наших торопливых, но незабываемых пробежках по следам поэта.
Рядом с каркасом шалаша из высохших, с облупленной корой торчащих веток мы остановились, привычно разлили водку, произнесли возвышенные тосты, чокнулись и поехали назад, в Трубчевск. Путешествие закончилось.
Недолго побыв у Лозовых, мы, уже втроем, во главе с Потуповым отправились (у него везде оказывались приветливые знакомые) на ночлег в одно, как он выразился, «музыкальное» семейство. Музыкальное и гостеприимное семейство жило на дальнем конце Трубчевска, в кирпичном просторном доме, с садом – огородом. Хозяину под пятьдесят, он преподает в музыкальной школе – играет на гармони, а улыбчивая жена работает в леспромхозе, в конторе, но – поет. И дети их, сын и дочь, пошли по музыкальной части. Хозяйка усиленно угощала, мы беседовали, но нас, плохо выспавшихся, утомленных, настойчиво смаривало. Эту ночь мы впервые за все наше путешествие спали не под комариный гуд, на хрустящих белизной простынях.
Отъезд
Утром нас щедро, как, наверное, когда‑то Даниила Андреева в доме Левенков, потчевали свежим медом из недавно заведенных ульев, оладьями со сковородки и огурцами с грядки, собственной малиной и черникой, вчера только собранной в лесу ловкой хозяйкой. А дальше день побежал дорогой назад, когда впечатления стали комкаться инерцией возвращения.
Зашли к Саше, забрали вещи из гаража, и он довез нас до автовокзала. Автобус покатил в Брянск.
Я вдруг представил, как Даниил Андреев уезжал домой в Москву из Суземки. Однажды Алла Александровна Андреева вспомнила рассказ мужа о том, как из Суземки уезжали Коваленские, тоже проводившие лето в Трубчевске. Поезд там ждали иногда по трое суток, стоял он недолго, минуты две, надо было успеть влезть в вагон. А тут на перроне перед входом стояли два мужичка. Коваленский отчаянно прыгнул прямо между ними, и те вдруг повалились, как деревянные куклы. Наверное, это было смешно, – рассказывая, Даниил Леонидович смеялся. Но возвращающегося в Москву из Трубчевска героя своего романа он заставляет пережить осенней ночью страшное железнодорожное крушение. Действие «Странников ночи» происходит в 37–м году.
Поезд наш в Москву уходил около полуночи, и, побывав в гостях у Потупова, напившись чаю, мы пошли, им ведомые, по Брянску. Пришли на брянский детинец на «живородном» холме, или на Покровской горе, как его еще называют, где на коне замер князь в шеломе, кольчуге и, как поведал знающий историк, с женским украшением, повешенным увлекшимся скульптором князю на грудь. А рядом сидит юный Боян и глядит в дебрянскую, деснянскую синюю даль. И как здесь было хорошо! Лесные дали открывались сразу за нестройными городскими улицами. Рядом на взгорье стояла Горне – Никольская церковь, красоту которой портила, правда, новая, добротная, но безвкусная ограда, стояли старинные пушки на лафетах, цвели клумбы с цветами, светило июльское солнце. Напротив желтел скромный дом. В нем когда‑то у своего дяди, инженера «Арсенала», лившего эти орудия, рассказал Потупов, гостил Паустовский.
Мы сидели, никуда не спеша, любуясь далями, за которые ненадолго заглянули, побывав в непроглядной стране Даниила Андреева:
С севера, с востока, с юга, с запада
Хвойный шум, серебряные мхи,
Всхолмия, не вскопанные заступом
И не осязавшие сохи.
С кронами, мерцающими в трепете,
Мощные осины на юру…
Молча проплывающие лебеди
В потаенных заводях, в бору:
Там, где реки, мирные и вещие,
Льют бесшумный и блаженный стих,
И ничьей стопой не обесчещены
Отмели младенческие их…
Лебедей мы не видели, отмели если не обесчещены стопой, так невидимо присыпаны чернобыльской отравой. Даниил Андреев, так трезво смотревший на свое время, так много предсказавший в нашей непредсказуемой трагической истории, немало увидел и в этих вечно – синих далях. Босыми ногами прочувствовал цветущую лесную землю, услышал ее живых духов – стихиалей, разглядел в зыбких водах и порушенных монастырях грезы Святой Руси, темные следы усобиц и пожарищ и пережил необъяснимые озарения, приоткрывшие ему в лунную сверкающую июльскую ночь огромный одухотворенный космос.
Кое‑что и мы увидели в этих далях.
ТРУБНЕВСКИЕ СОНЕТЫ1997, 2000–2001
О высота высот! О глубина глубин!
Даниил Андреев
С трубчевских круч открылась даль пустая.
Её заполнит колокольный звон,
поэта взгляд и галок да ворон
над хмурым парком прядавшая стая.
И облак уплывающий, блистая,
Бояновому оклику вдогон,
и немеречи отжитых времён,
и снежно – синий призрак горностая.
Внизу, как Лета, тёмная Десна,
за ней простор забвения и сна, —
он оживает под влюблённым взглядом.
Но – слишком медленно, а на сердце щемит,
и небо тусклое, как перед снегопадом,
и долетает вздох: «Что ми шумить…»
1995