Текст книги "Те триста рассветов..."
Автор книги: Борис Пустовалов
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Экипаж Уварова в ту ночь искал танки северо-восточнее Ольховки. С новым мотором, который механики успели поставить и попробовать всего за два часа, удалось наскрести около 650 метров – целое состояние для «ночника»! Но его пришлось без сожаления растратить в первые же минуты над целью. Дело осложнилось погодой: небо затянуло облаками, пошел дождь, видимость сократилась до минимума, и, снижаясь, экипаж увидел землю лишь на высоте около 300 метров.
К удивлению летчиков, с земли никто не стрелял. Даже осветительные ракеты перестали бороздить небо. Это обстоятельство сильно озадачило экипаж. [59]
– Штурман, как идем? Где танки? – запросил Уваров.
– Мы в районе цели. Танки не иголка – где-то здесь, – ответил штурман Шевцов.
Самолет в дожде и опасной близости к земле, делая змейку, прошел чуть ли не над головами противника. И вдруг под крылом мелькнул бензозаправщик, несколько специальных машин. Чуть в стороне на открытом месте вразброс стояли бронетранспортеры. Какая удача!
Шевцов выстрелил вниз белой ракетой и, пока она, рассыпая искры, летела к земле, успел довернуть самолет на нужный угол. Он опытен и натренирован, может безошибочно на глаз определить углы сноса, прицеливания.
– Бей по заправщику! – скомандовал Уваров. И бомбы точно полетели в цель.
В этот момент бронетранспортеры ударили по самолету крупнокалиберными снарядами. Одна очередь полоснула по верхнему крылу, по бензобаку. Уваров успел увидеть на земле сильную вспышку, после чего струей бензина залило глаза. Он еще держал ручку управления, ориентируясь по пламени костра, вел самолет, но вскоре все потонуло во мраке.
Свет ракеты, выпущенной Шевцовым, выхватил из темноты изрытую воронку земли. Промелькнули кусты, дом с сорванной крышей. Уваров резко убрал газ и тут же почувствовал жесткий удар шасси.
По– разному на фронте ведут себя люди, избежавшие смерти. Кто молча переживает случившееся, кто не находит себе ни места, ни покоя -беспрерывно и бестолково двигается, разражается хохотом, дикой бранью. Уваров и Шевцов попали в ситуацию, когда обоим было не до переживаний. За весь трудный полет летчик ошибся лишь один раз – перед посадкой не успел выключить зажигание, отчего произошел пожар. Струя бензина брызнула на раскаленные патрубки мотора – самолет вспыхнул. Экипаж успел оставить машину, но пламя все же полоснуло и по ним.
Повезло Шевцову и Уварову, что сели они в расположения своих войск…
По– иному сложилась в ту ночь судьба экипажа младшего лейтенанта Бориса Золойко. Когда я слушал его рассказ, то невольно в который раз ловил себя на мысли: какие же беспредельные, просто фантастические силы заложены в человеке!
Вспоминаю тот давний случай – и встают передо мной прекрасные черты моих двадцатилетних однополчан. [60]
Командир экипажа Золойко. Веселый порывистый парень. Он худ, высок, подвижен. Выгоревшую застиранную гимнастерку распирают мощные плечи. На красивом лице постоянно светится румянец, который не в силах погасить даже летний загар. На спор Борис мог поднять хвост самолета и катать его, как тележку. К славе, которая пришла к нему в боях под Сталинградом, с виду равнодушен.
Штурман Лезьев. Этот уравновешен, несколько флегматичен. На его лице настороженно светятся серые внимательные глаза. Он немного педант – на гимнастерке ни одной лишней складки, всегда до блеска начищены сапоги, голенища уложены безупречной гармошкой. Даже пилотку Лезьев стирает чуть ли не через день. «Хороший ты парень, – иной раз сокрушается Золойко, – но есть в твоем характере серьезный недостаток: разговаривать с тобой – мука, все равно что козла доить – и неудобно и без пользы». «Такой характер», – односложно отвечает Лезьев, глядя на командира спокойно, невозмутимо. Втайне он мечтает о громком подвиге, об ордене, которого пока не заслужил – мало еще боевых вылетов.
12 июля экипажу Золойко предстояло нанести удар по складу боеприпасов у села Стрелецкое, неподалеку от Кром. Ничего необычного или особо сложного в этом задании не было, если не считать довольно значительного удаления цели от линии фронта. Найти склад ночью при сплошной облачности и в дожде порой бывает труднее, чем разбомбить его. Однако склад играл, должно быть, немалую роль, иначе зачем бы посылать экипаж в тыл противника – боевые машины требовались для ударов по пехоте и танкам, прорвавшимся в район Поныри – Ольховка.
Удача поначалу сопутствовала Золойко и Лезьеву. Немцы стреляли редко, вяло, словно утомились за день. Прожектора светили где-то в стороне. В районе Кром бушевал пожар, и его всполохи освещали нижнюю кромку облаков, облегчая экипажу ориентировку в полете.
Но вот немцы поняли, что ночной пришелец настойчиво интересуется ими, и тотчас включили прожектора, открыли плотный огонь по одинокой машине. Обычно немцы стреляли по принципу «этажерки»: верхний ярус был пристрелян по облакам, а ниже следовали еще два яруса разрывов – через 100-150 метров. Для самолета такая пристрелка вдвойне опасна – он летит как бы в слоеном пироге.
Не буду пересказывать подробности поиска цели. Небольшое село Стрелецкое с домами вдоль единственной улицы, а там Золойко и Лезьев и склад в балке отыскали. [61]
– Есть повод отличиться, Володя. Попадешь по складу – наверняка орден дадут! – заметил командир экипажа.
– Буду стараться, – ответил штурман и сбросил светящую бомбу.
Под косыми лучами САБа хорошо виден ломаный прямоугольник ограждения, охранные вышки, встроенные в кроны деревьев, несколько тяжелых грузовиков под тентами. Два-три доворота, сброс «зажигалок» – обычный процесс удара по цели. В балке медленно, но стойко начало что-то гореть. Потом часто беспорядочными залпами принялись взрываться тяжелые снаряды.
– Отлично, штурман! – радостно кричал Золойко. – Считай, орден в кармане!…
Однако радоваться было рано. Два прожектора намертво вцепились в машину, и заплясали вокруг малиновые шары «эрликонов».
В воздушном бою бывает: беснуется у самолета зенитпый огонь, часто схватывают и крепко держат его прожектора, а предчувствие, выработанное сотнями полетов, подсказывает – победа! По едва уловимым признакам замечаешь, как обстановка складывается в твою пользу: тут и немцы стреляют неумело, и высота приличная, и противозенитный маневр построен удачно. Словом, все помогает выйти из боя победителем.
А бывает по-иному. Вдруг почувствуешь, как в сравнительно безобидной обстановке нависает опасность. Еще не знаешь, откуда она, но ощущение ее близости словно петлей захлестывает сознание. В такие минуты каменеют нервы, а ожидание развязки превращается в муку. Хуже всего – не ведаешь, откуда опасность.
Золойко умело вел борьбу с прожекторами, как всегда, мастерски бросал машину, меняя курсы, затем пикировал, вновь набирал высоту, скользил на крыло. Но все было напрасно, самолет не мог вырваться из прожекторных щупалец – не хватало высоты, скорости, все точнее становился огонь скорострельных пушек. Он был совсем рядом с той точкой, в которой наконец сойдутся с ним трассы «эрликонов»…
Ослепительный рубиновый свет на секунду лишил Золойко способности видеть. Раздался удар, скрежет раздираемого осколками снарядов дерева. Машина вздрогнула и тут же стала валиться на крыло. Золойко скосил глаза на левую плоскость и увидел разнесенный в клочья элерон, перебитую и скрутившуюся жгутом стальную ленту расчалки. Снаряд вырвал середину стойки крыла, и теперь она [62] беспомощно болталась на остатках кронштейнов. Клочья перкали лентами полоскались вдоль фюзеляжа, едва не доставая стабилизатора. Самолет со свистом устремился к земле, все больше заваливаясь в правую сторону.
Зенитки как по команде прекратили стрельбу. Лишь прожектора продолжали держать в лучах падающую машину – «рус-фанере» оставалось жить считанные секунды…
Позже, когда мы расспрашивали Золойко, что он видел в те мгновения, как действовал, он улыбался и отделывался шутливыми репликами. Мы его прекрасно понимали. В критических ситуациях летчику размышлять некогда. Как хороший пловец не думает, куда бросить руки и как при этом действовать ногами, чтобы удержаться на воде, так и летчик, слившись с машиной, интуитивно стремится лишь к тому, чтобы прекратить беспорядочное падение, не допустить удара самолета о землю.
Золойко тогда заставил машину выровнять полет и некоторое время лететь горизонтально. Но рулевой тяги из-за разбитого элерона все-таки не хватало, и тогда он принял неожиданное решение: попросил Лезьева выбраться из кабины на плоскость, чтобы уравновесить крен.
Такая просьба в первый момент поразила Лезьева. В лучах прожекторов выйти на вздыбленное крыло под встречный поток воздуха равносильно самоубийству. Но иного выхода не было, и штурман ответил командиру:
– Выполняю!
Перебросив левую ногу через борт, Лезьев нащупал носком сапога площадку на центроплане, твердо уперся в нее ногой и, крепко держась за стойку, перенес на крыло и правую ногу. Но предстояло сделать главное: шагнуть в сторону от кабины, для чего надо было ухватиться за переднюю стальную расчалку. Лезьев протянул руку, и тут сильным потоком воздуха его отбросило к краю плоскости. «Все!…» – с ужасом подумал Золойко. Но штурман в последнее мгновение все-таки сумел поймать расчалку, и это спасло его, удержало на крыле.
Так разбитый, расстрелянный в воздухе «кукурузник» и вышел из боя победителем. Враг сложил оружие перед мужеством русских…
Но я погрешу, если умолчу о другом – о том случавшемся на войне, что многие мемуаристы лукаво обходят молчанием.
Одно время я летал с младшим лейтенантом В. Лебедевым. Начали мы, как уже рассказывал, с неудачного вылета в декабре 1942 года под Сталинградом: нас тогда сбили [63] «эрликоны». Как я понял позже, с того памятного полета в душе у Василия прочно утвердился страх перед возможностью погибнуть даже от дурной вражеской пули.
Когда мы вновь весной 1943 года приступили к полетам уже на Курской дуге, проявления этого страха у Лебедева стали все чаще тревожить наш экипаж. Обычно все начиналось с того, что мой напарник перед выходом на цель как бы непроизвольно начинал отклоняться от маршрута. Мои слова: «Вася, курс…» – все чаще звучали по переговорному устройству. Это происходило молча, но с завидным постоянством. Поначалу я успокаивал себя тем, что у каждого летчика есть-де свои странности, свой почерк в полете.
Но однажды в ответ на замечание вдруг услышал глухой сдавленный голос Василия: «Не могу… Бросай бомбы!» Мы находились тогда на подлете к особенно опасной цели – железнодорожной станции Змиевка, где, по предположению, находился штаб крупного немецкого соединения. Впереди бесновался зенитный огонь. Тысячи пуль и снарядов, оставляя следы светящихся трассеров, полосовали ночное небо. Здесь нужно было собрать всю волю, чтобы войти в это пекло, отыскать цель и как можно точнее сбросить бомбы. Еще на земле, перед вылетом, рассматривая карту и слушая других летчиков о пагубных свойствах Змиевки, я сам, признаюсь, испытывал стеснение, отдаленно напоминающее страх, наперед зная о смертельной опасности, которая ждет нас у этой чертовой станции. Но боевой приказ не рассчитывается на эмоции, его нужно выполнять. Подавляя в себе все чувства, кроме желания прорваться к цели и выполнить боевое задание, уже в полете я напевал старый романс «Отбрось сомнения и страх…». И вдруг в двух километрах от Змиевки Лебедев мне говорит: «Бросай бомбы!» Поначалу я растерялся, отказываясь верить услышанному. Но Лебедев с упрямой настойчивостью повторял эту фразу и все круче менял курс в сторону от цели. В какой-то миг мелькнула гадкая мысль: Лебедев – командир, его приказ для меня закон. Я даже глянул через борт – не ударить бы бомбами по какой-нибудь случайной деревеньке. Однако все эти мысли занимали меня лишь мгновение, и я лихорадочно искал выход из положения. Я понимал: Лебедев трусит, значит, ему нужна помощь, чтобы хоть на несколько минут освободиться от страха и, действуя сообразно обстановке, идти к цели.
– Вася, прекрати разворот, хватит, достаточно, – передал ему в переговорное устройство, стараясь придать голосу [64] обычный деловой тон. – Погляди-ка назад, огонь почта прекратился. Теперь самый раз зайти на станцию с севера, откуда немцы нас не ждут…
Лебедев насторожился, замолчал. Самолет вышел из разворота, хотя все еще летел в сторону от цели. И все-таки это была уже небольшая победа, которая придала мне уверенности.
– На севере, – продолжал я, – к Змиевке примыкает большой лес, там совсем нет зениток. Наберем еще высоты да спланируем через этот лес к станции. Простая штука!…
На самом деле леса севернее Змиевки не было и в помине, но надо было хитрить, чтобы как-то отвлечь Лебедева, развеять его страх. Наконец мне удалось сломить Василия. После более-менее удачного маневра и удара по цели мы выскочили из прожекторного поля и зоны огня. Станция Змиевка осталась позади, перестали мелькать вокруг немецкие трассы, погасли прожектора, весь путь от линии фронта Лебедев молчал.
На земле после посадки он взял меня за руку и отвел в сторону. Я почувствовал, как дрожат его пальцы.
– Будешь докладывать? – спросил он, и в голосе его я уловил растерянность. – Впрочем, можешь докладывать. Все равно я не могу летать, как прежде… С тех пор как нас сбили под Сталинградом – не могу…
Лебедев отпустил мою руку, отошел в сторону, и я заметил, как задрожала его спина, бессильно повисли руки. Он плакал… Мне было жаль Лебедева. Все же мы выполнили задание, бомбы упали в цель, а это главное. Конечно, пришлось излишне поволноваться, ругнуть друг друга, но у кого в воздухе, насыщенном смертью, все идет гладко, как на учебном полигоне, кто может похвастаться идеальным стечением обстоятельств? Идет война, и смерть стережет за каждым поворотом. А нервы не из железа…
Я подошел к Лебедеву и сказал:
– Ты тут проверь подвеску, заправку. Нам ведь снова лететь…
– Не полечу больше! – с надрывом крикнул он. – Пойми же ты наконец, я не боюсь, это не трусость! Но как воевать дальше? Я их не вижу, они бьют со всех сторон, а я не могу дать отпор… Не хочу умирать, как овца на веревке!…
Эти слова, похожие на причитания, весь облик Лебедева, сильного широкоплечего парня, готового упасть ко мне на грудь, его трясущиеся руки совсем не вязались с видом [65] летчика, только что выполнившего опасное задание, и ставили меня в тупик.
– Вася, но дело пахнет трибуналом! Мы же на фронте…
Он взглянул на меня, как будто видел впервые, и гневно ответил:
– Плевать! Не боюсь я никаких трибуналов! Иди докладывай.
Я обозлился и рванул его за плечо.
– Докладывай?! А обо мне ты подумал?… В общем, так, – задыхаясь от возбуждения, заключил я, – эту ночь летаем, как все, а утром делай, что хочешь. Черт с тобой!
Когда я вернулся к самолету после доклада на КП о результатах боевого вылета, Лебедев, ссутулившись, уже сидел в кабине. Едва я успел втиснуться на свое место, он молча и резко дал газ и рванул машину со стоянки…
Примерно неделю мы летали без особых приключений. Лебедев словно забыл о своей слабости, а я несказанно радовался за товарища, всеми силами помогая ему обрести уверенность в боевой обстановке. Лишь однажды на подходе к станции Глазуновка, над которой незадолго до этого был сбит экипаж Шуры Поляковой, он в самый критический момент полета неожиданно начал уводить машину с боевого курса. Зная по опыту, как лучше в этих случаях действовать, я не стал препятствовать его маневру. Несколько минут мы походили в стороне от цели, потом я как мог успокоил Лебедева, и все, в конце концов, и на этот раз обошлось благополучно.
Прошло еще несколько дней. Как-то меня вызвали в штаб и дали необычное поручение: оформить представление на присвоение нашему полку гвардейского звания. За Лебедевым в мое отсутствие закрепили другого штурмана, и Василий ходил как осужденный на смерть. Однажды под вечер, накануне моего отъезда в штаб дивизии, он поймал меня у столовой. Я удивился его мрачному настроению, а еще больше словам, произнесенным с какой-то тоской и обреченностью:
– Все, Борис. На этом кончилась моя летная карьера. Конец Василию Лебедеву – пилоту, человеку и твоему другу. Был – и нет его, испарился, перешел, так сказать, в иное качество…
– Чего ты плетешь? – старался я успокоить его, хотя и у самого было отчего-то тревожно и муторно на душе…
Страх в бою – явление обычное. Необычны лишь способы, с помощью которых фронтовики преодолевали его. Между [66] собой мы никогда не говорили о страхе, опасаясь осуждения или неправильного понимания. Но я отлично знал, что мои товарищи по боевой работе каждый по-своему боролись с этим чувством, потому что все мы были люди, все хотели жить. Сержант А. Дворниченко, к примеру, умел подавлять страх с помощью смеха. В. Лайков весь уходил в пилотирование машиной. Г. Уваров лез туда, где опаснее, чтобы не показать врагу своей боязни перед опасностью. Словом, как бы то ни было, а борьба со страхом, преодоление его, думаю, всегда составляло черты настоящего бойца.
А Василия Лебедева в полку я больше не видел. Вернувшись из командировки, я узнал, что по решению военного трибунала он отстранен от полетов и направлен в штрафной батальон – за трусость. Штурман, с которым Василий летал в мое отсутствие, с какой-то странной радостью рассказывал:
– Подлым трусом оказался твой Лебедев! Как только ты мог с ним летать?… Я его, негодяя, с первого полета раскусил! И доложил, как положено, в особый отдел. Ну ничего, теперь побегает в пехоте с винтовкой…
Этот не в меру ретивый штурман долго и с большим подозрением присматривался и ко мне, дотошно расспрашивал моего нового пилота Мишу Казакова, что я за птица. Его мучило не столько то, что я не поддержал в тот день разговора, не осудил Лебедева, сколько, полагаю, другое: а не сообщник ли я Лебедева?…
Спустя три месяца, во время форсирования Днепра случай привел меня на переправу. В те дни несколько экипажей полка перевозили через Днепр боеприпасы, оружие, продовольствие. Об этом подробнее расскажу чуть позже.
Рядом с шумом, плеском и мастеровым гулом саперы вели через Днепр понтонную переправу. Она то и дело разлеталась, рвалась на части от немецких бомб и снарядов.
Кроме саперов и их машин, на берегу не было видно войск.
Но однажды из прибрежного леска, лощин и пологих бугров неподалеку от нашей посадочной площадки волнами выплеснулись густые колонны пехоты, артиллерии. Рядом на взгорке встали танки с открытыми люками и тут же начали стрелять из длинных пушек по холмам противоположного берега.
Тут– то я и увидел Лебедева! Его высокая ладная фигура резко выделялась в толпе солдат. Он энергично отдавал [67] какие-то распоряжения, и по голосу я узнал своего бывшего командира.
Меня удивило не то, что он был одет в форму артиллериста с погонами старшего лейтенанта, хотя и это было невероятно, а его уверенное, я бы сказал, хозяйское поведение в гуще солдат, высыпавших на песчаный берег. По всем статьям передо мной был командир, знающий дело.
Вряд ли стоит подробно рассказывать, с какой искренней теплотой и радостью встретил меня Лебедев.
– Борис, штурман дорогой мой, жив, жив! – тиская меня в объятиях, повторял он, и тут слезы у обоих навернулись на глаза. – Ну рассказывай, как живешь? Как наши? Сильно меня ругают? Нет?… – засыпал он меня вопросами.
– Я-то ничего. Ребята, кто остался жив, здоровы. А как ты живешь, Вася? Вижу, воюешь уверенно. Старший лейтенант, орден… Это что – штрафной батальон?
– Нет, дорогой мой штурман, это артиллерийская батарея, где я командиром. – Василий произнес эти слова уверенно, без тени хвастовства или рисовки. – Со штрафниками я расстался седьмого июля, на третий день после начала Курского сражения. Помнишь бои у Понырей? Так вот там, на острие немецкого наступления, и действовал наш штрафной батальон. Почти весь полег в боях. А мне повезло: осколок прошелся по ребрам – всего-то и дел. Через четыре дня опять стоял у орудия. Семь «пантер» и двух «тигров» укокошили. Но не это, Борис, главное. Понимаешь, нашел я здесь, среди артиллеристов, на передовой, себя, свое место. Вот что главное!…
Я с удивлением всматривался в его взволнованное лицо.
– А как же авиация? Ты же кровью искупил вину, получил право вернуться в родной полк.
– С авиацией все покончено. Я тебе об этом говорил еще тогда, перед расставанием, – ответил он решительно и жестко. – До конца войны из артиллерии не двинусь…
Лебедев выдержал довольно продолжительную паузу, словно раздумывая, говорить ли, и вдруг повторил те же странные слова, которые я впервые услышал от него в памятную ночь на аэродроме:
– Раньше я их не видел – вот в чем беда! А они меня били как хотели. Кабина самолета была для меня капканом. Теперь все переменилось. Враг как на ладони. Я отлично вижу их танки, пехоту, идущую в атаку, места, откуда бьют орудия, пулеметы. А когда я их вижу, у меня появляются и злость, и уверенность, и сила. Тогда меня [68] уже трудно остановить! Оттого, думаю, и орден, и должность комбата. Так что, дорогой штурман, – закончил Василий, – был Лебедев летчик, а теперь он артиллерист. К прошлому возврата нет.
Мы вновь крепко обнялись. Василий еще хотел сказать что-то, но махнул рукой и широко зашагал к переправе.
Больше я его не видел.
* * *
В один из августовских дней мы с Казаковым готовили самолет к очередному боевому вылету, и вот когда осмотр машины подходил к концу, появился штурман Еркин и, ехидно улыбаясь, сказал:
– Ну, как подготовились? Молодцы! А теперь топайте к майору Кисляку. Гость интересный пожаловал. Особым заданием пахнет.
– А что ты так улыбаешься? – нервно спросил Казаков, словно предчувствуя подвох. – Чего тут смешного?
– Вас, дорогой Мишель, из плановой таблицы вычеркнули, извиняюсь, на всю ночь. Вот и улыбаюсь.
– Как вычеркнули? Чего ты мелешь? И при чем тут Кисляк?…
На фронте мы довольно часто выполняли задания, которые на первый взгляд не отнесешь к числу сложных. Нам поручали транспортировку срочных, как правило, секретных грузов, важных приказов и донесений, перевозку представителей Ставки, генералов и офицеров штабов фронта, армий, дивизий. Но несмотря на кажущуюся простоту и прозаичность таких поручений, выполнение их нередко требовало напряжения сил, высокого летного мастерства и немалого мужества. Так же как и под Сталинградом, связник У-2 подвергался нападению немецких истребителей-охотников. Для противодействия им летчики применяли проверенную в боях тактику: полеты на предельно малой высоте, в складках местности, крутые виражи в точно рассчитанный момент атаки противника. При этом использование колоколен, водонапорных башен, высоких деревьев, за которыми можно спрятаться, входило в обязательный тактический арсенал летчиков юркого и маневренного У-2.
Словом, через несколько минут мы стояли перед майором Кисляком. Замполит сидел на скамейке в палатке с приподнятым пологом, курил и по обыкновению подергивал раненым плечом. Рядом с ним стоял молодой капитан из пехоты, сильно перетянутый ремнем, с планшеткой на правом боку. [69]
Пока майор Кисляк молча возился с самокруткой, вздыхал, поглядывал на нас, капитан, приветливо улыбнувшись, раскрыл планшетку и подал ему вчетверо сложенный листок. Кисляк пробежал его глазами.
– Я в курсе дела, – сказал он, пряча листок в карман гимнастерки. – Генерал-майор Галаджев дал соответствующие указания.
Кисляк снова оглядел нас и кивнул в сторону капитана:
– Знакомьтесь.
– Капитан Козлов, – представился гость, – инструктор политуправления фронта.
Мы назвали себя. Казаков кашлянул и пригладил ладонью чуб.
– Вот что, товарищи, – начал Кисляк, – вам предстоит выполнить задание, которое полку еще не ставилось.
Он сделал паузу и выжидательно посмотрел на нас, словно хотел убедиться, что мы по достоинству оценили сказанное.
– Задание важное, можно сказать, особое. Вам слово, товарищ капитан.
Козлов расправил гимнастерку, снова весело глянул в нашу сторону, извлек из планшетки крупномасштабную карту и сказал, тщательно подбирая слова:
– Товарищи, в отдел политуправления поступили достоверные сведения о том, что на участке нашего фронта, где обороняются части сто восьмой немецкой дивизии, под воздействием поражений и потерь, а также в результате пропаганды подпольщиков-антифашистов…
«Толково говорит», – подумал я, с удовольствием прислушиваясь к складной речи капитана.
– Задание состоит в том, чтобы сбросить в этом районе листовки, специально подготовленные политуправлением. В случае его удачного выполнения мы рассчитываем, что многие солдаты противника воспользуются листовками для перехода к нам и сдачи в плен.
Капитан сделал паузу, а мы молча посмотрели на карту.
– Конечно, мы могли бы поручить это задание штурмовикам или истребителям. Но весь смысл состоит в том, чтобы сбросить листовки с максимальной точностью, а вы, как известно, в этом деле мастера.
Капитан снова улыбнулся и сделал шаг за спину Кисляка. Мы продолжали молчать.
– Ну, чего задумались? – спросил майор. – Задание ясно?
– Ясно, товарищ майор, – ответил я. [70]
Казаков переступил с ноги на ногу, сердито тряхнул чубом:
– А почему именно мы должны листовки бросать? Наше дело бомбить, а тут, пожалуйста, листовки… Да еще из плановой таблицы вычеркнули.
Кисляк исподлобья глянул на Казакова, пожевал губами.
– Разъясняю вам, товарищ Казаков. Выбрали ваш экипаж по двум причинам. – Кисляк разжал кулак и выставил вперед два пальца. – Во-первых, в приказе генерал-майора Галаджева сказано выделить лучший экипаж. А во-вторых, оба вы подали заявление в партию и идете как отличившиеся в боях. Стало быть, являетесь почти коммунистами. Отсюда и спрос с вас больше, чем с других. Кроме того, задание, которое будете выполнять, – замполит пожевал губами, – идеологическое. Теперь понятно?
Капитан, внимательно слушавший Кисляка, улучив момент, добавил:
– А в-третьих, вылеты на спецзадания засчитываются как боевые.
– Правильно. Вот видите? – Кисляк с укоризной посмотрел на Казакова.
Немного подумав, Казаков заключил удовлетворенно:
– Это дело другое. – И добавил: – Но бомбы-то можно взять?
– Я думаю, что бомбы взять можно, – сказал Козлов. – Во-первых, бомбежка будет в какой-то мере маскировать истинную цель полета. А во-вторых, пусть немцы под бомбами еще раз подумают, что лучше: рисковать жизнью или взять листовку-пропуск и сдаться в плен.
Довольный собой, капитан посмотрел на Казакова с видом человека, сделавшего нам приятное одолжение.
– Хорошо, – согласился Кисляк, – берите бомбы, но только не забывайте о главном. Понятно? И вот еще что, – добавил замполит, – повидайтесь с Петровым и Скачковым. Они прошлой зимой листовки с ультиматумом немцам бросали. Кое-какой опыт у них имеется.
Потом мы принялись рассматривать листовки политуправления фронта. Надо сказать, материал был подготовлен с большим пропагандистским искусством. На фронте к нам часто попадали немецкие листовки. Впервые я увидел их в Камышине в руках у летчика сгоревшего «ишака». Следует сказать, что листовки врага действовали на нас в прямо противоположном направлении. Они отличались примитивностью содержания и оставляли тяжелый осадок своей ненавистью ко всему, что было дорого нам, советским людям. [71]
На них могли клюнуть, как говорили в полку, лишь круглые идиоты.
Бросались в глаза две особенности тех листовок: если они готовились ведомством Геббельса, то, как правило, содержали ошибки и просчеты не только в содержании, но и в русской грамматике. Если же пропагандистский материал подавался с помощью белых эмигрантов, то здесь явно просматривался неприемлемый и чуждый нам белоофицерский стиль. Штурман Дима Иванов делился как-то своими мыслями: «Знаешь, попала ко мне как-то листовка – в лесу нашел. Читаю: «Жидовско-коммунистические заблуждения Ленина…» Так меня резанули эти слова из-под вражеского пера. Подумал, а ведь такая листовка убеждает в нашей грядущей победе больше, чем сотня политзанятий».
В наших же листовках, напротив, содержалась правдивая, точная и серьезная информация о стратегической обстановке на фронтах мировой войны, раскрывалась ее общая перспектива, давалась оценка положения в тылу фашистского рейха и, что самое главное, – основой наших листовок служила не выдуманная ситуация, а фактический материал из немецких документов, выдержки из солдатских и офицерских писем, дневников и фотографии, которые во множестве попадали в руки советских политработников.
Помню одну из листовок, которая привлекала особой достоверностью, логикой суждения и красочным исполнением. Речь шла о положении немецкого солдата на восточном фронте и его молодой семьи в большом германском городе.
По нашему убеждению, которое подтвердилось последующими событиями, содержание этой листовки не могло не коснуться чувств немецкого солдата. На фотографии было поле боя, множество трупов немецких солдат у околицы сожженной русской деревни. А рядом молодая красивая немка с ребенком на руках, напрасно ждущая возвращения с фронта мужа… Дальше шли снимки превращенных в развалины немецких городов после налетов союзной авиации. Рядом унылая очередь у закрытого хлебного магазина. Здесь же выдержки из «научных» трудов фашистских расистов, утверждавших, что арийская раса должна формироваться путем детопроизводства от молодых здоровых немок и специально отобранных безукоризненных по арийским стандартам национал-социалистов. И снова фото немецкого солдата, обезумевшего от ужасов войны.
Из заключительного текста следовало: круг событий замкнулся, впереди перспектива бесконечных поражений и смерть. Молодая жена – в постели с арийским производителем. [72] Каков же выход? Лучший – бросить оружие и сдаться в плен, приблизив тем самым конец несправедливой и бессмысленной войны.
– Сильная штука! – задумчиво изрек Казаков, осторожно откладывая в сторону листовку. – Немцы прочтут – призадумаются. А немочка, между прочим, ничего, смотреть можно…
– Да, разбрасывать такие листовки, наверно, не зряшное дело, – добавил я. – Постараемся доставить их адресату. А насчет немочки, Миша, брось! Лучше русских в мире женщин нет!…
И вот подвешены бомбы, кабина до отказа набита пачками листовок. Даже на колени я взял несколько тугих связок. Еще раз с Козловым уточнили район сбрасывания. До этого я успел побеседовать с Виталием Скачковым.
– Большая Россошка не Ольховка, – ответил он на мой вопрос. – У нас там и пятидесяти метров высоты не было. Как бросал листовки? Сейчас и припомнить трудно. «Эрликоны» память отбили. Помню лишь крышу сарая, где Паулюс тогда сидел…
Взлетели. Набрали высоту. Я определил направление, скорость ветра, курс, угол сноса, путевую скорость над полосой сбрасывания. Однако первый же заход показал, что сбросить листовки – дело не простое. Тогда мы углубились в тыл немцам километров на двадцать, набрав при этом высоту более восьмисот метров. По нашим расчетам, такая высота была достаточна, чтобы сбросить листовки где положено.